Текст книги "Воспоминания террориста"
Автор книги: Борис Савинков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Натансон поддерживал Чернова, главным образом, в той части его речи, где он выяснял некорректность отношений Бурцева к партии и Центральному комитету.
Я не был во всем согласен с Черновым и Натансоном. Я полагал, во-первых, что обвинения Бурцева в некорректности настолько ничтожны, что останавливать на этом пункте свое внимание значит терять время даром. Контробвинение Бурцева (Бурцев обвинял Центральный комитет в бездействии и в небрежении партийною безопасностью) мне представлялось в такой же степени неважным. Центр тяжести был в подозрениях на Азефа. Этим подозрениям следовало противопоставить факты его революционной биографии. Я это и сделал на суде. Во-вторых, я не был согласен с гипотезою Чернова: я не верил, что Лопухин может играть роль провокатора. Суд, однако, не убедился нашими речами. Фигнер оставалась при прежнем доверии Азефу, но Лопатин и Кропоткин продолжали колебаться.
Я спросил однажды Лопатина:
– Как ваше мнение, Герман Александрович?
Лопатин сказал:
– Да ведь на основании таких улик убивают.
Кропоткин, по-видимому, допускал возможность двойной, со стороны Азефа, игры, т. е. одновременного обмана правительства и революционеров. Для него, как и для Лопатина, единственным крупным в пользу Азефа фактом было дело ***. Но они не могли связать его провокацию с участием в необнаруженном покушении на цареубийство.
Это был единственный пункт наших возражений, имевший значение в глазах судей. Зато рассказ Лопухина определенно склонял весы в сторону обвинения.
Лопатин, очень вдумчиво следивший за нашими речами, в частном разговоре спросил меня:
– Как вы объясняете роль Лопухина?
Я развел руками.
– Налево Лопухин, направо Азеф. Лопухин, конечно, не участвует в полицейской интриге, даже если такая есть налицо, в чем и можно усомниться. Но я, конечно, скорее поверю Азефу, чем Лопухину.
Лопатин покачал головой.
– Лопухин не заинтересован сказать неправду.
Я сказал:
– Да. И я ничего здесь понять не могу. Но я верю Азефу и я убежден, что он не виновен.
Я сказал также, что, по моему мнению, все это недоразумение объясняется не полицейской интригой, а гораздо проще: отчасти сплетней, отчасти случайным совпадением, отчасти, быть может, добросовестными ошибками. Я, как уже говорил, склонялся к предположению, что Лопухин ошибся.
Последующие заседания были посвящены допросу свидетелей. Было вызвано несколько лиц, в том числе и Бакай. Только его показания и имели интерес для суда.
Бакай повторил то же, что уже рассказал Бурцев. Он ни разу, однако, не отождествил Азефа с Раскиным или Виноградовым. Он подчеркнул несколько раз, что не сомневается только в одном, – в существовании центральной провокатуры; кто же именно этот провокатор, – ему неизвестно. Во время допроса выяснилась и предшествующая деятельность Бакая: он признался, что состоял на службе полиции в качестве секретного сотрудника в 1900–1901 годах в Екатеринославе.
Чернов, Натансон и я, допрашивая Бакая, пытались воочию доказать судьям, что слова его не заслуживают веры. В частности, Чернов несколько раз указывал на противоречие в его показаниях. Мы не достигли цели. На мой вопрос, какое впечатление произвел на него Бакай, Кропоткин, идеальный по беспристрастию судья, спокойно ответил:
– Какое впечатление? Хорошее.
Лопатину тоже казалось, что Бакай говорит правду. Только Фигнер была с нами согласна: она к словам Бакая относилась и в данном случае с недоверием.
Бурцев опровергал наше мнение о Бакае. Он говорил, что совершенно убежден в его искренности. Убеждение это он вынес не только из личных впечатлений и встреч, но и из фактов: Бакай обнаружил свыше 50 провокаторов в Польской социалистической партии; он предупредил в Петербурге о готовящихся арестах 31 марта 1907 года, но предупреждением этим не по его вине не воспользовались; он предупредил о наблюдении за социал-демократической лабораторией на ст. Куоккала в Финляндии; он был арестован за сношения с ним, Бурцевым, и сослан в Тобольскую губернию; из ссылки он бежал с помощью Бурцева, а не какого-либо неизвестного лица.
Эти факты из биографии Бакая не убеждали Натансона, Чернова и меня в правдивости его слов. Мы не могли забыть, что Бакай был провокатором и затем долгое время служил в охранном отделении.
После допроса свидетелей и речи Бурцева слово опять было предоставлено Чернову, Натансону и мне. Мы опять пытались разбить доказательства Бурцева и противопоставить им бесспорность фактов террористической деятельности Азефа.
Суд, выслушав нас, объявил перерыв для допроса некоторых свидетелей вне Парижа и для представления документов, – анонимное письмо 1905 года и саратовское сообщение находились в партийном архиве в Финляндии.
Предстояло допросить Лопухина. Бурцев написал ему письмо с просьбой приехать для этого допроса за границу. Мы же с разрешения суда послали в Петербург члена Центрального комитета Аргунова, чтобы на месте справиться о Лопухине, о его отношениях к правительству, о его политических убеждениях, о его личности, о причине отказа ему в приеме его в Конституционно-демократическую партию и в сословие присяжных поверенных, о каковых отказах нам было известно.
Сделав постановление о перерыве, суд разъехался из Парижа: Лопатин уехал в Италию, Кропоткин вернулся в Лондон. Оба они уносили с собой большое сомнение в честности Азефа, и мы это знали.
Суд, как я предвидел, не только не был полезным для партии, но, наоборот, грозил нежелательными осложнениями. Посоветовавшись втроем, Чернов, Натансон и я решили, в случае оправдательного Бурцеву приговора, идти на прямой конфликт с судом: еще ни в малой степени мы не подозревали Азефа. Все обвинения Бурцева казались нам не только печальным и нелепым недоразумением, оскорбительным для партии, для Азефа и для нас, но и лишенным всякого основания и даже правдоподобия.
Во время суда Азеф жил на юге Франции. Он видимо тревожился обвинениями Бурцева и писал мне письма, в которых не скрывал своей тревоги. Я находил объяснение этой тревоги в его оскорбленном чувстве собственного достоинства.
Так, он писал мне от 21 октября:
…Ход или постановка дела мне несколько непонятны. Обвинение ведь могло бы быть формулировано так. Имел ли Бурцев право на основании всего того, что он имеет, распространять и т. д. Я представлял себе весь ход гораздо быстрее. Он выкладывает все, – это рассматривается и решается, имел право он или нет. При чем тут допрос Бакая и свидетелей, живущих вне Парижа? Но вам там, конечно, виднее. Уверен в одном, что вы все маху не дадите. Пожалуй, послушаюсь тебя и с приездом еще подожду.
В другом письме из Сан-Себастьяна от 26/X он писал:
Дорогой мой.
Конечно, судьи не историки, они обязаны выслушать и проверить все; они обязаны потребовать доказательства и от вас. Но… ведь тут не равные стороны: вы и полиция (я становлюсь на точку зрения твоих впечатлений от Бакая). Ну, как вы докажете судьям, например, утверждение Бакая, что когда Раскин приехал в Варшаву и должен был посетить N., было в охране сделано распоряжение не следить за N., дабы шпионы не видели Раскина. Как это доказать? Я не понимаю. Относительно письма, которое писал Кременецкий, – пойди и докажи. Хотя тут, пожалуй, легче. Ибо объяснение уже довольно-таки странное, – что за сей поступок перевели лишь человека в Сибирь. Тут, конечно, можно было заставить Бурцева, чтобы он при помощи своих охранных связей, документально доказал, что Кременецкий был именно переведен в Сибирь после того письма, т. е. августа 1905 года. В общем мне кажется, что опровергать все, что исходит от охраны, для нас почти невозможно: и судьи, не будучи историками, должны и обязаны стать на эту точку зрения. Даже и в формальном суде введен институт присяжных заседателей, дабы решалось не исключительно формально, но принимая во внимание очень и очень многое другое. Став на эту точку зрения, мне все-таки не все понятно в этом суде. И прежде всего, перерыв для бесконечных допросов. Я не критикую, мой дорогой, но мне все не совсем ясно, а вернее всего тут мое настроение, мой субъективизм. Хотелось бы уже развязаться с этой мерзостью, да и потом шатание уж надоело.
В ноябре Азеф приехал в Париж.
Он пришел ко мне утомленный и разбитый. У нас произошел такой разговор.
Я повторил ему все обвинения Бакая. (Бурцев при частных беседах со мною дал мне на это право: я был обязан словом молчать только о сообщении Лопухина.) Я сказал, что, по моему впечатлению, двое из судей, – Лопатин и Кропоткин – едва ли не на стороне Бурцева. Я сказал также, что, кроме показаний Бакая, есть еще одно показание, которое я рассказать не вправе.
Азеф встревожился:
– Опять какой-нибудь Бакай?
– Нет, не Бакай.
– Но чиновник полиции?
– Не знаю.
Азеф переменил разговор. Он сказал:
– Так ты говоришь, что Кропоткин подозревает двойную игру?
– Да.
Азеф помолчал. Затем он вдруг рассмеялся.
– Да, конечно, не очень-то вы умны, чтобы нельзя было вас обмануть. – Через несколько минут он сказал: – Ты говоришь, есть еще показание. Верно, из полицейского источника?
Я опять ответил:
– Не знаю.
Затем я сказал Азефу, что не совсем понимаю его поведение. Я бы понял его отказ от суда и поездку вместе с членами боевой организации в Россию на работу, – он на это не согласился. Я бы понял также его полное невмешательство в вопрос о суде и в самый ход судебных заседаний. Но он не сделал и этого: он желал, чтобы суд состоялся, и он в письмах ко мне старался на него повлиять. Кроме того, ему известна лишь часть обвинения; другая, главнейшая, от него скрыта. Я сказал, что мне непонятно, как он может мириться с таким положением; что – одно из двух: либо судят Бурцева и не подозревают честности Азефа, тогда Азефу должен быть предъявлен весь следственный и судебный материал; либо Азефа подозревают в провокации, и тогда нужно судить его, а не Бурцева. Я сказал, наконец, что я вижу, что аргументы Натансона, Чернова и мои не действуют на судей и что мы бессильны защищать его, Азефа. По моему мнению, он должен сам явиться на суд, сам опровергать Бурцева и защищать себя; только он один может защищать свою честь. Азеф сказал:
– Я думал, вы, как товарищи, защитите меня.
Я ответил, что мы сделали всё, что могли, и что не наша вина, если мы не можем большего.
Азеф долго молчал. Потом он сказал:
– Так ты думаешь, лучше, если я явлюсь на суд?
– Да, лучше.
Он опять ответил не сразу:
– Нет. Я не могу. У меня нет сил.
Он казался совсем разбитым. Я молчал. Он заговорил снова:
– Или ехать в Россию?
– Поедем.
– Но если вас всех повесят?
Я убеждал его не считаться с этим. Он сказал:
– Нет. Я этого не могу…
Уходя, он поцеловал меня.
– Знаешь, эта история меня совсем убьет…
Через несколько дней я получил от него письмо:
21 декабря
Дорогой мой.
Сегодня к тебе заходил, а вчера у тебя просидел целый вечер, поджидая. Хотел тебе передать, что Викт. [в] понед[ельник] не может принять участия в совещ[ании], а главное, что я решил не принимать участия в нем по двум причинам: 1) из предварительного разговора с В. я выяснил себе, что все детали суда мне не могут быть известны (добросовестное отношение к суду это, конечно, требует), – а то, что я могу сказать по поводу фактов, мне известных, уже мною сказано и тебе, и Виктору (Виктор даже мне заметил, что на все это мы уже указывали); я боюсь, что могу даже повредить или вернее стеснить вас всех. Я не знаю вполне ни состояния судебного следствия, ни психологии судей – и, вероятно, получаю неправильное впечатление о способе вашей защиты, и мне не хотелось бы, чтобы мое мнение (вероятно, неправильное) имело бы на вас влияние. Хочу избежать вторичного упрека в том, что я принимаю и активное и недостаточно активное участие в этом деле. Дело в том, что я все время стоял на точке зрения, с вашего общего благословения, невмешательства в это дело (сиди и не думай об этом деле, мы справимся – ваш совет). Не могу считать активным вмешательством то, что на твой вопрос о необходимости суда или ненужности его высказался, что мне представляется лучше суд, чем нет, – но в то же время предоставил решать вопрос вам, и что я вполне присоединяюсь к вашему решению. Вы решили. Моя активность выразилась лишь в том, что я определенно высказывал свое желание, чтобы ты непременно участвовал в суде, как ты этого хотел. Вот эти две причины, вследствие которых я решил не участвовать в этом совещании, т. е., вернее, я отказываюсь от инициативы этого совещания. Вам же, если считаете возможным для себя сговориться, следует это сделать и принять во внимание, если находите нужным, то, что я тебе и В. высказывал. Затем надо ускорить дело и принять все меры и посчитаться с моим требованием – потребовать сенсацию (Лопухин) на очную ставку. Относительно же фактических указаний из материала я уже условился с В.
Твой Иван.
Это свидание и это письмо зародили во мне впервые смутное подозрение.
IV
А. А. Аргунов собрал в Петербурге справки о Лопухине. Справки эти выяснили, что Лопухин заслуживает доверия, – ни о каком участии его в полицейской интриге не могло быть и речи. Он не был принят в сословие присяжных поверенных и в Конституционно-демократическую партию по чисто формальным причинам, как бывший полицейский чиновник. С правительством он давно порвал всякую связь.
Но не эти справки были главным результатом изысканий Аргунова. Увидевшись лично с Лопухиным, он узнал от последнего столь же неожиданную, как и смутившую его новость. Лопухин сообщил ему, что одиннадцатого ноября ст[арого] стиля к нему на его квартиру, на Сергиевской улице в Петербурге, около десяти часов вечера, явился Азеф и умолял его взять свое показание, данное им Бурцеву, обратно. Лопухин Азефу отказал. Тогда, через несколько дней, к нему пришел начальник охранного отделения полк[овник] Герасимов и уже не просил, а требовал отказа от слов, сказанных Бурцеву, угрожая в противном случае преследованием. Лопухин отказал и Герасимову. Кроме того, он написал письмо премьер-министру Столыпину, тов[арищу] мин[истра] внутр[енних] дел Макарову и директору Департамента полиции Трусевичу с просьбой оградить его в будущем от подобных посещений. Письма эти в подлиннике читал Аргунов.
С этими новостями Аргунов вернулся в Париж. Натансон, Чернов и я скорее обрадовались им: впервые мы имели возможность проверить обвинение против Азефа, впервые давалось точное указание места и времени его конспиративных сношений. Мы надеялись, что расследование докажет полную неосновательность сообщения Лопухина: мы знали, что Азеф в начале ноября поехал в Мюнхен к Н. и, пробыв там дней десять, вернулся в Париж. Тем легче было расследование: нужно было только выяснить день приезда и выезда Азефа из Мюнхена. Нам казалось, что на этот раз мы легко установим ошибку Лопухина.
Случилось иное.
Немедленно после приезда Аргунова я выехал в Мюнхен к Н. Я не сказал ни ему, ни его товарищу о сообщении Лопухина. Я сказал только, что в связи с делом Бурцева необходимо выяснить местопребывание Азефа в средних числах ноября. Н. и товарищ его рассказали мне, что Азеф приехал в Мюнхен 15 или 16 ноября ст[арого] стиля и оставался там всего дней пять. Они получили от него письмо из Берлина от 9/22 ноября.
Азеф был уличен во лжи: он сказал Чернову и Натансону, что пробыл в Мюнхене десять дней. Кроме того, в Берлине он был без ведома Центрального комитета. Тогда Центральный комитет постановил произвести тайное расследование об Азефе. В декабре в Лондон из Петербурга приехал Лопухин. Он еще в России обещал подтвердить все им сказанное Чернову и мне. На свидание к нему выехали поэтому Аргунов, Чернов и я. Свидание состоялось в маленькой гостинице недалеко от Чаринг-Кросса.
Лопухин сообщил нам следующее.
Впервые он узнал об Азефе вскоре после своего назначения на пост директора Департамента полиции. Весною 1903 года Дурново, тогда товарищ министра внутренних дел, рассказал ему, что Рачковский, заведующий русским политическим сыском за границей, обратился с ходатайством об ассигновании его секретному сотруднику Раскину (Азефу) 500 руб. для передачи Гершуни. Рассказывая об этом, Дурново выразил опасение, что эти деньги пойдут на бомбы в кассу боевой организации. Он просил Лопухина увидеть Раскина и лично выяснить истинное назначение этой суммы. Раскин (Азеф), по требованию Лопухина, явился к нему по приезде своем из-за границы и объяснил, что, во-первых, деньги 500 руб. отнюдь не предназначались на боевое дело и, во-вторых, что он, Азеф – не член партии, но личный друг Гершуни и через Гершуни может освещать весьма видных революционеров.
Второе свидание Азефа с Лопухиным состоялось в конце 1903-го или в начале 1904 г. Лопухин через прислугу получил записку, в которой «лицо ему лично известное» просит его о свидании. Этим «лично известным лицом» оказался Азеф. Он просил Лопухина об увеличении ему содержания. Лопухин отказал. Чиновник Ратаев впоследствии сообщил Лопухину, что Азеф в то время получал до 6000 руб. в год.
Третье свидание Азефа с Лопухиным произошло 11 ноября.
В 1908 году около десяти часов вечера на квартире Лопухина Азеф именем своих детей умолял не губить его. Лопухин подробно описал наружность человека, приходившего к нему в этот день: толстый, сутуловатый, выше среднего роста, ноги и руки маленькие, шея толстая, короткая. Лицо круглое, одутловатое, желто-смуглое; череп кверху суженный; волосы прямые, жесткие, темный шатен. Лоб низкий, брови темные, глаза карие, слегка навыкате, нос большой, приплюснутый, скулы выдаются, губы очень толстые, нижняя часть лица слегка выдающаяся. В этом портрете мы узнали Азефа.
Кроме того, по словам Лопухина, Азеф «осветил» полиции: пензенскую тайную типографию, транспорт нелегальной литературы в Лодзи, террористическую группу С. Клитчоглу в Петербурге, поездку в Россию Слетова в 1904 году, нижегородский съезд боевой организации в 1905 году и многое другое. Лопухин сказал также, что, по его сведениям, Азеф был наиболее крупным провокатором в партии социалистов-революционеров: в последнее время он получал до 14 000 рублей в год.
В искренности Лопухина нельзя было сомневаться: в его поведении и словах не было заметно ни малейшей фальши. Он говорил уверенно и спокойно, как честный человек, исполняющий свой долг. Лопухин никогда ранее не оказывал услуг партии. Насколько мне известно, он оставил полицейскую службу и вообще не занимался политикой. Я не знаю, какие мотивы руководили им при сообщении нам сведений об Азефе, но нет сомнения, что он действовал более чем бескорыстно: он знал, что правительство будет преследовать его. И действительно, когда Азеф был разоблачен, Лопухин был арестован в Петербурге.
Рассказ Лопухина и ложь Азефа о его пребывании в Мюнхене убедили Аргунова, Чернова и меня в виновности Азефа. Центральный комитет решил допросить Азефа о дне одиннадцатого ноября. Допрос Азефу делал Чернов, стараясь не показать ему своих подозрений.
Чернов сказал Азефу, что Бурцев, учредив наблюдение за Ратаевым, непосредственным, по словам Лопухина, начальником Азефа, жившим в то время в Париже под именем ген[ерала] Гирса, утверждает, что наблюдением этим установлен визит Азефа к Ратаеву одиннадцатого ноября ст[арого] стиля в семь часов утра. Чернов спрашивал Азефа, где он был в этот день, ибо, несмотря на явную нелепость такого указания, суд может потребовать документального его опровержения.
Азеф в ответ вынул из кармана два счета: один на имя Лагермана из гостиницы «Furstenhof» в Берлине, где он пробыл с 7/20 XI по 9/22 XI 1908 г. и другой – на имя Иоганна Данельсона с 9/22 XI 1908 г. по 13/26 XI 1908 г. из меблированных комнат «Керчь», тоже в Берлине, содержимых русским евреем Черномордиком. Азеф прибавил, что ездил в Берлин, чтобы отдохнуть. Из Берлина он проехал к NN в Мюнхен.
Было странно, что Азеф по дороге к NN остановился в русских меблированных комнатах в Берлине, т. е. не соблюл элементарных правил конспирации.
Было решено проверить подлинность представленных им счетов.
С этою целью в Берлин поехал тов. В. (псевдоним).
Из Берлина В. телеграфировал нам следующее: «Ihre schlimmste Verdaecthe volkommen richtig seid bereit das Dicker wusste heute Woldemars mission»[10]10
Ваши худшие подозрения оправдались. Будьте готовы к тому, что Толстяк уже осведомлен о миссии Вольдемара (нем.).
[Закрыть]. Оказалось по справкам В., что, во-первых, меблированные комнаты «Керчь» скорее похожи не на гостиницу, а на притон низшего разряда, во-вторых, что Черномордик служит переводчиком при берлинском Polizei-Praesidium’e и, в-третьих, что лицо, останавливавшееся в «Керчи» с 22 по 26/XI и записанное под именем Иоганна Данельсона, даже отдаленно не напоминает собою Азефа. Счет был фальшивый. Наши худшие подозрения, действительно, оправдались.
Азефу в партии доверяли так, как, быть может, доверяли только Гершуни. Особенною любовью и уважением пользовался он у членов боевой организации. Карпович был в России, но из его ближайших товарищей в Париже находилось несколько человек: Н. (псевдоним), П-а, Эсфирь Лапина и др. Узнав о подозрениях на Азефа, они отказались им верить даже после допроса нами Лопухина.
Как показатель того волнения, которое охватило боевые круги, характерно следующее письмо Лапиной Центральному комитету:
Я несколько сомневаюсь в том, что моя позиция достаточно ясна ЦК. Постараюсь поэтому резюмировать ее еще раз:
1) Я заявляю, что желаю занять активную роль в интересующем нас всех деле. Степень моей активности может простираться вплоть до приведения приговора в исполнение, если этого потребуют интересы дела.
2) То или другое активное участие в этом деле, размеры которого может определять только ЦК, для меня лично приемлемы только при одном условии: при участии моем в таком суде, который имеет право выносить только единогласное решение.
3) ЦК имеет право в известный момент действовать исключительно по совести. В данном деле такой момент наступил. ЦК имеет право передоверить свои полномочия другим членам партии. Но если ЦК имеет право передоверить совесть другим членам партии, то минимальным условием осуществления этого права ЦК является требование полного единства решения этих членов партии. Передавая суд в руки коллегии, ЦК тем самым обязует всех членов суда нести полную ответственность за возможный исход суда. Быть членами суда моральное право имеют только те члены партии, которые в силах привести приговор в исполнение, если они – судьи праведные.
Всякий член суда при таких условиях имеет право заявить: я не желаю быть моральным участником убийства, которое может идти вразрез с моей совестью, я не имею никакого права ставить другого члена суда в такое же положение. Коллегиальный суд, а не ЦК, может убивать только единогласно. Никакие аналогии ни с другим партийным положением, ни с другим судом невозможны. Суд присяжных заседателей только судит, но сам не убивает. А убивать каждый член суда имеет право только при единогласном решении. Значит, мое мнение сводится к следующему: коллегия может судить только тогда, если в основу ее образования будет положен тот принцип, который я защищаю, а потому речь идет не об обязательствах ЦК только передо мною.
4) Если судить будут не только члены ЦК, но и члены партии, то в основу создания коллегии должен быть положен и следующий принцип: представительство всех оттенков мнений, высказанных на общем совещании. Иначе коллегия будет судом пристрастным.
5) Высказывая свои пожелания и мнения, я хочу обратить внимание ЦК на следующее: если не по практическим соображениям, то, быть может, по чисто моральным, ЦК должен обратить внимание на то, что я имею формальное право добиваться своего участия в суде, раз судьей является не только ЦК.
6) С данного момента, когда моя позиция мне совершенно ясна, когда ЦК заявил мне, что мое предложение не может быть принято при тех условиях, которые ставлю я, мне остается сказать: данное мною честное слово меня обязывает только к пассивному умалчиванию перед заинтересованным лицом о том, о чем я знаю.
Бэла.
Центральный комитет был поставлен в трудное положение: с одной стороны, улики против Азефа были неопровержимы, его виновность была доказана, а следовательно, Азеф должен был быть убит, с другой – партийное общественное мнение не помирилось бы со смертью Азефа без предварительного и обставленного судебными гарантиями его допроса. Такой допрос необходимо предполагал присутствие, по крайней мере, одного члена Центрального комитета. Между тем убийство Азефа было возможно только тут же на допросе, ибо после допроса он немедленно нашел бы возможность скрыться, что и случилось в действительности. Таким образом, Центральный комитет должен был решиться на гибель, по крайней мере, одного из своих членов и на аресты и высылки из Парижа всего заграничного центра партии, иными словами, он должен был взять на себя ответственность за разгром центральных партийных учреждений в тот именно момент, когда разоблачение провокации Азефа должно было неизбежно вызвать в партии смуту. Центральный комитет решил посоветоваться по этому вопросу с некоторыми уважаемыми товарищами, жившими в Париже.
В самом конце декабря 1908 года, на rue Lhomond 50, состоялось собрание приглашенных Центральным комитетом товарищей. На нем присутствовали: М. А. Натансон, В. М. Чернов, А. А. Аргунов, Н. И. Ракитников, В. Н. Фигнер, И. А. Рубанович, Г-ский, В. М. Зензинов, И. И. Фундаминский, М. А. Прокофьева, Эсфирь Лапина, С. Н. Слетов, N. (псевдоним) и я.
На обсуждение был поставлен вопрос: возможно ли убить Азефа немедленно, не приступая к допросу, или необходимо произвести дополнительное расследование и, в зависимости от результатов его, решить и судьбу Азефа?
Мнения разделились. Четыре человека (Зензинов, Прокофьева, Слетов и я) высказались за немедленное, без допроса, убийство Азефа. Мы утверждали, что Азеф, конечно, знает о подозрениях Центрального комитета, – если он не поставлен в известность полицией, то он догадался о них по перемене отношений к нему товарищей. Таким образом, продолжение расследования грозит бегством Азефа. Кроме того, мы указывали, что убийство Азефа после допроса может юридически компрометировать весь Центральный комитет и отразиться на судьбе всех центральных учреждений партии, а это с партийной точки зрения недопустимо: Азеф должен быть убит без значительных для партии потерь. Наконец, виновность Азефа, по нашему мнению, была столь очевидна, что обвинение ни в дальнейшем расследовании, ни в допросе не нуждалось.
Противоположное мнение, к которому примкнуло большинство (при воздержавшихся «Николае» и Лапиной и при особом мнении Рубановича), заключалось в следующем: смерть Азефа вызовет в партии раскол, раскол этот будет тем более значителен, чем менее юридически оформлен суд над Азефом. Если последнему не будет дано всех возможных в партии средств защиты, многие из партийных, в особенности боевых работников, будут считать, что Центральный комитет совершил преступление. Наконец, и справедливость требует такой постановки дела: в самом Центральном комитете есть люди, например Натансон, не вполне уверенные в виновности Азефа.
После прений собрание постановило: расследование об Азефе продолжать, подготовляя одновременно его убийство при условии наименьших для партии потерь.
Было решено убить Азефа вне пределов Франции, например, на территории ***. Аргунов и бывший член петербургской военной организации – А. (псевдоним) выехали в *** с целью нанять там уединенную виллу. Чернов и я должны были под каким-либо предлогом привезти в эту виллу Азефа.
Я был не согласен с решением собрания. Я считал, что Азеф во что бы то ни стало должен быть убит, и видел, что дальнейшее расследование обеспечивало ему легкую возможность бегства; я был убежден, что в Италию он не приедет. Исполняя постановление Центрального комитета, я принял участие в обсуждении плана убийства в Италии, но лично для меня вопрос стоял иначе: я спрашивал себя, не обязан ли я, вопреки мнению Центрального комитета, убить Азефа на свою личную ответственность? Я решил этот вопрос отрицательно: я не считал возможным в эту минуту быть причиной раскола в партии. Кроме того, я хотел знать мнение Карповича, ближайшего сотрудника и друга Азефа. Карпович, вопреки ожиданию, приехал в Париж уже после того, как Азеф бежал.
Пока шли переговоры в Италии, т. В. делал расследование в Берлине. По получении от него цитированной уже телеграммы, Центральный комитет решил немедленно приступить к допросу Азефа. Он сделал это из опасения, что Азеф узнает о поездке В. и бежит. Произвести допрос должны были Чернов, «Николай» и я. Было постановлено, что убивать Азефа мы не имеем ни в коем случае права.
Постановление это равнялось решению освободить Азефа. Но я не считаю, что Центральный комитет в данном случае поступил неправильно. Была сделана ошибка значительно раньше: Азефа нужно было немедленно убить после нашего свидания с Лопухиным, когда виновность его уже не подлежала сомнению. Но колебания в самом Центральном комитете, с одной стороны (Натансон), и колебания боевиков (Николай, Лапина и др.) – с другой, не позволяли Центральному комитету решиться на эту меру. С этого момента Центральный комитет оставил путь революционных решений и вступил на дорогу формального суда, защиты и слова. Дорога эта неизбежно приводила к допросу Азефа, а следовательно, и к его бегству: Центральный комитет не имел права платить за смерть Азефа арестом единственного теоретика партии Чернова, без Чернова же допрос был немыслим.
Как бы то ни было, Азеф мог чувствовать себя в безопасности.
V
Вечером 5 января н[ового] стиля 1909 года Чернов, Николай и я позвонили у квартиры Азефа в доме № 245 по Boulevard Raspail.
Дверь нам открыл сам Азеф. Он провел нас в крайнюю комнату, – свой кабинет. Он сел за стол у окна. Мы втроем загородили ему выход из комнаты.
Азеф спросил:
– В чем, господа, дело?
Чернов ответил:
– Вот прочти новый документ.
И он передал Азефу саратовское от 1907 года письмо. Азеф побледнел.
Он долго читал письмо. Мне показалось, что он только делает вид, что читает его: он выигрывал время, чтобы спокойно выслушать нас.
Все еще очень бледный, он, наконец, обернулся к нам. Он спросил:
– Ну, так в чем же, однако, дело?
Чернов медленно сказал:
– Нам известно, что одиннадцатого ноября старого стиля ты в Петербурге был у Лопухина.
Азеф не удивился. Он ответил очень спокойно:
– Я у Лопухина не был.
– Где же ты был?
– Я был в Берлине.
– В какой гостинице?
– Сперва в «Furstenhofe», а затем в меблированных комнатах «Керчь».
– Нам известно, что ты в «Керчи» не был.
Азеф засмеялся:
– Смешно… Я там был.
– Ты там не был.
– Я был… Впрочем, что это за разговор?.. – Азеф выпрямился и поднял голову. – Мое прошлое ручается за меня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.