Текст книги "Картинки с натуры"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Глава V
Сэвен-Дайелс
Мы всегда были уверены, что если бы Том Кинг и Француз[3]3
Тон Кинг и Француз – персонажи в фарсе В. Монкриффа «Мсье Томпсон». По ходу действия весельчак Том Кинг доводит до сумасшествия француза-цирюльника (проживающего в районе Сэвен-Дайелс) своими расспросами о некоем мистере Томпсоне.
[Закрыть] не обессмертили ту часть Лондона, которая носит название Сэвен-Дайелс, она все равно обрела бы бессмертие сама по себе. Сэвен-Дайелс! Родина стихов и песен – первых юношеских излияний и последних жалоб умирающего, – места, освященные именами Кэтнача и Питса[4]4
Кэтнач и Питс – известные издатели лубков и баллад с нотами.
[Закрыть], при звуке которых всегда будут оживать в нашей памяти крики уличных разносчиков и музыка шарманки – даже тогда, когда грошовые песенки будут вытеснены грошовыми журнальчиками и смертная казнь отойдет в прошлое.
Взгляните на расположение улиц в округе. Распутать Гордиев узел было в свое время мудреным делом; нелегко найти выход в лабиринтах Хэмптон-Корта или Бьюла-Спа[5]5
Хэмптон-Корт – королевский дворец, построенный в начале XVI века; с середины XVIII века не является королевской резиденцией. Бьюла-Спа – курорт с минеральными источниками, открытыми в начале 30-х годов, находится недалеко от Лондона.
[Закрыть]; а правильно завязать узел шейного платка (когда такие платки из негнущейся белой ткани были в моде) представляло бы самую трудную задачу на свете – если бы не существовало другой, вовсе ук не разрешимой задачи: развязать его снова. Но какая неразбериха может сравниться с неразберихой Сэвен-Дайелс? Где еще можно найти подобный лабиринт улиц, переулков, дворов, тупиков? И где еще встретишь такое смешение англичан и ирландцев, как здесь, в этой запутаннейшей части Лондона? Дерзнем заявить, что мы сомневаемся в достоверности той легенды, на которую только что ссылались. Можно представить себе человека, у которого хватит наивности прийти в набитый жильцами дом и спрашивать какого-нибудь мистера Томпсона – хотя совершенно очевидно, что в каждом, даже сравнительно небольшом лондонском доме найдется по меньшей мере двое или трое Томпсонов; но француз – француз в Сэвен-Дайелс! Скорей всего это был не француз, а ирландец. Просто Том Кинг, в образовании которого имелись существенные пробелы, не понимая половины из того, что говорил этот человек, решил, что он говорит по-французски.
Приезжий, который впервые очутился в этих местах и стоит, подобно Бельцони[6]6
Бельцони Джиовани Баттиста (1778—1823) – итальянский археолог, откопал в Египте храм Абу Симбель и др.
[Закрыть], на перекрестке семи неведомых, путей, не зная, какой выбрать, увидит вокруг себя немало такого, что способно надолго привлечь его внимание и любопытство. От площади неправильной формы разбегаются во все стороны улицы и переулки, но глубь их тонет во мгле нездоровых испарений, что нависла над крышами домов, туманя и искажая перспективу; и на каждом углу, словно торопясь глотнуть струйку свежего воздуха, которой удалось просочиться сюда, но уже не хватает напора, чтобы рассосаться по всем окружающим закоулкам, толпятся кучки людей, чей вид и времяпрепровождение могли бы удивить всякого, кроме исконных лондонцев.
Вот тесный кружок обступил двух почтенных особ, которые, потребив за утро изрядное количество горького пива с джином, не сошлись во взглядах на некоторые вопросы частной жизни и как раз сейчас готовятся разрешить свой спор методом рукоприкладства, к большому воодушевлению прочих обитательниц этого и соседних домов, разделившихся на два лагеря по признаку сочувствия той или другой стороне.
– Всыпь ей, Сара, всыпь ей как следует! – восклицает в виде ободрения пожилая леди, у которой, видимо, не хватило времени завершить свой туалет. – Чего ты церемонишься? Если б это мой муж вздумал угощать ее у меня за спиной, я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала!
– Что тут случилось, сударыня? – осведомляется другая матрона, только что подоспевшая к месту действия.
– Что случилось? – подхватывает спрошенная, не спуская глаз с той из противниц, которая вызывает ее антипатию. – А то случилось, что порядочной матери семейства – я говорю про бедную миссис Салливен, у которой, слава богу, пятеро деток, – так вот порядочной матери семейства уже нельзя спокойно отлучиться по хозяйству, потому что сейчас же находятся бесстыдницы, которые норовят сманить из дому ее законного мужа, с которым она состоит в браке вот на пасху будет ровно двенадцать лет – я сама видела брачное свидетельство, когда пила у нее чай в прошлую среду. Еще я ей тогда же сказала: «Миссис Салливен», сказала ей я…
– Это что такое значит «бесстыдницы»? – вступается представительница противной стороны, которая явно не прочь затеять дополнительный поединок и принять в нем участие. («А ну, а ну! – поддает жару случившийся тут же паренек из винной лавки. – Пропиши ей, Мэри, пусть знает!») – Что такое значит «бесстыдницы»? – воинственно повторяет она.
– Не ваше дело, сударыня! – следует немедленный отпор. – Вы ступайте-ка лучше домой да заштопайте себе чулки, когда протрезвитесь.
Этот выпад личного характера, намекающий не только на недостаточную воздержанность собеседницы, но и на состояние ее гардероба, естественно, возбуждает ее гнев, и она с готовностью следует энергичным советам зрителей «всыпать» обидчице. Возникает общая потасовка, после чего, выражаясь языком театральных афиш, «появляется полиция, действие переносится в полицейский участок и завершается эффектным апофеозом».
Кроме тех, кто толпится у дверей кабачков или принимает участие в уличных перебранках, нужно упомянуть еще любителей стоять, прислонясь к столбу. У всех столбов на улице есть свои завсегдатаи, которые с тупым упорством часами простаивают, прислонясь к ним спиной. Любопытно, что в Лондоне существует целое сословие людей, не знающих, видимо, никаких иных развлечений, кроме как стоять, прислонясь к столбу. Мы не знаем ни одного каменщика, который проводил бы свой отдых иначе – разве что в драке. Пройдитесь в будний вечер по Сент-Джайлсу – вон они, каменщики, стоят, прислонясь к столбам, в своих бумазейных рабочих блузах, перепачканных известкой и кирпичной пылью. Прогуляйтесь воскресным утром где-нибудь близ Сэвен-Дайелс – вот они опять стоят, прислонясь к столбам, только теперь на них плисовые штаны, коричневые или серые, блюхеровские башмаки[7]7
Блюхеровские башмаки – высокие штиблеты на шнуровке, которые носили при коротких панталонах.
[Закрыть], синие куртки и ярко-желтые жилеты. Ведь придет же в голову – принарядиться по-воскресному, чтобы целый день простоять, прислонясь к столбу!
Своеобразный характер этих улиц, и то, что каждая из них как две капли воды похожа на соседнюю, отнюдь не уменьшает растерянности прохожего, который впервые забрел сюда. Он видит расставленные вкривь и вкось грязные, закоптелые дома; порой вдруг открывается узкий двор, застроенный лачугами, такими же хилыми и уродливыми, как полуголые ребятишки, копошащиеся в сточных канавах. Кое-где между домами приютилась тесная и темная мелочная лавка, за дверью которой прилажен надтреснутый колокольчик, оповещающий о приближении покупателя или какого-нибудь юного джентльмена, в ком рано обнаружился интерес к содержимому чужих касс. Иная такая лавочка, словно ища опоры, жмется к нарядному высокому строению, выросшему на месте приземистой грязной хибарки, где помещался кабак. На окнах с разбитыми и кое-как залепленными стеклами, в горшках, таких же грязных, как все в Сэвен-Дайелс, стоят цветы, которые цвели, должно быть, в ту пору, когда эти кварталы только строились. Лавки старьевщиков, скупающих всякую рухлядь, тряпки, кости, ржавую кухонную посуду, соперничают в чистоте с закутками кролиководов и продавцов птиц, напоминающими Ноев ковчег, с той только разницей, что ни одна здравомыслящая птица, будучи выпущена отсюда, разумеется, никогда уже не вернется назад. Лавки, где торгуют подержанными вещами (нечто вроде благотворительных заведений для бездомных клопов), чередуются с вывесками грошовых балаганов, объявлениями содержателей частных школ, владельцев катков для белья, составителей прошений и таперов, предлагающих свои услуги для свадеб и балов; и все это вместе составляет декоративный фон, который приятно оживляют фигуры грязных мужчин, неряшливых женщин и замурзанных ребятишек, табачный дым, мелькание волана, кучи гниющих овощей и более чем сомнительных устриц, тощие кошки, унылые псы и скелетообразные куры.
Итак, внешний вид домов и их обитателей не слишком ласкает глаз; впрочем, более близкое знакомство едва ли может смягчить это первое впечатление. В каждой комнате – свой наниматель, и почти каждый наниматель глава многочисленного семейства; должно быть, здесь действует тот же таинственный закон, который заставляет усиленно «плодиться и размножаться» какого-нибудь сельского священника.
Хозяин лавчонки торгует запеченными бараньими головами или занимается продажей дров или еще каким-нибудь видом коммерческой деятельности, требующим не более восемнадцати пенсов оборотного капитала; квартирой ему и его семейству служит помещение лавки и крохотная жилая комната позади. В первом этаже со стороны двора обитает семья рабочего-ирландца; со стороны улицы – семья поденщика, промышляющего выбиваньем ковров или чем придется. Во втором этаже комнату окном на улицу тоже занимает целое семейство, а в комнате окном во двор живет молодая женщина, вышивальщица, которая «любит модничать», постоянно говорит про своего «друга» и «очень о себе воображает». Население верхних этажей представляет собою точную копию населения нижних, исключая разве обитателя мансарды, бедняка из благородных, который каждое утро ходит пить кофе в соседнюю кофейню, где имеется комнатушка с камином, громко именуемая «залой», и надпись над камином вежливо призывает посетителей «во избежание недоразумений» расплачиваться «при подаче заказанного». Личность бедняка из благородных в известной мере окружена тайной, но поскольку жизнь он ведет весьма уединенную и никогда ничего не покупает (не считая перьев), кроме кружки кофе, однопенсового хлебца и склянки чернил, соседи решили, что он сочинитель; и ходят даже слухи, будто он пишет стихи для мистера Уоррена[8]8
…пишет стихи для мистера Уоррена – то есть стихотворные рекламы для фабричного заведения по производству ваксы Уоррена, в котором Диккенс работал мальчиком; в «Дэвиде Копперфилде» он описал это заведение, назвав его фабрикой «Мордстон и Гринби», и имя Уоррена упоминал в своих произведениях неоднократно.
[Закрыть].
Постороннему, который жарким летним вечером проходит по этим улицам, мимо крылечек, где, собравшись в кружок, судачат обитательницы дома, может показаться, будто здесь царит мир и лад и редко где встретишь таких простых, душевных людей, как коренные жители Сэвен-Дайелс. Увы! Хозяин лавчонки держит собственное семейство в постоянном страхе; выбивальщик ковров пробует на жене свое профессиональное уменье; передняя комната второго этажа питает смертельную вражду к передней комнате третьего из-за того, что в передней комнате третьего любят пускаться в пляс, как только в передней комнате второго улягутся спать; задняя комната третьего постоянно воюет с ребятами из передней комнаты первого; ирландец что ни вечер является пьяным и задирает всех соседей, а вышивальщица по всякому поводу устраивает истерики. Страсти кипят между этажами; даже подвал не желает отставать. Миссис А. надавала шлепков отпрыску миссис Б., «чтобы не кривлялся». Миссис Б. вылила кувшин воды на отпрыска миссис А., «чтобы не ругался». Призываются на подмогу мужья – в ссору втягиваются новые силы, – продолжением ее служит драка, а развязкой – приход полицейского.
Глава VI
Раздумья на Монмут-стрит
Мы всегда питали необычайно теплые чувства к Монмут-стрит, как к единственной улице, где стоит покупать старую одежду. При мысли о древности Монмут-стрит нас охватывает благоговейный трепет, полезность ее внушает уважение. Холиуэлл-стрит мы презираем; рыжих, бородатых евреев, которые насильно затаскивают человека в свои лавчонки и напяливают на него костюм, хочет он того или нет, – ненавидим от всей души.
Обитатели Монмут-стрит – это особое, очень смирное. племя. Живут они замкнуто, большую часть времени проводят в глубоких подвалах иди в тесной комнате за лавкой, а на свет божий выползают только по вечерам, когда спадает жара: в летние сумерки они сидят на стульях, вынесенных из дома, курят трубки или смотрят, как резвятся в сточной канаве их прелестные детки – беззаботная орава малолетних золотарей. На лицах у взрослых задумчивость и грязь – несомненные признаки приверженности к торговле; а жилища их отличает полное пренебрежение к красоте и удобствам, столь обычное среди людей, которые поглощены сложными расчетами и делами и ведут сидячий образ жизни.
Мы уже упоминали о древности нашей любимой улицы. «Камзол с Монмут-стрит» было ходячим словечком сто лит назад, а Монмут-стрит все такая же, как была. На смену нескладному камзолу со шнурами и пышными сборами пришла флотская шинель с деревянными пуговицами; вышитые жилеты с огромными лацканами уступили место двубортным, клетчатым, с отложным воротником; а смешную треуголку вытеснила шляпа кучерского склада с низкой тульей и широкими полями. Но это изменились времена, а отнюдь не Монмут-стрит. При любых преобразованиях и нововведениях Монмут-стрит всегда оставалась кладбищем мод и, судя по всему, останется им до тех пор, пока не исчезнут моды и нечего будет нести на кладбище.
Мы любим бродить по обширным владениям этих знаменитых покойников и. предаваться размышлениям, которые они навевают. На какое-нибудь порождение нашей фантазии мы примериваем то усопший сюртук, то мертвые панталоны, то бренные останки роскошного жилета и по фасону и покрою одежды стараемся вообразить прежнего ее владельца. Мы так увлекались порою этим занятием, что сюртуки десятками соскакивали со своих вешалок и сами собой застегивались на фигурах воображаемых людей, а навстречу сюртукам десятками устремлялись панталоны; жилеты так и распирало от желания на кого-нибудь надеться; и чуть ли не пол-акра обуви разом находило ноги себе по мерке и принималось топать по улице с таким шумом, что мы пробуждались от своих грез и медленно, с ошалелым видом, брели прочь, провожаемые удивленными взглядами добрых людей с Монмут-стрит и явно вызвав подозрения у полисмена на противоположном углу.
Вот и на днях мы развлекались таким образом, пытаясь обуть в башмаки на шнуровке несуществующего мужчину, которому они, правду сказать, были номера на два малы, когда взгляд наш упал невзначай на несколько костюмов, развешанных снаружи лавки, и нам тут же пришло в голову, что в разное время все они принадлежали одному и тому же человеку, а теперь, по странному стечению обстоятельств, оказались вместе выставлены на продажу. Нелепость этой мысли смутила нас, и мы внимательнее вгляделись в одежду, твердо решив, что не дадим так легко ввести себя в заблуждение. Но нет, мы были правы: чем больше мы смотрели, тем больше убеждались, что первое впечатление нас не обмануло. Вся жизнь человека была написана на этих костюмах так же ясно, как если бы он показал нам свою автобиографию, крупными буквами начертанную на пергаменте.
Первым с краю висел много раз чиненный, порядком измазанный костюм «скелетик» – узкий футляр из синего сукна, в какие засовывали маленьких мальчиков до того, как вошли в обиход свободные платьица с кушаками и вышли из обихода старые понятия, – хитроумное приспособление, позволявшее полностью оценить стройность детской фигурки, ибо состояло оно из очень тесной курточки, украшенной на обоих плечах рядом пуговиц, поверх которой пристегивались штаны, от чего создавалось впечатление, будто ноги у мальчика растут прямо из-под мышек. Мы сразу поняли, что мальчик, носивший этот костюм, рос в городе: куцые рукава и штанины, пузыри на коленях – все это свойственно юным жителям лондонских улиц. Водили его, очевидно, в какую-нибудь маленькую школу для приходящих учеников: в пансионе ему не разрешили бы вечно играть на полу и протирать коленки. А мать его не отличалась строгостью, и в мелочи у него не было недостатка, – об этом свидетельствовали многочисленные пятна на карманах и возле ворота, оставшиеся от чего-то липкого; даже торговец при всем своем искусстве не сумел их вывести. Семья не нуждалась, но и не утопала в богатстве, иначе не вырос бы он так из синего костюмчика, прежде чем сменить его на эти вот плисовые штаны с курткой; а в них он уже ходил в настоящую школу и учился писать, притом чернилами вполне достаточной густоты, если верить тому месту на штанах, о которое он вытирал перо.
Черный костюм; вместо куртки – первый сюртучок. Умер отец, и мать устроила мальчика рассыльным в какую-то контору. Этот костюм пришлось носить долго, но и порыжелый, сношенный, он до конца оставался чистым. Бедная женщина! Как старалась она, наверно, казаться веселой за скудным обедом, как отказывала себе в каждом куске, лишь бы ее мальчик был сыт. Неотступная тревога за его судьбу, гордость за него – вот какой большой вырос! – и порою мысль, почти невыносимо горестная, что с годами его любовь к ней остынет, что забудутся и ее заботы и его обещания; жгучая боль, которую уже в то время причиняло ей резкое слово или холодный взгляд, – все это представилось нам так явственно, точно жизнь матери и сына проходила у нас на глазах.
Такое случается ежечасно, и все мы это знаем; а между тем, когда мы увидели или вообразили, что видим не все ли равно? – те перемены, что здесь произошли, нам стало так тяжело на душе, словно раньше мы даже в мыслях не допускали такой возможности. Следующий костюм – франтоватый, но неряшливый, как будто бы и нарядный, однако и в половину не столь приличный, как сношенное платье рассыльного, сохранивший отпечаток развинченной походки и дурного общества, – этот костюм яснее слов сказал нам, что душевному покою вдовы скоро, скоро пришел конец. Нетрудно было вообразить, да что вообразить – увидеть, мы сами сотни раз это видели! как сюртук этот в компании трех-четырех других, такого же разбора, проводит время в каком-нибудь злачном месте.
Из запасов той же самой лавки мы на скорую руку одели нескольких юношей лет по пятнадцати – двадцати, дали им в зубы сигару, засунули их руки в карманы и глядели, как они прошествовали по улице и задержались на углу, отпуская непристойные шутки и пересыпая свою речь божбой. Мы провожали их глазами до тех пор, пока они, круче сдвинув шляпы набекрень, не ввалились в трактир; а потом мы побывали в печальном жилище, где несчастная мать до поздней ночи сидела одна-одинешенька; вот она, снедаемая тревогой, стала шагать из угла в угол, вот отворила дверь, вгляделась во мрак пустынной улицы и вернулась на место, и опять вскочила, и все напрасно. Мы видели, как покорно стерпела она бессмысленные угрозы, даже удар пьяного кулака; и слышали рыдания, вырвавшиеся, казалось, из самого ее сердца, когда она упала на колени в своей пустой, убогой комнате.
Миновало много времени, и еще более существенные произошли перемены, прежде чем был отставлен тот костюм, что висел выше других. Носил его дородный, плечистый мужчина, и мы сразу поняли, как понял бы всякий, взглянув на этот широкополый зеленый сюртук с крупными светлыми пуговицами, что, когда владелец его выходил на улицу, по пятам за ним обычно шла собака, а рядом с ним – какой-нибудь негодяй и бездельник вроде него самого. Пороки юноши еще усугубились в мужчине, и мы представили себе, как выглядел теперь его домашний очаг, если только можно здесь употребить это слово.
Мы увидели тесную комнату – голые стены, – где прозябают его жена и дети, бледные, голодные, истощенные; увидели, как сам он, ответив проклятием на их жалобы, двинулся в кабак, откуда только что перед тем воротился, а за ним, с плачем прося хлеба, поплелась жена и хилый ребенок; услышали ругань и шум – это он ударил жену, и на улице началась потасовка. А затем воображение перенесло нас в работный дом, зажатый где-то в лабиринте лондонских улиц и переулков, полный зловонных испарений и неумолчного буйного крика, где в душной темной каморке лежала изможденная старая женщина, моля перед смертью бога простить ее сына, и не было около нее родного человека, который подержал бы ее за руку, и ни одно дуновение чистого небесного ветерка не овевало ее лоб. Чужие люди закрыли глаза с застывшим пустым взглядом, чужие люди услышали последние слова, слетевшие с побелевших полуоткрытых губ.
И вот – последняя глава: грубая куртка, обтрепанный шейный платок из миткаля и прочие не менее жалкие предметы одежды. Тюрьма. И приговор – может быть, виселица, может быть, ссылка на каторгу. Чего бы не дал он тогда, чтобы снова стать скромным, довольным своею судьбой тружеником, как в юные годы, чтобы вернуться в жизнь на одну неделю, на день, на час, на минуту, – лишь бы успеть страстным раскаянием вымолить слово прощения у той, чей холодный труп истлевает в могиле для бедняков! Дети его – во власти улицы, их мать нищая вдова; позор отца и мужа лежит на них несмываемым клеймом, нужда толкает в ту же пропасть, в которую он сам скатился, – к медленной смерти за тысячи миль от родины. Ничто не подсказывало нам конца этой повести, однако угадать его было нетрудно.
Мы пошли прочь, но скоро опять остановились и, чтобы вернуть себе более свойственное нам бодрое расположение духа, принялись надевать на призрачные ноги всевозможную обувь, выставленную на откинутом творило подвала, да так быстро и ловко, что впору самому опытному мастеру по обувной части. Были там одни сапоги веселые, добродушные, симпатичнейшие сапоги с отворотами, которые особенно нам приглянулись. Едва познакомившись с ними, мы сунули в них чудесного, румяного весельчака-фермера, и они пришлись ему как нельзя лучше. Огромные, толстые его икры выпирают над отворотами, обхватившими их так плотно, что он даже не мог упрятать внутрь ушки, за которые натягивал сапоги; между отворотами и короткими плисовыми штанами виден чулок; синий фартук подоткнут под пояс; красный шейный платок, синий сюртук; белая шляпа сдвинута набок; и вот он уже весь перед нами, с широкой улыбкой на большом, румяном лице, и посвистывает себе, точно нет и не было у него других забот, кроме как радоваться жизни.
Да, этот человек был нам по душе! Мы все о нем знали; сто раз мы видели, как он едет на Ковент-Гарденский рынок в своей зеленой таратайке, подгоняя откормленную лошадку; и только мы успели еще раз окинуть ласковым взглядом его сапоги, как вдруг, откуда ни возьмись, кокетливая служаночка вскочила в стоявшие рядом с ними прюнелевые ботинки, и мы сразу узнали в ней ту самую девушку, которую он, не далее как во вторник на прошлой неделе, нагнал по сю сторону Хэммерсмитского висячего моста и предложил ей подвезти ее в город, куда мы сами в то утро ехали из Ричмонда.
По другую сторону сапог стояли, аккуратно сдвинув носки, серые суконные полусапожки, обшитые черной тесьмой и бахромкой, и в них сунула свои ноги какая-то весьма видная особа в нарядной шляпке, которой, судя по всему, очень хотелось привлечь внимание нашего приятеля-фермера; но что-то не похоже было, чтобы он поддавался на ее авансы: он только раз хитро подмигнул, словно говоря, что прекрасно понимает все эти штучки, а потом и вовсе перестал ее замечать. Впрочем, его равнодушие с лихвой окупалось чрезвычайной галантностью дряхлого старичка, обладателя трости с серебряным набалдашником: тот влез в огромные войлочные боты, стоявшие на уголке творила, и с помощью разнообразных жестов выражал свое восхищение особой в суконных полусапожках, – к несказанному удовольствию некоего юнца, которого мы обули в длинноносые бальные туфли и который теперь хохотал до того, что мы уже побаивались, как бы не лопнул сюртук, соскочивший с вешалки ему на плечи.
Полюбовавшись некоторое время на эту пантомиму, мы вдруг увидели, что участники ее, и еще целый кордебалет из сапог и туфель, в которые мы наспех сунули все ноги, какие только попались под руку, приготовились к танцам. Зазвучала музыка, и они тотчас пустились в пляс. Фермер оказался танцором хоть куда, сердце радовалось на него глядя. Сапоги его так и ходили ходуном направо, налево, шаркнуть, притопнуть, сделать антраша перед прюнелевыми ботинками, и вперед, и назад, и боком, а потом опять сначала – да так легко, словно им все нипочем.
И прюнелевые ботинки ни чуточку от них не отставали – прыгали и взлетали во все стороны сразу; и хоть они выделывали па не так правильно, как суконные полусапожки, и такт держали хуже, зато очень уж лихо они отплясывали и сами веселились больше, а потому и смотреть на них, скажем по чести, было приятнее. Но всего уморительнее был старичок в войлочных ботах: мало того, что он пыжился от натуги, стараясь казаться молодым и влюбленным, но вдобавок всякий раз, как он делал шаг вперед, чтобы отвесить поклон особе в суконных полусапожках, юнец в бальных туфлях умудрялся со всего размаху наступить ему на ногу, от чего он испускал жалобный вопль, а все остальные покатывались со смеху.
Мы от души наслаждались этим весельем, как вдруг услышали пронзительный и отнюдь не музыкальный возглас: «Ну, чего уставился, бесстыдник этакий?» – и, вглядевшись получше, чтобы удостовериться, откуда исходил этот возглас, убедились, что кричала не молодая особа в суконных полусапожках, как мы сперва были склонны предположить, а дородная и пожилая женщина, которая восседала на стуле возле лесенки в подвал, надзирая за продажей выставленной здесь обуви.
Шарманка, игравшая во всю мочь где-то у нас за спиной, внезапно смолкла; в то же мгновение танцоры, которых мы так старательно обували, обратились в бегство; и сообразив, что в раздумье, сами того не замечая, мы, должно быть, с полчаса весьма невежливо глазели на почтенную женщину, мы тоже обратились в бегство и скоро затерялись в непроходимых дебрях близлежащего Сэвен-Дайелс.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?