Текст книги "Возвращения домой"
Автор книги: Чарльз Сноу
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
12. Запах лекарственного табака
Подходя к дому, я заметил тонкую полоску света, пробивавшуюся из затемненного окна гостиной, и как только оказался в прихожей, услышал резкий, крикливый, властный голос миссис Найт. Увидев меня, она замолчала; наступила тишина. Она говорила обо мне.
Мистер Найт сидел в кресле у камина, и она пододвинула диван поближе к нему. Ее глаза, не мигая, уставились на меня, он смотрел в огонь. Первым заговорил он.
– Извините, Льюис, что я не встаю, – сказал он, все еще не глядя на меня, и его вежливый шепот прозвучал зловеще в тишине комнаты. Так же вежливо он объяснил, что они приехали более ранним поездом и я, естественно, не мог ждать их в то время, Он по-прежнему не поднимал глаз, но выражение его лица было сдержанным и печальным.
– Ваша экономка показала нам… – продолжал он.
– Да.
Последние крохотные остатки боли и горя теперь совершенно исчезли. Я испытывал только чувство вины и непонятный страх.
– Она никому не оставила ни слова?.
– Нет.
– Ни вам, ни нам?
Я покачал головой.
– Не могу этого понять. Не могу.
Поверил ли он мне, подумал я, или решил, что я уничтожил записку? Миссис Найт, внезапно очнувшаяся от своего оцепенения, конечно, это заподозрила.
– Где вы были вчера вечером?
Я ответил, что не обедал дома. Веселый, беспечный вечер снова ожил у меня в памяти.
– Почему вы оставили ее одну? Неужели вам нисколько не было ее жаль?
Я не мог отвечать.
Почему я не заботился о ней? Миссис Найт обвиняла и угрожала. Почему в течение всей нашей совместной жизни я предоставлял ее самой себе? Почему я не выполнял того, что обещал? Почему я не потрудился понять, что она нуждалась в заботе? Неужели я не мог проявить к ней хоть каплю внимания?
– Нет, нет, он был к ней внимателен, – прошептал мистер Найт, все еще не поднимая глаз.
– Вы оставили ее одну в пустом доме, – продолжала миссис Найт.
– Он делал все, что было в его силах, – немного громче высказался в мою защиту мистер Найт.
Она была озадачена, даже немного растерялась, но вновь пошла в атаку.
– Прошу тебя, дорогая, – приказал он громко, и она замолчала. Затем мягко, как всегда в разговоре с нею, он добавил, словно объясняя: – Это ведь и его горе. – И, искоса взглянув на меня, продолжал: – Когда я видел ее последний раз, – он имел в виду их приезд в Лондон полтора года назад, – я не мог избавиться от мысли, что она в плохом состоянии. Не помню, говорил ли я об этом вам, Льюис, или просто думал про-себя? Это было в последний раз, когда я ее видел. Если бы я тогда ошибался!
Сознание того, что он оказался человеком проницательным, более проницательным, чем я или кто-нибудь другой, доставляло ему явное удовольствие; даже в тот вечер его тщеславие на мгновение напомнило о себе.
– Зачем она это сделала? – гневно воскликнула миссис Найт, и я впервые увидел на ее глазах слезы.
– Мне нечем утешить тебя, дорогая, – сказал он. – И вас тоже.
Он вновь уставился в огонь, продолжая искоса наблюдать за мною. Любопытно, что при мне он ни разу не вспомнил об утешении, которое дает религия. В комнате слышно было лишь тиканье часов. Постепенно наступило то затишье, которое часто предшествует не только ссоре, но и всякому яростному взрыву чувств.
Нарушая молчание, миссис Найт спросила, будут ли составлять акт о смерти. Да, ответил я. Когда? Уже назначено на завтра, сказал я. Мистер Найт приподнял веки и взглянул на меня с таким выражением, будто хотел что-то сказать, но потом передумал. Затем он все же заметил, как бы между прочим:
– Завтра днем? Я, конечно, ни от кого, кроме моего врача, не могу требовать заботы о моем здоровье, но мне нелегко это выдержать.
– Пока ты чувствуешь себя молодцом, – отозвалась миссис Найт.
– Будь Росс (его врач) здесь, он бы заявил, что я очень рискую, – продолжал мистер Найт. – Я совершенно уверен, что он запретил бы мне все это. Но он ничего и не узнает до тех пер, пока ему не придется вновь порядком со мной повозиться.
Совершенно ошеломленный, я воскликнул:
– Зачем же рисковать? Я могу все сделать сам.
– Ну что вы, разве мы можем вас покинуть! – вскричала миссис Найт.
А мистер Найт пробормотал:
– Конечно, мне не хотелось бы оставлять вас одного, ведь это значило бы возложить на вас всю тяжесть…
– Мы не можем, – перебила его миссис Найт.
Но мистер Найт продолжал:
– Мне неприятно думать об этом, Льюис, но в случае, в крайнем случае, если мое бедное сердце завтра днем совсем сдаст, вы уверены, что сумеете, если придется, обойтись без нас?
Значит, мистер Найт стремился только избавиться от волнений, предоставив мне самому справляться с бедой, хотя его проницательность позволяла ему знать больше всех остальных, чем была для меня жизнь с Шейлой и в каком состоянии я находился в тот вечер; а миссис Найт, которая винила меня в неудачной жизни своей дочери и в ее смерти, всей душой понимала, что они обязаны до конца поддерживать меня, поддерживать хотя бы одним своим присутствием. Она чувствовала это так глубоко, что впервые позволила себе не думать о здоровье своего мужа.
Многие считали, – иногда и я разделял их мнение, – что, не потакай она его мнительности, он бы наполовину забыл о своих недугах и вел почти нормальный образ жизни. Мы ошибались. По природе своей грубый, простой человек, наделенный животной силой, она, несмотря на свою кажущуюся властность, всегда была и до сих пор находилась у него под каблуком. Это он щупал свой собственный пульс и подавал сигнал тревоги, а она из чувства долга и почтения лишь отзывалась на этот сигнал. Даже в тот вечер он не сумел подавить привычку повелевать, и несколько минут она злилась на него.
В конце концов он, разумеется, добился своего. Она вскоре поняла, что составление акта о смерти явится для его сердца чересчур большой нагрузкой; ей стало казаться, что именно он из чувства долга настаивает на том, чтобы присутствовать при составлении акта, а она обязана его отговорить; она должна запретить ему подобное легкомыслие, даже если без них мне будет очень трудно.
Поэтому я повторил, что справлюсь без них, и они решили утром уехать домой. Я не сказал им о предложении Чарльза Марча выдать мне фальшивое свидетельство, чтобы избежать составления акта. Хотел бы я знать, как бы мистер Найт убедил собственную совесть принять это предложение.
Так же витиевато, как обычно, мистер Найт спросил меня, какую, по моему мнению, огласку получит эта новость. Я равнодушно пожал плечами и ничего не ответил.
– Да-а, – протянул мистер Найт, – это заденет вас не меньше, если не больше, чем нас, верно?
Он угадал, но мне не хотелось в этом признаваться; и те минуты, когда эта мысль подавляла все остальные, были для меня самыми неприятными.
Возможно, фронтовые новости окажутся спасением для нас, рассуждал мистер Найт. Постараюсь поговорить со знакомыми журналистами, сказал я, сделаю все, что в моих силах, они же могут утром ехать домой.
Обиженно и в то же время с облегчением мистер Найт покровительственным тоном начал расспрашивать меня, где я буду ночевать завтра и возьму ли отпуск, чтобы немного отдохнуть. Я не хотел, не мог говорить о себе и, извинившись, вышел, оставив их одних.
За обедом мы больше молчали, и вскоре, хотя было всего девять часов, миссис Найт объявила, что устала и хочет лечь. Она совершенно не умела притворяться и поэтому выпалила свое решение, как растерянная, смущенная школьница. Но я не мог уделить ей много внимания. Мистер Найт собирался поговорить со мной по душам, и я был настороже.
Мы сидели в гостиной по обе стороны камина; мистер Найт закурил трубку, набитую лекарственным табаком, к которому из мнительности пристрастился еще много лет назад. Запах его ударил мне в нос, и я весь сжался от невыносимого напряжения, словно это ощущение, этот запах лекарственного табака был нестерпим, словно я никак не мог дождаться, пока будет произнесено первое слово. Но когда он наконец заговорил, как всегда витиевато, подходя издалека, я был удивлен: вопрос, который он хотел выяснить до своего отъезда, был вовсе не интимного характера и касался аренды нашего дома.
Когда мы с Шейлой поженились, денег у меня не было, и мистер Найт дал нам необходимую сумму, чтобы заплатить за аренду дома на четырнадцать лет вперед; дом был снят на имя Шейлы. Прошло всего восемь лет, и теперь мистер Найт был озабочен тем, как выгодней поступить с практической точки зрения. По-видимому, после всего случившегося, уже не говоря о том, что этот дом слишком велик для одного человека, я не захочу здесь, жить? Будь он вправе советовать мне, он бы посоветовал отказаться от аренды. В этом случае нам следует принять необходимые меры. Поскольку он дал деньги не только мне, но и Шейле, то считает этот долг оплаченным, и, быть может, я найду разумным, как полагает он сам, в особенности учитывая то обстоятельство, что личные деньги Шейлы, согласно ее завещанию, перейдут ко мне, чтобы сумма, которую нам удастся возвратить после отказа от аренды, досталась ему?
Кроме того, сказал мистер Найт, не следует мешкать. С этим надо покончить, пока война не вступила в более активную фазу; никто не знает, что произойдет через несколько месяцев, и любое недвижимое имущество в Лондоне может оказаться весьма неходким товаром.
Я всегда считал мистера Найта одним из самых загадочных и самых скользких людей, но такого поворота не ожидал даже от него; никогда еще он не проявлял такой практической сметки. Я пообещал через несколько дней выехать из дома и передать его в руки агентов.
– Не хотелось бы взваливать на ваши плечи и эту заботу, – сказал он, – но у вас широкие плечи… в некотором отношении.
Он умолк в нерешительности, словно не зная, завидовать мне или пожалеть меня. Я на него не смотрел, я не отводил глаз от огня, но чувствовал на себе его взгляд. Потом он сказал спокойно:
– Она всегда поступала по-своему.
Я молчал.
– Она слишком много страдала.
– Мог ли кто-нибудь сделать ее счастливой? – воскликнул я.
– Кто знает? – ответил мистер Найт.
Он старался утешить меня, но мне было горько, потому что этот единственный крик вырвался у меня помимо моей воли.
– Да обретет она покой, – сказал он.
На этот раз его тяжелые веки поднялись, и он посмотрел мне прямо в глаза своим грустным и проницательным взглядом.
– Позвольте кое-что сказать вам, – продолжал он, и слова стали срываться с его губ непривычно быстро. – Я подозреваю, что вы из числа тех, кто винит себя в чужих поступках. Человек есть человек, и он должен сознавать, как опасно не забывать плохое.
На мгновение голос его стал мягким, он явно любовался собой. И вдруг добавил резко:
– Прошу вас, не согнитесь под тяжестью этой вины.
Я не хотел и не мог открыть ему душу. Я взглянул на него, словно не понимая.
– Я говорю, о том, что вы вините себя в смерти моей дочери. Не позволяйте этой вине вечно давить вам на плечи.
Я что-то пробормотал. Он предпринял еще одну попытку:
– Как человек тридцатью годами старше, я могу сказать вам одно: помните, что время залечивает почти все раны, лишь само оно уходит безвозвратно. Но залечивает только в том случае, если вы сумеете сбросить со своих плеч бремя прошлого, если вы заставите себя поверить, что у вас есть жизнь, которую вы должны прожить.
Я смотрел в огонь и ничего не видел; по комнате снова поплыл запах лекарственного табака. Мистер Найт замолчал. Я подумал, что сейчас он уйдет.
Я сказал что-то о сдаче дома внаем. Но мистер Найт больше не интересовался деньгами; раз в жизни он попытался говорить откровенно – настоящее испытание для такого скрытного человека, – и это ни к чему не привело.
Мы сидели рядом еще много минут: их отбивали мерным тиканьем часы, и это был единственный звук в тишине комнаты. Когда я посмотрел на него, лицо его было потухшим и несчастным. Наконец, после довольно долгого молчания, он заметил, что нам тоже пора ложиться. Подойдя к лестнице, он прошептал:
– Если подниматься не очень медленно, то это немалая нагрузка на сердце.
Я предложил ему опереться на мою руку, и он стал осторожно, с трепетом переступать со ступеньки на ступеньку. На площадке он отвел глаза от двери, за которой лежало ее тело.
И снова прошептал:
– Спокойной ночи. Попробуем уснуть.
13. Нетронутая постель
На третью ночь, ничего не чувствуя и не ощущая, я вошел в спальню и зажег свет. С полнейшим безразличием снял покрывало со своей постели, потом взглянул на ее постель, аккуратно, без единой морщинки, застланную покрывалом, светло-зеленым в свете лампы; постель была не тронута с тех пор, как ее застелили четыре дня назад. И вдруг боль утраты потрясла меня, как судорога. Я подошел к ее постели и провел руками по покрывалу; слезы, которых я не смог пролить, давили изнутри на веки, стиснутые в неистовом припадке горя. Наконец-то оно овладело мною. Постель была без единой морщинки в свете лампы. Я опустился перед ней на колени, и волна за волной безумное горе затопило меня, заставляя хватать это мирно поблескивавшее в свете лампы покрывало, скручивать его, царапать, делать все, чтобы испортить, смять ее постель.
И вдруг между приступами горя я почувствовал странное облегчение. На будущей неделе нам предстояло пойти на обед к нашим друзьям. Будь она жива, она бы волновалась, требовала, чтобы я придумал какой-нибудь предлог, позволявший ей остаться дома, как мне приходилось делать уже не раз.
Затем отчаяние снова овладело мною. Я с горечью понял, что впереди уже ничего не будет; все было здесь, в это мгновение, сейчас, возле ее постели.
В этой душевной опустошенности я понял, что единственным утешением в такой утрате может быть мечта встретиться вновь в ином мире. Мой разум отказывал мне в этой иллюзии, в малейшей надежде на это, и все же я страстно взывал к ней.
Часть вторая
СОБСТВЕННОЕ ПОРАЖЕНИЕ
14. Беру почитать книгу
За окном, нежась в лучах сентябрьского солнца, два старика сидели в шезлонгах и пили чай. С моей кровати, которая стояла в палате на первом этаже одной из лондонских клиник, была видна часть сада до клумбы хризантем, пламеневших в тени, позади стариков. День был тихий, старцы попивали свой чай с умиротворенностью не оставленных без присмотра инвалидов; и мне было покойно лежать и смотреть на них, не испытывая боли. Правда, Гилберт Кук вот-вот принесет мне работу и к четвергу я должен быть на ногах; но, собственно говоря, я был совершенно здоров и мог лежать и бездельничать еще целые сутки.
Был вторник, а я лег в клинику в субботу днем. В течение двух лет после смерти Шейлы (шел сентябрь 1941 года) мне довелось быть на ногах больше, чем когда-либо в жизни, и боль в пояснице редко отпускала меня. Ко всему, в ближайшее время мне предстояло еще больше работы, а участвовать в заседаниях полулежа на диване, как бывало в особенно плохие дни, далеко не шутка. Кроме того, мой авторитет поневоле падал: в любом деле люди как-то меньше доверяют больному человеку. Поэтому я освободился на три дня, и доктор решил испробовать на мне новый способ лечения под наркозом. Хотя я в него не верил, оно как будто помогло. В ожидании Кука в тот день я молил судьбу пожалеть меня и избавить от боли.
Гилберт Кук вошел в сопровождении молодой женщины и буркнул что-то, представляя ее мне, но я не расслышал ее имени. Собственно, я сообразил, что не уловил его только спустя несколько минут, потому что сейчас же взял у него бумаги, помеченные «срочно», и углубился в чтение. Из вежливости мне пришлось переспросить. Маргарет Дэвидсон. Я вспомнил, что он уже упоминал о ней; это была дочь того самого Дэвидсона, о котором он говорил на Барбаканском обеде, и я еще тогда удивился, что Гилберт его знает.
Я взглянул на нее, но она отошла к окну, чтобы не мешать нам разговаривать.
Гилберт стоял у моей кровати, держа в руке пачку бумаг и забрасывая меня вопросами.
– Что они с вами делают? Сможете ли вы наконец появиться в приличном обществе? Вы понимаете, что должны пробыть здесь до тех пор, пока не станете снова человеком?
Я сказал, что примусь за свои обязанности в четверг. Об этом не может быть и речи, ответил он. А когда я объяснил ему, что намерен делать в тот день, он возразил, что, уж коли я настолько глуп, чтобы прийти на работу, все равно действовать следует иначе.
– Не всегда же это будет сходить вам с рук, – сказал он, тыча в меня большим пальцем, словно предостерегая.
Он стоял передо мной ссутулившись, полнокровное лицо его помрачнело. С тех пор как он пришел ко мне в отдел, он проявлял суетливую, почти материнскую заботу о моем здоровье и поэтому стал еще более бесцеремонным. Он разговаривал со мной с горячностью завзятого спорщика, как говорил, бывало, с Полем Лафкином. И делал это по той же причине: считал, что я добился успеха.
Работая под моим началом уже почти два военных года, Гилберт был свидетелем моего продвижения по службе и чутко прислушивался ко всяким закулисным разговорам. Он преувеличивал мои заслуги и то, что о них говорили, но, сказать по правде, я действительно завоевал определенную репутацию в этих могущественных, недоступных людскому взгляду сферах. Отчасти мне просто повезло – человек, столь близкий к министру, как я, невольно был на виду; кроме того, я действительно весь отдался работе, ибо жизнь моя, впервые с тех пор, как я стал взрослым, упростилась, ни о ком не приходилось заботиться и никакие тайные волнения не отвлекали меня.
Гилберту, который пришел в мой отдел вскоре после смерти Шейлы, я казался теперь важной персоной. Поэтому за глаза он стойко и смело отстаивал мои интересы, а в глаза говорил со мной весьма дерзко.
В четверг нам предстояло решить очередную проблему безопасности. В одном из «секретных подразделений» в то время несколько человек работали над проектом, в который никто из нас не верил; но они ухитрились окружить свою работу такой тайной, что вышли из-под нашего контроля. Я знал об их проекте, и им это было известно, но говорить со мной они не желали. Я сказал Гилберту, что мы можем потешить их самолюбие, стоит нам лишь проделать своего рода торжественный обряд: их попросят доложить свой проект министру, от чего они не могут отказаться; затем он расскажет все это мне, а в четверг мы с ними сможем хоть намекнуть друг другу на эту тайну.
Чиновники обычно прибегают к такой нехитрой тактике. Я упомянул об опасности доверять секреты людям с преувеличенным самомнением; это плохо для дела и еще того хуже для характера таких людей.
У окна послышался шорох. Я взглянул на молодую женщину, которая до сих пор сидела молча и неподвижно, и, к своему удивлению, увидел на ее лице такую улыбку, что на мгновение ощутил покой, почти надежду на счастье. Хоть остроумие мое было довольно банальным, улыбка зажгла ее глаза и чуть окрасила щеки; это была добрая, жизнерадостная улыбка, и она невольно привлекала.
До этой минуты я ее почти не замечал или скорее смотрел словно сквозь дымку, как смотришь на незнакомого человека, которого не рассчитываешь больше увидеть. А иначе я, конечно, обратил бы внимание на то, что у нее изящные черты лица. Теперь я присмотрелся к ней. Когда она не улыбалась, лицо ее могло показаться суровым, если бы не короткая верхняя губа, придававшая особую пикантность линии носа и рисунку рта. При улыбке рот ее становился большим и лицо утрачивало изящество; теперь оно дышало добродушием и здоровой жаждой счастья.
Я видел, какая свежая у нее кожа. Лицо почти не накрашено, только губы чуть-чуть. На ней было простое дешевое платье – такое простое и дешевое, что казалось, будто она надела его не случайно, а выбрала намеренно.
Она продолжала сидеть у окна, но улыбка постепенно угасла, и теперь вид у нее был нелепый, как у актера, который не знает, куда девать руки. Эта поза, одновременно небрежная и застенчивая, делала ее как-то моложе и более хрупкой, чем она была на самом деле. Я стал припоминать то немногое, что знал о ней. Ей, должно быть, около двадцати четырех, думал я, лет на двенадцать меньше, чем мне или Гилберту. Когда она снова засмеялась, откинув назад голову, то совсем не показалась мне хрупкой.
Я улыбался ей. Я начал говорить с ней и для нее. Я пытался найти хоть что-нибудь общее между нами. Она работала в Казначействе – нет, она не очень охотно говорила о своих сослуживцах и работе.
Знакомые в Кембридже – мы вспомнили несколько имен, но не более.
– Чем бы мне заняться завтра, – спросил я, – раз уж предстоит целый день лежать?
– Ничего не нужно делать, – сказала она.
– Я так не умею, – ответил я.
– Делайте то, что велит Гилберт. – Стараясь включить и его в наш разговор, она улыбнулась ему. Но потом снова обратилась ко мне и сказала решительно: – Вы должны отдыхать всю неделю.
Я отрицательно покачал головой; и все же между нами протянулась тоненькая ниточка.
– Нет, – сказал я, – только завтра я и могу насладиться покоем и почитать. У меня нет книг – что бы мне почитать, лежа в постели?
Она тотчас уловила мою мысль.
– Вам нужно что-нибудь легкое, – сказала она.
Нет, не серьезный роман, решили мы, и вообще не беллетристику, скорее, быть может, дневники и воспоминания, где можно порыться в поисках интересных фактов. Кто подошел бы больше всего: Беннет, Андрэ Жид, Амьель?
– Быть может, Гонкуры? – спросила она.
– Вот это прямо в точку, – ответил я.
Я спросил, как раздобыть эти дневники.
– У меня они есть дома, – ответила она.
И вдруг в воздухе повеяло опасностью, каким-то напряжением, обещанием. Мне не хватало уверенности в себе. Я хотел, чтобы она взяла инициативу в свои руки, подала мне знак, которого я ждал; она должна была сейчас сказать, что принесет книгу или пришлет ее мне, и я этого ждал. Но по тому, как она сложила руки на коленях, я почувствовал, что и она не уверена в себе.
Будь на ее месте Шейла, такая, какой она была, когда я впервые с ней познакомился, – это далекое воспоминание еще больше сковало меня, – она бы и не подумала о том, что в эту комнату ее привел Гилберт; безжалостно и наивно она бы тотчас объявила, что утром принесет книгу. Маргарет же не могла так поступить, хотя в их с Гилбертом отношениях не было, по-видимому, ничего определенного. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы проявить инициативу так, как мне хотелось. Но, даже будь мы наедине, сделала бы она это? Она была не только слишком деликатна, но, быть может, и слишком горда.
Глядя на нее, – теперь она держала голову прямо, изучая меня глазами, – я понял, что у нее сильная воля, но уверенности в эту минуту не больше, чем у меня.
Напряжение разрядил Гилберт. Весело и бесцеремонно он заявил, что рано утром принесет в клинику книги. Вскоре после этого они ушли. Маргарет попрощалась со мной уже у самой двери, и, как только я услышал их шаги в коридоре, на меня вдруг нахлынуло счастье.
В луче заходящего солнца, совсем рядом с моей кроватью, танцевали пылинки. А я в полумраке сумерек упивался ощущением счастья, словно мог растянуть его, словно, переживая вновь и вновь этот миг взаимопонимания, возникшего между мною и этой молодой женщиной полчаса назад, я мог и дальше оставаться счастливым.
Несколько раз после смерти Шейлы глаза мои загорались при виде женщины, но это ни к чему не приводило, потому что я не мог освободиться от образов прошлого. Угрызения совести не притуплялись; возможно, и на сей раз меня ждет неудача. Но, подобно тому как старики не всегда и даже, пожалуй, не большую часть времени чувствуют себя старыми, так и человек, чья душевная бодрость нарушена, может забыть свои горести и лелеять надежду на освобождение. Я чувствовал себя вправе думать об этой молодой женщине так, словно и не встречал Шейлы, словно жизнь моя только начиналась.
Мне вдруг пришло в голову, что я никогда не мог припомнить свою первую встречу с Шейлой. Я помнил вторую нашу встречу, помнил и ее лицо с легкими морщинками, красивое и накрашенное – в девятнадцать лет она выглядела старше, чем Маргарет в свои двадцать с лишним. Да, я сравнивал Маргарет с ней, как всегда, когда моим воображением завладевала какая-нибудь женщина; мне, по-видимому, надо было убедиться в отсутствии сходства, увериться, что в той, о которой я посмел лишь подумать, нет ничего общего с тем, что мне так знакомо.
Так же сравнивал я и характер Маргарет с характером Шейлы. В-ней было достаточно задора, чтобы взволновать, но при этом она казалась мягкой, уравновешенной, добродушно веселой. Через час после ее ухода я уже мечтал о ней.
В тот вечер, лежа в постели, утонувшей в сумерках уходящего дня, я грелся в лучах неосознанной надежды; иногда в мои мысли острой тоской врывались образы прошлого, придуманного моей фантазией, а иногда то реальное прошлое, которого я боялся. Но я был счастлив надеждой на освобождение, как будто счастье с этой девушкой, которая только что ушла отсюда, целиком зависело от меня.
Пока же я был обречен на бездействие. Я еще сам не определил своего отношения к ней. Я могу не встречаться с ней и при этом испытывать лишь смутное чувство сожаления да упрекать себя в трусости.
В ту ночь я наслаждался безмятежным покоем, глубоко пряча свою надежду на счастье, как, бывало, ребенком я прятал сладости, храня их в уголке книжной полки, чтобы они были под рукой, когда захочется.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.