Электронная библиотека » Давид Маркиш » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Тубплиер"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 01:56


Автор книги: Давид Маркиш


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но первый день, день вхождения, был еще трудней последнего, прощального, уводящего навсегда в тот мир, где ни секреты, ни тайны как будто ни к чему.

– Мы пьем, – улыбнувшись над чебуреками, повторил Семен. – А вы не замечаете…

– Ну и что ж! – вступилась за Влада Валя Чижова. – Может, просто задумался человек… Бывает же!

– Конечно, бывает, – благодарно подхватил Влад. Хорошая какая девушка Валя Чижова, все понимает. Что надо, то и понимает, и в этом, наверно, и есть счастье или, по меньшей мере, смысл жизни.

– «Ах, цыгане, прелестна ваша жизнь»! – приятным голосом пропела Валя. – Надо было гитару захватить, это я, дура, забыла.

– Странная все-таки штука эта жизнь, – сказал Влад Гордин и нахохлился над стаканом: заявление вышло таким потертым, таким пустым. – А вы цыганские песни знаете? «Я проскачу по лучшей в мире дорожке, на лучшей в мире кобылке…» Лорка.

– Да, странная вообще-то, – беззаботно согласилась Валя.

Скажи Влад, что жизнь, напротив, начисто лишена странностей и проста как смазные сапоги, она и с этим бы, наверно, согласилась с той же прозрачной легкостью. Замечательная действительно девушка Валя, таких поискать надо, жить надо с такими всю жизнь напролет и умереть в один час. Так нет…

– А я, когда еще в Вологде жил, – сказал Миша Лобов и искательно продвинул порожний стакан к середине стола, – так вот, у нас там была одна старушенция, она волосы сводила пареной крапивой и чирьи лечила.

Рыжая Эмма уставилась на Лобова с искренним интересом, да и Валя наставила ушко топориком, как будто ей угрожало нашествие чирьев и она остерегалась загодя; девушек интересовала лечебная тема. Вслушался и Влад: как-никак знахарка с хирургическим взглядом встречается не на каждом шагу. Только Семен Быковский сидел отстраненно.

– Какие волосы? – уточнила Эмма.

– Ну, какие… – задержался с ответом Миша Лобов. – На ногах, например, или на спине, где кому надо. У одной моей знакомой росли прямо на копчике, как такая бородка, – она свела.

– Дурак! – не выдержала, прыснула Валя Чижова.

Лобов не стал спорить и не обиделся.

– А как она крапиву парила? – снова задала вопрос Эмма. – Ты рецепт, случайно, не запомнил? А то, когда бритвой бреют, все снова отрастает и колется на ногах. – Как видно, эта тема была ей не чужда и горький пример волосатого человека Адриана Евтихиева из учебника по естествознанию стоял у нее перед глазами.

– Ну, как… – призадумался Лобов. – Я сам лично не видал, как она парила. Брала крапиву…

– Да что мы все про старое! – вошел в разговор вроде бы и не прислушивавшийся Семен Быковский. – Вологда!.. Какая там еще Вологда! Мы на Кавказе, в Самшитовой роще, шумит ручей, мы живы и пьем вино. Чего еще? И на кой черт нам сдалось это прошлое, я не понимаю? Если время мерить на минуты, то для меня вот эта самая минута – вечность. Или по крайней мере, жизнь.

– У нас же праздник, – сказала Эмма и, улыбнувшись, потерлась щекой о Семеново плечо. – Нас стало больше. Влад, за вас!

– Тогда давайте на брудершафт! – предложил Миша Лобов. – На «ты»! По закону!

Идея пришлась по вкусу, все потянулись к Владу стаканами, переплетали руки, чмокались. В который уже раз за сегодня Влад Гордин вспомнил железную ручку на двери диспансера и как он натягивал рукав пальто на ладонь. И воспоминание это без всплеска и без следа ушло под воду.

– Ну вот, – вскользь поцеловав Валю Чижову и не отстраняя лица, сказал Влад. – Считай, теперь уже все.

– Что все-то? – шепнула Валя и вильнула своими синими шариками сквозь подкрашенные ресницы.

– Да так… – тихонько, в тон Вале, сказал Влад Гордин. – Все по новой!

Насчет «уже все» Влад несколько преувеличивал. Свою жизнь в санатории «Самшитовая роща» в новом качестве он начинал не с чистого листа: кое-что все же позвякивало и побрякивало, прикованное к щиколоткам легких плясовых ног. Не говоря уже о семейном круге, о кровном родстве, оставалась в Москве еще и Таня с разноцветными глазами, один ореховый, другой зеленый, – девушка из окололитературной среды, привязанная почему-то к эпистолярному жанру. Семейный же круг был, правда, надежно разомкнут, припорошенные временем связи ушли в разъем, и Влад не испытывал ровным счетом никаких обязательств перед всеми этими двоюродными тетками и троюродными дядьками, да и энергичная мама, устроившая свою жизнь после гибели отца и уехавшая в Литву с новым мужем, не вызывала в нем ничего, кроме праздного любопытства. Из Самшитовой рощи вся эта семейно-родственная колония выглядела совершенно посторонне и пунктирно. Не то с эпистолярной Таней, которая наверняка сидит сейчас за письменным столом и наяривает страницу за страницей: «Мой любимый кареглазый король, мне страшно одиноко без тебя в этой огромной московской клоаке. Все муки, которые ты испытываешь вдали от меня, синим током пронизывают мое тело, самые затаенные его уголки и переулки…» Нелегко иметь дело с окололитературной барышней, это ясно. Но и водоплавающая какая-нибудь Матреха из рыболовецкого колхоза «Красная мормышка» надоест через месяц-другой и станет поперек горла: каждое сердечное предприятие имеет свой запас прочности. А эта Таня с ее затаенными переулками тихо и накатанно перешла к Владу Гордину от его приятеля, самиздатского прозаика Вадима Соловьева по кличке Пес. Случилось это на вечеринке у Пса, в его полуподвале, прозванном знакомцами хозяина для красоты слога «Конура». Ну Конура так Конура; не называть же псиное жилище Гнездом кукушки… Так вот, у Вадима Соловьева осталась тогда на ночевку одна девчоночка, приехавшая в столицу из Калуги поступать в театральный институт, а эпистолярную Таньку взял на буксир Влад Гордин, довез ее до «Войковской» да так там и остался в Танькиной однокомнатной квартирке, доставшейся ей от первого мужа – доброго человека и художника кино. Наутро, открыв глаза и обнаружив у своего плеча посапывающую Таньку, Влад Гордин даже немного удивился: вчера то же место и то же пространство у плеча занимала совсем другая девушка. Правда, и вид комнаты вчера был совсем иной, и это многое объясняло… Так или иначе, но совершенно ни к чему было оставлять Таньке адрес санатория и вообще посвящать ее во все эти дела. Жила бы себе дальше и ничего не знала, и никаким током ее бы не било. Надо было уходить по-английски, англичане ведь тоже не круглые дураки: ни тебе «спасибо», ни «до свидания». Но кто же мог догадаться, что в первый же кавказский вечер вот эта чудная Валя с закрытой формой будет с ним целоваться на брудершафт!

Всякое начинание подходит к своему завершению – скорее рано, чем поздно, – и в конце концов возвращается ветер на круги свои. Заздравное вино было выпито до дна на берегу горного ручья, чебуреки съедены до крошки. Звезды сверкали в черных небесах, словно были вышиты там серебряной мишурой. Семен Быковский вдруг погрустнел, замолчал, и это было понято как сигнал возвращаться восвояси. Расходились не скопом, а растянувшись, в темноте теряли друг друга из вида. С шуршанием осыпались и брякали камешки под ногами на тропинке.

Как только тропа чуть расширилась, переходя в дорогу, Влад догнал Валю и взял ее под руку.

– Погуляем немного? – спросил Влад.

Валя промолчала и руку не отняла.


И Семен возвращался не один. Эмма шла сбоку и немного сзади.

– Ну, чем я не примерная женщина Востока? – сказала Эмма в спину Семену. – Только поклажу не тащу, мешок какой-нибудь…

Но Семен не откликнулся на шутку.

– Ты хочешь побыть один, я же вижу, – снова заговорила Эмма, когда они уже почти дошли до санаторных ворот. – Может, зайдешь к Казбеку?

Иногда Эмма проявляла проницательность, и это настораживало Семена. Как она догадывается, что может понимать? Было бы проще и приятней, если б Эмма была дешевеньким украшением его жизни, наподобие какой-нибудь позолоченной цепочки… Зайти к Казбеку. Да, пожалуй.

Казбек, чечен, жил в десяти минутах ходьбы от санатория. Его халупа стояла на окраине поселка, точнее сказать, за окраиной, но и не вовсе на отшибе, а там, где улицу еще не проложили и ореховый лес подступал вплотную к людям, к их очагам. Свое жилище Казбек именовал «сакля» – с тем же примерно красивым вызовом, с каким иные москвичи называют хатами свои квартиры в пятиэтажках какого-нибудь Конькова-Жеребкова или же внутри Садового кольца, не важно где. Ну сакля так сакля. А вот почему «хата», если уж на то пошло, а не «изба» – непонятно: «Поехали ко мне на хату», «А у меня на хате бутылка есть и закусить». Вот если б дело было в Киеве – на Подоле или на Спуске, – тогда другой разговор.


Семен заглядывал к Казбеку не часто, в неделю раз, и, войдя в дом, заготовленно произносил с порога одну и ту же фразу: «Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе». Казбек в ответ на это улыбался в седые с чернью усы и цедил: «Магомет не Магомет, а все равно заходи, гостем будешь».

Казбек был человек со странностью: женщин в свою саклю он не водил никогда, храня тем самым верность своей покойной жене, умершей родами лет около десяти тому назад, вместе с ребенком. В саклю не водил, а охотно водил спелых туристок-сорокалеток в шалашик на склоне горы, сухой, чистый и поддерживаемый в состоянии постоянной готовности. Туристки шли. А тем, кто не без опаски интересовался, что это еще за шалаш такой, объяснял: ленинский шалаш. И опасенья в том, что дикий чучмек изнасилует, а потом зарежет или задушит, отпадали сами собой: для советского человека упоминание хрестоматийного случая о сидении Ульянова в Разливе, в шалаше, звучало как забавная семейная побасенка. Злой человек, вахлак, не стал бы обращаться к ленинским примерам.

Иногда в приятных разговорах о Казбеке или же с ним самим проскальзывало и другое название его лесного жилья – Ближний шалаш. В противовес этому, Ближнему, шалаш Дальний не упоминался никогда; может, он и вообще не существовал в природе. Вполне может быть.

Живя один как бирюк, Казбек меж тем не страдал от одиночества. Вдумчивые специалисты по состоянию человеческой души, каких, впрочем, никто покамест не встречал, – такие специалисты определили бы одинокого Казбека как самодостаточную личность, и вовсе не потому, что приходился он отцом двоим сыновьям, один из которых служил в армии где-то на Дальнем Востоке, а второй отбывал тюрзак за разбойное нападение. Нет, не поэтому. Все дело заключалось в том, что Казбек был всецело природным существом, как дерево у воды на дне ущелья или горная птица. Сфера его размышлений была ничуть не уже, чем у Ньютона, или у Федора Михайловича Достоевского, царствие им небесное, или на выбор у всякого другого смертного. Но ходом мысли Казбек, конечно, отличался от прославленных мыслителей.

– Садись! – сказал Казбек, придвинув ногою, обутой в мягкий кавказский сапог, деревянную скамеечку на коротких ножках, похожую более на приступку, чем на приспособленье для сидения. Сам он сидел на такой же, у низкого круглого стола, возвышавшегося на две ладони над земляным полом посреди сакли. Дождавшись, пока гость займет указанное ему место, Казбек достал из-под стола бутылку абрикосового самогона и, прикусив отменными зубами, с натужным скрипом вытянул из нее пробку. Вслед за спиртным на столе появился чурек с нежным брюшком и золотистой спиной, мед на блюдечке и горстка лущеных орехов. Разложив угощенье, Казбек вопросительно взглянул на Семена Быковского.

– Ты вот мусульманин, а водку пьешь, – без укора заметил Семен. – Вам же нельзя.

– А почему? – легко спросил Казбек. И сам же дал ответ: – Все из-за страха. Человек всегда боится: Бога, папу родного или прохожего дурака с ножиком в кармане. Кто не боится, тот вообще не человек.

– А питье? – не отставал Семен. – Водка?

– Бог, наши старики говорят, пить не велел, – сказал Казбек. – Кто водку пьет, того Бог накажет. Понимаешь? Так… Мне, значит, не велел, а тебе можно. Но Бог-то у нас один на двоих, тут никто не спорит! Тогда как же это получается, что одному можно, а другому нельзя?

– Ну, как? – спросил Семен.

– У кого мозги как вареная картошка, – объяснил Казбек, – тот ничего не спрашивает, только боится.

– А ты чего боишься, Казбек? – спросил Семен.

– Что заболею, ноги по горам не будут ходить, – неохотно ответил Казбек. И добавил, упрямо голову пригнув: – А больше ничего. – И слюною сквозь зубы в угол цыкнул.

Чечня была отсюда рукой подать. Казбека занесло в Самшитовую рощу словно бы вольным потоком ветра вскоре после возвращения чеченов из азиатской ссылки. Возвращенец нашел здесь работу – следить за состоянием тридцатикилометрового отрезка дороги, ведущей через перевал вниз, к морю. Он и следил, следил добросовестно, оснащенный тачкой и парой лопат. Лошадь у него была своя, и это облегчало труд обходчика. Жалованья хватало на хлеб с табаком, молоко, уголь да керосин. Все прочее, необходимое для хорошей жизни, Казбек добывал в своих хожденьях по горам, вдоль дороги: браконьерскую оленину, горный мед, дикие горные орехи и фрукты для производства самогона. Дорога была проезжей, грунтовой, хотя кое-где встречались на ней и неровные нашлепки асфальта, невесть когда и как тут случившиеся. По дороге двигались с песнями русские туристы и ехали на лошадях верховые из окрестных аулов. Реже встречались автомобили-легковушки и всеми своими сочлененьями дергающиеся на колдобинах полуторки лягушачьего цвета. Казбеку не было до проезжих и прохожих никакого дела: они не мешали его жизни.

Дорога вместе с тем давно уже приросла к Казбеку, как часть тела – как зубы или удобная пятерня, и это даже укрепилось в речи местных людей: «Какой Казбек? Это который дорожный рабочий?» или: «Какая дорога-то? Это где Казбек?». Человек и дорога, словом, стали как бы единым понятием, и это было не по душе беспокойному Казбеку. «Нам дорога эта – зачем? – рассуждал и говорил при случае Казбек. – Мы и без дороги этой знаем, куда идти через лес или, например, по ущелью. Ну, тропинка – еще туда-сюда… Дорога вам нужна, вы по ней везете, что вам надо, и сами едете на автобусе». Получалось, что горный Казбек прислуживает русским, без спросу проложившим дорогу через кабардино-черкесские края.

Вот и сейчас, не успел Семен устроиться на своей скамеечке и поудобней подобрать ноги, как речь о дороге зашла сама собой.

– Как дорога? – мимоходом поинтересовался Семен тем самым тоном, каким в начале разговора накатанно интересуются состоянием здоровья собеседника или же погодными условиями, оставляющими, как правило, желать лучшего.

– Да на кой она мне сдалась, – сердито свел брови на переносье Казбек, – кроме зарплаты! А тебе – не знаю, не скажу.

– Ну, мне-то она тоже ни к чему, – оправдался Семен. – Я что? Я до «стекляшки» и так допрыгаю, с камушка на камушек.

– Дороги эти вообще, включая поезда, надо все отменить, – нажал Казбек. – На кой они сдались? Кому надо? Человек должен по земле ходить. А асфальт воняет, и больше ничего.

– А если пешком далеко идти, – разведал Семен, – а машина не проедет?

– На лошади можно, – дал решение Казбек.

– Да у нас в санатории на лошади никто не умеет! – неведомо чему обрадовался Семен Быковский. – А пешком из Москвы не дошагать, и на поезде, ты говоришь, нельзя.

– На поезде нельзя, – стоял на своем Казбек. – На поезде ваши наших отправили отсюда в Казахстан, каждого третьего уморили.

– Как же тогда быть-то? – выискивал справедливое решение Семен. – Ведь больные люди сюда никак иначе не доберутся, а у вас тут климат целебный.

– Ну и пускай дома сидят, – подвел черту Казбек. – От них одна зараза.

– А как же я? – с грустью спросил Семен.

– Ты – другое дело, – ободрил Казбек. – Ты друг… Держи!

Семен протянул руку. Самогон в граненом стакане был хорош, во всяком случае, крепок необычайно: спичку поднеси – вспыхнет голубоватым пламенем. А что запах смертоубойный, так ведь и деликатесный сыр-рокфор не всякому едоку по носу… Разговоры разговорами, но по низкому потолку сакли вился трубчатый змеевик, а в углу капало в трехлитровую банку из-под маринованных огурцов. И за такой аппарат, возьмись за дело милиция, можно было загреметь на зону: дерзкий Казбек со своими дикими лесными абрикосами однозначно нарушал государственную монополию на производство горючего. А что не он один гнал самогонку в Самшитовой роще, то это на судью не подействовало бы никак: ни в хорошую, ни в плохую сторону.

– Тост-то забыли! – смачно выдохнув, сказал Семен. – Градусов под восемьдесят.

– Ну да, – согласился Казбек. – Считай, что за тебя. А то ты какой-то битый.

– Я не битый, – возразил Семен. – Дурной я сегодня.

– Это почему? – покосился Казбек. Глаз его, цвета черной черешни, не выражал ни тревоги, ни сочувствия – как глаз красивой хищной птицы.

– Новый к нам один приехал, – сказал Семен. – Молодой, совсем мальчишка… Жалко мне его почему-то.

– Ну, жалко! – плечом повел Казбек. – Плохо, что ли, его дело?

– Все мы подходим к шлагбауму, – не ответил Семен. – И такого еще не было, чтоб шлагбаум этот заело… Тускло, Казбек!

– Не было такого, чтоб он перед кем-нибудь не поднялся, – кивнул Казбек. – Все там будем… А ты его, этого парня, с кем-нибудь познакомь – у вас там девок вон сколько, сам знаешь. И ему будет занятие.

– Ты бабе палку дай, – горько сказал Семен, – она все груши посшибает!..

Ночная птица закричала за стеной сакли, и Казбек прислушался с удовольствием, как будто это далекий товарищ подавал ему добрый сигнал с гор.

– А ты не давай, – вернулся к разговору Казбек. – Палку – не давай. Пускай так сидит.

– Да я и не даю, – усмехнулся Семен. – У меня и бабы-то нет.

– Как нет! – снова покосился Казбек недоверчиво. – А рыжая твоя?

– Эмма? – Семен глядел серьезно, сумрачно. – Она уезжает скоро. В больницу ее переводят, под Уфу.

– Это где? – спросил Казбек.

– Далеко, – сказал Семен. – Там кумыс. Все уже перепробовали, теперь кумыс. А ей стрептомицин надо колоть.

– Не дают? – спросил Казбек.

– Дорогой очень, – ответил Семен, – да и не купишь нигде. Американский.

– Русским тоже не дают? – удивился Казбек.

– Только начальству дают в спецбольницах. А русские, чечены – это без разницы, Казбек, тут мы все равные.

– Русские всё же поровней будут, – упрямо поправил Казбек и бутыль поднял со стола – наливать.

– Ну, пожалуй, – согласился Семен. – Поровней… От этого нам, думаешь, лучше?

– У нас, когда одному человеку плохо, он к другим идет, – сказал Казбек. – И тогда всем лучше, вместе… А когда уже совсем плохо, человек уходит в лес и там живет. Один.

– Это у вас так, а русских вон сколько – попробуй, собери!

– Я не про русских, – помедлив, пояснил Казбек. – Я про вас. Про чехов.


Дорога до санатория показалась недолгой и легкой: абрикосовый самогон шатался в крови, Семен размашисто шагал, не глядя под ноги. «Про вас, про чехов»… А чем мы, чехи, рассуждал и прикидывал Семен, хуже шахтеров или каких-нибудь рыбаков-охотников? «Чахоточные всех стран, соединяйтесь!» Шахтеров, если они начнут шуметь: тачки плохие, кормежка плохая, – в два счета выгонят с работы и еще посадят. А нас кто куда выгонит? Сколько нас по всему Союзу? Миллион? Два? Это секрет, государственная тайна: советские люди не болеют и не умирают. Но если мы все соберемся в один туберкулезный профсоюз с нашими плёвками и палками Коха – о-го-го, это же сила! Соберемся и потребуем: хватит кормить нас бесполезными таблетками, хватит поддувать, как лягушек! Дайте стрептомицин! Мы тоже за здоровое общество. Стреп-то-ми-цин! Да здравствуют равные возможности для всех! Нет, это, пожалуй, не стоит: смахивает немного на американский лозунг, за такие дела могут на Колыму укатать, в один конец. А если просто взять и собрать санаторных человек десять, инициативную такую группу тубиков, на это никто и внимания не обратит. Собрать, придумать название, устав – и вперед! Гимн придумать. И потихоньку связаться с другими тубсанаториями, с больницами. Объединиться – не в профсоюз, конечно, а в закрытое, что ли, общество, в орден. Интересно поглядеть, кто рискнет без стука открыть туда дверь и войти.

6

В маслянистом лунном свете Валя ступала уверенно. Каменистая тропинка, попетляв, обогнула забор санатория и, как ручей в озеро, влилась в широкий отлогий склон, очерченный вдалеке горным лесом. Цикады глухо трещали, их варварская музыка стлалась над ночным миром.

Высокая луна плоско высвечивала поляну, куда Валю и Влада Гордина вывела тропинка и по которой они теперь шагали. Поляна была коротко острижена, с проплешинами. В светлое время здесь пасли скот, золотистые кругляки заскорузлых коровьих лепешек были разбросаны по коричневой земле. Поспевая за Валей, Влад немного досадовал, что луна светит так ярко и негде от нее укрыться: ни куста, ни камня. Шли молча. Посреди поляны Валя остановилась.

– Давай посидим, – предложила Валя. – Здесь хорошо.

– Светло как… – пробормотал Влад, опускаясь на колючую землю.

– Все спят давно, – сказала Валя и улыбнулась безмятежно. – Или по кустам прячутся, кто не спит. – И круглым жарким плечом к Владу Гордину прислонилась.

И стало Владу Гордину не до света, не до жизни и не до смерти.

И Валя была нежна и деятельна, ладони ее скользили по плечам Влада, голова его наполнилась медовым светом, медовым и яблочным.

И плавно покалывали спину сухие ости травы.

И плыла легкая лодка где-то выше земли, по тихой воде.

Лодка без гребца.


Страшней всего болезнь ударяет человечка в час своего прихода: «Вот я!» Грозное имя болезни нагоняет на душу ужас и тоску, пораженный ударом больше не чувствует себя ни венцом творения, ни царем природы – а только случайной частицей плоти, захваченной болезнью, огромной и безграничной, как смерть.

А потом, если не уходит жизнь и время не превращается в Ничто, рана затягивается пленкой новой реальности и раненый существует в ней по своим правилам и по своим понятиям. Он тянется к таким, как он сам, и в этом замкнутом кругу, в этом тайном братстве с общим языком и общим знанием находит истинный родной дом.

«Самшитовая роща» и была таким братством и таким домом для трех сотен людей – молодых и постарше.

Болезнь сделалась как бы средой обитания, к ней привыкли – как человек привыкает к воздуху, рыба к воде. Все здесь было так или иначе связано с болезнью: утреннее кормление таблетками, обход врачей, процедуры, послеобеденный «мертвый час», даже банный день раз в неделю в качестве обязательного гигиенического мероприятия. Всякое правило, само собою, вызывает противодействие и протест – больные упрямо уклонялись от обязанностей и нарушали санаторный режим. И шла жизнь, не оставляя следов, – как Иисус по водам.

Были больные, были врачи. Врачи были как-никак начальниками, больные – подчиненными. Врачи знали что положено о больных и их беде: по историям болезни, по конвейерным встречам на обходах, в рентгеновских кабинетах и ординаторских. Болезнь была и для врачей не менее страшной и сокрушительной, чем для последнего тубика, выкашливающего вместе с кровью ошметки собственных легких, – но другая болезнь: рак, например, или инфаркт. А ТБЦ был как бы «своим»: прирученным и относительно безопасным.

Между врачами и больными пролегала заградительная стена, забор, к которому и сами обитатели санатория «Самшитовая роща» не приближались без крайней нужды. Горсточка врачей никак не вписывалась в равноправное братство больных, а лишь примыкала к его опушке: глядела на ближние деревья, не видя леса. Старожилы и завсегдатаи санатория не помнили случая, чтобы врач позвал больного к себе домой на чашку чая или, пробегая в своем форменном белом халате по парку, подсел к знакомым чахоточным на лавочку – поболтать о том о сем под звон цикад.

Можно было понять и врачей, если б это кому-нибудь захотелось. Сидеть безвылазно в дыре месяц за месяцем, год за годом, в этой «Самшитовой роще», на виду у осточертевших коллег, по соседству с тремя сотнями больных – не с кем приятно провести вечер, некуда пойти. Среди больных встречались изредка яркие люди и привлекательные, и вспыхивала светлячком сердечная приязнь – но по неписаному правилу романы между врачебным персоналом и пациентами исключались категорически, санаторный партком во главе с Ревазом Бубуевым глядел по сторонам недреманным дурным оком. Случались, случались тут лирические происшествия, но заканчивались они однозначно: экстренной выпиской больного без объяснения причин. И, глядя на разлив страстей в разогретом болезнью сообществе, врачи испытывали зависть: им можно, нам нельзя. Это еще почему? Уместней было бы спросить: а почему они заболели, а мы – нет? Однако на такой общий вопрос вряд ли можно было подыскать вразумительный ответ. Что же до романов, то с этим было все ясно: нельзя, и все! Мало ли чего еще нельзя на белом свете: переходить улицу на красный свет, слушать по радио «Голос Америки», играть в азартные игры на деньги. Нельзя сомневаться во всесильности учения Маркса, потому что оно верно. Нельзя верить в Бога, потому что Бога нет, это доказано наукой, а кто все-таки верит, тот находится в плену пережитков старины, и за это могут уволить с работы.

Галина Викторовна, лечащий врач Влада Гордина, считала, что жизнь должна строиться на разрешениях, а не на запретах, но мнение свое держала при себе. В свои двадцать шесть лет она твердо усвоила, что возражать против общепринятых правил и спорить с начальством – дело не только бесполезное, но и опасное. Усвоила она это не с чужой подачи, а на собственном кислом опыте. Еще студенткой Пятигорского мединститута Галя Старостина написала в стенгазету статью о том, что американская джазовая музыка происходит от чернокожих рабов и поэтому близка душе раскрепощенного советского человека, устремленного в будущее. Такой пассаж заставил призадуматься факультетское начальство, Галя была заподозрена в моральной неустойчивости и низкопоклонстве перед Западом; шутками тут и не пахло. На общем собрании студентов встал вопрос о ее исключении из института, и то, что она отделалась строгим выговором с предупреждением, стало делом чистой удачи: представитель райкома комсомола был настроен непримиримо, проштрафившуюся Галю спасло ее безупречное социальное происхождение и, в меньшей степени, успехи в учебе. Урок, надо сказать, пошел впрок: с тех пор Галя предпочитала помалкивать и статьи в газету больше не писала никогда. Стихи – да, те писала, но их только ленивый не сочиняет в нежные годы, в ожидании большого чувства, которое негаданно нагрянет, когда его совсем не ждешь. Прошелестело время институтской учебы, настал Судный день распределения выпускников. Галка получила направление в Самшитовую рощу, в тубсанаторий, и безропотно приняла свою судьбу; впрочем, с ее джазовым пятном в «личном деле» она и не надеялась на то, что ее оставят в Пятигорске, а не зашлют куда-нибудь на периферию. Галина Викторовна Старостина, таким образом, была начинающим советским человеком, обтекаемым в меру. Годам к тридцати она, оттянув положенный кандидатский стаж, незаметно влилась бы в ряды полноправных членов КПСС и уже в этом качестве дожидалась без потрясений выхода на пенсию и на заслуженный предсмертный отдых.

Интерес к Владу Гордину появился у Гали Старостиной в день его приезда: кого это еще подселили к негру? Простого человека, это понятно, не поселят в двухместную палату, да к тому же в женский корпус. Водворение Влада, таким образом, стало событием, маленьким, но событием в жизни санатория «Самшитовая роща»: здесь редко случалось что-либо заслуживающее внимания. И вот Влад Гордин появился, и это было отмечено врачами, медсестрами, нянечками и, в меньшей степени, хозяйственной обслугой, озабоченной житейскими насущными проблемами: приехал новенький, то ли сын какой-нибудь столичной шишки, то ли сам из начальства. Откликнулись на событие и больные: женщины с суетливым любопытством, а мужики угрюмо и не без зависти. Всяк согласился бы вот так, за здорово живешь, переехать в женский корпус, к негру. А Галя Старостина в своем кабинете, в корпусе, достала из белого железного шкафчика папку с историей болезни новенького и внимательно ее прочитала. Значит, журналист, как интересно… Диагноз, поставленный московским специалистом, ничуть ее не обескуражил: встречались у нее такие больные, Гордин не первый. Полгода он тут пробудет обязательно, наберется сил, окрепнет, а потом уже в больницу, для продолжения лечения.

Влад Гордин ничего не знал о том, что написано в истории его болезни, это был почему-то секрет, секрет страшный.


Самым главным хранителем секретов в санатории «Самшитовая роща» был директор Реваз Бубуев. Такая осведомленность полагалась Бубуеву по должности: с медицинским директорством он сочетал председательство в парткоме и являлся бессменным членом бюро райкома партии – как нацкадр и преданный коммунист. Его побаивались и больные, и врачи, он знал все или почти все обо всех: кто что сказал, кто с кем спит, кто какие письма пишет и получает. Реваз организовал в санатории образцовую стукаческую службу, к нему шли с отчетом, для доверительной беседы, как к куму на зоне. Сведения же о самом Ревазе Бубуеве были расплывчаты: дубина и дубина…

В лечебный процесс доктор Бубуев не вмешивался; у него были другие заботы, поважней, – например, удержать переходящее Красное знамя от переноса на турбазу или в местный колхоз «Орел Октября». Бархатное это знамя с профилем вождя, лентами и кистями стояло в углу директорского кабинета, и вынести его оттуда можно было, только переступив через труп хозяина. А умирать Бубуев не собирался.

Жил директор в двухэтажном особнячке, холостяком, в отдаленной части парка. Сильные и красивые заросли примыкали к забору, в котором были устроены ворота для прямого проезда к бубуевскому дому. С кем он там жил и как – об этом ходили лишь слухи, обильно плодившиеся на плодородной санаторной почве: врачей туда не звали, а больные держались от греха подальше – предпочитали романтическое общенье в густых кустах или на коровьей поляне. Специальные же ворота отпирал перед машинами частых гостей молчаливый лезгин-привратник: ехало райкомовское начальство, а иногда и областное – с ночевкой. Доподлинно было известно, что вместе с лезгином проживает в особняке усатая повариха, она трижды в неделю являлась на санаторную кухню, на продуктовый склад, и тащила оттуда парное мясо, овощи, консервы – все, что было ей надо, то она и тащила. Поговаривали, что по спецприглашению наведывалась в коттедж троечка-четверочка молодых больных веселого пола, но кто об этом знал безошибочно, тот молчал, включая и самих визитерш.

С подчиненными и подведомственными держался Реваз Бубуев свысока, как небесный громовержец, как Карл Маркс; это получалось у него вполне естественно. Он был высшая власть: директор, партийный начальник и народный депутат со значком на лацкане – все в одном лице. К нему никто тесно не приближался, вопросами не докучал – что надо, он сам сделает и скажет, без понуканий. Словом, Реваза и его дымчатое окружение, включая усатую повариху, можно было смело числить небожителями, в то время как больные являли собою низовую народную толпу, черную косточку туберкулезного мира.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации