Текст книги "Воскрешение Некрасова"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Дмитрий Быков
Воскрешение Некрасова
Кто ей теперь флакон подносит,
Застигнут сценой роковой?
Кто у нее прощенья просит,
Вины не зная за собой?
Кто сам трясется в лихорадке,
Когда она к окну бежит
В преувеличенном припадке
И «ты свободен!» говорит?
Кто боязливо наблюдает,
Сосредоточен и сердит,
Как буйство нервное стихает
И переходит в аппетит?
Кто ночи трудные проводит,
Один, ревнивый и больной,
А утром с ней по лавкам бродит,
Наряд торгуя дорогой?
…
Кто молча достает рубли,
Спеша скорей покончить муку,
И, увидав себя в трюмо,
В лице твоем читает скуку
И рабства темное клеймо?…
Надо сказать правду: ТАКОЙ любовной лирики русская поэзия ни до, ни после Некрасова не знала. Лучше всего, вероятно, сказал об этом Кушнер, показав, почему Некрасов и есть наш самый родной поэт.
Слово «нервный» сравнительно поздно
Появилось у нас в словаре
У некрасовской музы нервозной
В петербургском промозглом дворе.
Даже лошадь нервически скоро
В его желчном трехсложнике шла,
Разночинная пылкая ссора
И в любви его темой была.
Крупный счет от модистки, и слезы,
И больной, истерический смех,
Исторически эти неврозы
Объясняются болью за всех,
Переломным сознаньем и бытом.
Эту нервность, и бледность, и пыл,
Что неведомы сильным и сытым,
Позже в женщинах Чехов ценил,
Меж двух зол это зло выбирая,
Если помните… ветер в полях,
Коврин, Таня, в саду дымовая
Горечь, слезы и черный монах.
А теперь и представить не в силах
Ровной жизни и мирной любви.
Что однажды блеснуло в чернилах,
То навеки осталось в крови.
Всех еще мы не знаем резервов,
Что еще обнаружат, бог весть,
Но спроси нас: – Нельзя ли без нервов?
– Как без нервов, когда они есть!
– Наши ссоры. Проклятые тряпки.
Сколько денег в июне ушло!
– Ты припомнил бы мне еще тапки.
– Ведь девятое только число,
– Это жизнь? Между прочим, и это,
И не самое худшее в ней.
Это жизнь, это душное лето,
Это шорох густых тополей,
Это гулкое хлопанье двери,
Это счастья неприбранный вид,
Это, кроме высоких материй,
То, что мучает всех и роднит.
Кушнер, как преподаватель русской словесности – правда, в школе рабочей молодежи, но тем не менее – лучше всех сумел сформулировать то, что дает нам Некрасов: «это, кроме высоких материй, то, что мучает всех и роднит», вот это ощущение родной, но неизбывной, кровной, близкой муки, с которым, собственно, Некрасов к нам и приходит.
Известно, что место Некрасова в русской литературе – до сих пор место довольно двусмысленное и спорное. Очень трудно найти человека, который бы сегодня, как студенты на похоронах Некрасова, при словах, что он стоит рядом с Пушкиным и Лермонтовым, крикнул бы: «Выше! Выше!». Но я бы уверенно крикнул: «Если не выше, то рядом, очень близко!» Во всяком случае, вся русская поэзия дальнейшая так или иначе пошла от некрасовского корня. Такие несхожие авторы, как Блок и Бродский, в равной степени. Бродский-то вообще в огромной степени, он просто прямой наш потомок по Некрасову, что очень легко показать. И прожили они одинаково 56 лет. И тема любви у них решалась всегда одинаково, как желчная ссора и противостояние, и нарочитая прозаизация русского стиха. Разумеется, все это у них есть. И «Любовная песнь Иванова» у Бродского не случайно называется «Подражая Некрасову», но об этом мы еще поговорим.
Так вот, Некрасов, от корня которого пошла вся русская поэзия дальнейшая, Некрасов, который сумел низвести до нашего с вами бытового, разночинного уровня небесную гармонию Пушкина и отчасти Лермонтова, – этот Некрасов всегда почему-то оценивается нами сообразно с обидчивым заявлением обидчивого Тургенева, который в 50-е годы писал ему, что его стихи пушкински хороши, а в 60-е заявлял, что поэзия Фета и Полонского будет жить в то самое время, когда самое имя господина Некрасова покроется забвением. Но мы видим, как оно покрылось забвением. Фета и Полонского в лучшем случае прочитывают в курсе русской литературы, кое-кто вспомнит «Шепот, робкое дыханье…», кто еще вспомнит, что там дальше? (смех в зале) Имя Полонского не каждый свяжет даже с самым известным его стихотворением. И очень немногие в зале, я думаю, вспомнят, что это ему обязаны мы романсом «Мой костер в тумане светит…». А имя Некрасова продолжает оставаться не просто живее всех живых – оно вызывает бешеные, абсолютно непримиримые споры, которые я наблюдаю каждый год в собственном школьном классе. Кому-то кажется, что это совершенно не поэзия, чей-то слух попросту оскорблен, иные девочки, прочитав некрасовское стихотворение «Так, служба! сам ты в той войне…», говорят, что более наглой клеветы на русский народ им не встречалось, и это, разумеется, доказывает, что поэзия Некрасова живет и побеждает. Потому что поэзия жива ровно до тех пор, пока она ненавистна.
Вспомним, кстати, и это стихотворение, которое очень любили процитировать в свое время все враги-ненавистники Некрасова.
– Так, служба! сам ты в той войне
Дрался – тебе и книги в руки,
Да дай сказать словцо и мне:
Мы сами делывали штуки.
Крестьянин рассказывает о партизанской войне. Как они, увидав семью французов, бегущих с обозом, «сперва ухлопали мусью», причем без пули, пули не стали тратить – кулаками. Потом жена так убивалась по нем, что и жену из жалости, и ее, милую. Дети бегают, в голос, бедненькие, плачут. И вместе всех и закопали. Действительно, чистое убийство из сострадания. Милосердие взыграло, и в результате всех перекокали. Это очень по-некрасовски.
Некрасовская лирика – это в самом деле крайне непривычно для читателя поэзии. Некрасов непривычен так же, как, может быть, Бодлер, как Верлен с их внезапной эстетикой безобразного, которая во французской поэзии мало кем могла быть тогда представлена. Некрасов почти их двойник. Это такие русские «Цветы зла». И многие темы у них совпадают.
Некрасов – это торжество самой невероятной, детской, младенческой сентиментальности. В самом деле, ну, возможно ли читать без слез «Плач детей»? В удивительном сочетании с жесткой, едкой, человеконенавистнической иронией, с ипохондрической желчью петербургского дня. Некрасов – это, как любит называть Сологуб, «сечь и солить сеченого», то есть мало того, что посечь, но еще и сверху посыпать солью. Это действительно в некрасовской природе.
Почему так происходит? И почему, собственно говоря, он низвел на землю эту небесную гармонию? Проще всего было бы сказать, что таков был его жизненный опыт. Или ответ на вопросы времени. Критика социологическая, может быть, действительно так бы ответила и была бы совершенно права.
На самом деле, Некрасов с самого начала, со сборника «Мечты и звуки», который он потом добросовестно уничтожил, более всего интересовался темой скандала, смерти, распада, разложения. И это, может быть, (хотя я не очень верю в такие объяснения) можно было бы возвести к его родословной. Он был сыном нежной, сентиментальной страдалицы матери, которая сбежала к его отцу офицеру без родительского благословения. Что касается нравов этого отца-офицера, который, кажется, только к старости примирился с некрасовскими занятиями и с тем, что сын пошел по литературной части, то те, кто бывали в Карабихе, вспомнят рассказываемую там легенду: первое, что сделали крестьяне в 1817 году – это разорили семейный склеп, надели череп Алексея Некрасова на палку и с ним шествовали. Такова была память о некрасовском папаше. Человеке, который избиениями загнал в гроб жену, который абсолютно не щадил собственных крестьян и который сыну запомнился прежде всего чудовищем. Не зря он говорил о нем еще при жизни как о псаре, имея в виду, конечно, не только его безумное увлечение псовой охотой.
Вместе с тем не будем забывать, что Некрасов – полноправный наследник обоих родителей. Мучительная детская нежная сентиментальность и вместе с тем азарт, и вместе с тем пресловутые карты, и вместе с тем безумная увлеченность охотой, не говоря уже о том, что Некрасов все-таки лучший литературный политик во всей русской истории. Человек, который умел виртуозно дать взятку цензору, причем давал эту взятку не только за картами, но и предлагая лучшие охотничьи угодья. Человек, который десять лет, а потом еще три года в условиях полузапрета вел лучший русский журнал, который в 50-е годы сумел сделать «Современник» не просто популярным и читабельным, но прибыльным, который первым начал платить литераторам серьезные гонорары. Человек, который умел обойти цензуру и шел ради этого на полное забвение собственных принципов. У всех на памяти несчастный и, слава богу, не сохранившийся мадригал Некрасова Муравьеву-вешателю, прочитанный в 1864 году и стоивший Некрасову репутации.
Кстати говоря, когда я вспоминаю об этом злосчастном эпизоде, я с ужасом думаю о чистых руках всех этих обвинителей, которые Некрасову не могли это простить. Вот сидит Герцен за границей – такая наша вечная Новодворская, такая наша тогдашняя Лидия Чуковская – пострадал старик, конечно, в Вятке в ссылке побывал. Человек, который свою жизнь и жизнь своих близких сумел превратить в полноценный хаос и ад. Человек, в котором удивительная мания моральной правоты сочеталась с какой-то органической невероятной нечистоплотностью личных отношений. Человек, который свою бурную и страстную жизнь оправдывает во всем, а Некрасову не прощает сомнительных панаевских историй с огаревским наследством – Некрасову, который всю вину взял на себя!
И вот после муравьевского мадригала пишет Герцен, что «наконец-то мы увидели всю меру низости, подлости и падения г-на Некрасова!» Пишет это человек, сидящий в Лондоне, о человеке, который в Петербурге спасает единственный легальный журнал, спасает ценой собственной репутации. Ну как не назвать его после этого всеми печатными русскими словами? Хотя бы просто потому, что, ну, действительно, несопоставимо это положение. И тем не менее иной гражданский борец до сих пор вам скажет, что у Некрасова были ошибки и слабости, а Герцен – белое знамя русского либерализма, ничем незапятнанный и твердо стоящий на своих позициях.
Вот примерно то же я испытываю, когда читаю в хороших зарубежных изданиях статьи о том, какая я продажная сволочь, что до сих пор печатаюсь в продажных изданиях. Я никоим образом не возвожу себя к Некрасову. Я просто говорю, что позиция человека, пытающегося что-то сделать внутри России, есть позиция по определению губительная для репутации. Здесь надо или рано умереть, или быстро драпать. Все остальное, как правило, надежное, прочное проклятие.
Но вот что удивительно: Некрасов, как всякий русский человек, внушаемый, очень всему этому верил. Но проштудировав его биографию, мы не найдем ни одного не только сомнительного, но хотя бы этически двусмысленного поступка. Прочитав хронику его жизни, мы поражаемся тому упорству и той самозабвенной отваге, с которыми он возводил здание русской либеральной печати. Читая его лирику, мы видим перед собой образ одного из самых самомучительных, я бы сказал, самых мазохистских русских литераторов. Несмотря на все это, Некрасов упорно и страстно ненавидит себя, спрашивает с себя, мучается бессонницей и на полях собственных воспоминаний делает пометку об этом самом муравьевском чтении: «Хорошую ночь я тогда провел». Писано это на полях черновика стихотворения.
Зачем меня на части рвете,
Клеймите именем раба?..
Я от костей твоих и плоти,
Остервенелая толпа!
Но несмотря на это отчетливое понимание, он всю жизнь первым сам себя терзает и на части рвет. И вот здесь вопрос, пожалуй: за что? Вопрос для Некрасова фундаментальный. Я думаю, что здесь проблема, разумеется, не в тех либеральных заблуждениях, за которые, по словам Ленина, он жестоко сам себя клеймил и называл их исторгнутым у лиры неверным звуком. Ленин, кстати, был недурным литературным критиком. И уж в чем, в чем, а в той литературе, которую любил, он неплохо разбирался. Я думаю, что лучшие статьи о Толстом все-таки принадлежат его перу. Понимал он и в Некрасове.
Конечно, Некрасов винил себя не за свои либеральные отступления. Я думаю, некрасовское имманентное чувство вины во многих отношениях проистекает оттого, что он на всю жизнь, и очень рано, уязвлен зрелищем чужого страдания. А в этом чужом страдании обязательно должен быть крайний, должен быть виноватый. Вот тот же Кушнер в одном недавнем стихотворении, гениальном, по-моему, в «Уральской» подборке, говорит:
Никто не виноват,
Что облетает сад,
Что подмерзают лужи,
Что город мрачноват,
А дальше будет хуже.
Никто не виноват,
Что в Альпах камнепад,
В Японии – цунами,
Что плачет стар и млад,
И страшно временами.
Никто не виноват,
Что есть смертельный яд,
Что торжествует зависть,
Что обречен Сократ.
Что пыль стирает запись.
Увы, такой расклад.
Никто не виноват,
Что ласточки над морем
Летят куда хотят
В сиянье и фаворе!
Что нам никто не рад
В созвездии Плеяд,
Что, если б мы узнали,
Что кто-то виноват,
Счастливей бы не стали.
Неужели нам было бы легче? Нет, конечно. Но сознание Некрасова устроено так, что для него должен быть виновный. И этот виновный – он сам. Всякий раз, как он видит страдания, – а зрение его устроено так, что «мерещится мне всюду драма», как сказал он сам, его сознание приковано к боли, – всякий раз ответчиком оказывается он. И тут, конечно, все будут вспоминать замечательное стихотворение «Вчерашний день, часу в шестом…», над которым многие, кстати, довольно убедительно издевались. Вот, например, довольно точная, по-моему, элегантная пародия некрасовских же времен:
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Ни звука из ее груди,
И Музе я сказал: «Гляди!
Пускай она поплачет.
Ей ничего не значит.
Вот это замечательно точно почувствованный генезис из Лермонтова.
Но тем не менее Некрасов действительно был прав, называя свою музу не то что сестрой всякого страдания, а, пожалуй, виновницей всякого страдания. Если мне попадается уж очень непокорный класс, я люблю, в порядке личного насилия, прочитать им «Плач детей» и понаблюдать, как с этих жизнерадостных сорванцов, готовых в любой момент сорвать урок, постепенно уходит веселый румянец и еще немного – и послышится вполне откровенное хлюпанье.
Равнодушно слушая проклятья
В битве с жизнью гибнущих людей,
Из-за них вы слышите ли, братья,
Тихий плач и жалобы детей?
«В золотую пору малолетства
Всё живое – счастливо живет,
Не трудясь, с ликующего детства
Дань забав и радости берет.
Только нам гулять не довелося
По полям, по нивам золотым:
Целый день на фабриках колеса
Мы вертим – вертим – вертим!
Колесо чугунное вертится,
И гудит, и ветром обдает,
Голова пылает и кружится,
Сердце бьется, всё кругом идет:
Красный нос безжалостной старухи,
Что за нами смотрит сквозь очки,
По стенам гуляющие мухи,
Стены, окна, двери, потолки, —
После этого чудовищного перечня – какой тут Диккенс с его работными домами?! Я уж не говорю о том, что сам по себе этот великолепный пятистопный хорей – монотонный, дикий, взрывающийся в конце вот этим:
Если б нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы – спать.
Какие уж там детские игры? Какое веселье? На школьника это, разумеется, действует неотразимо. Да есть и взрослые, которые делают вид, что хихикают, но на самом деле, конечно, прячут непрошенную слезу. Ну, и финал убийственный:
Там, припав усталой головою
К груди бледной матери своей,
Зарыдав над ней и над собою,
Разорвем на части сердце ей…»
Не станем упоминать о том, что Достоевский, который, как мы говорили на предыдущих лекциях, охотно и без особых комплексов брал, что где плохо лежало, именно у Некрасова позаимствовал знаменитый сон Раскольникова о лошади. В конце концов, 1864 год – «Преступление и наказание», 1863 – вторая редакция «О погоде», стихи-то вообще 1857 года. И вот эта несчастная лошадь, которая нервически скоро пошла – она отозвалась в русской литературе как минимум дважды: один раз мы вспоминаем ее у Достоевского, с той только разницей, что у Некрасова она все-таки пошла, а у Достоевского ее забили насмерть. И второй раз она отзовется у Иннокентия Анненского, прямого потомка Некрасова по той же самой мазохистской линии:
Опять по тюрьме своей лира,
Дрожа и шатаясь, пошла…
Пошла, как вот этот страшный маятник, который устал ходить, а все продолжает. Потом, конечно, мы вспомним это и у Маяковского в «Хорошем отношении к лошадям».
Но тем не менее этот страшный, мучительный образ загнанной лошади, над которой глумится и сам несчастный мужичонка – это все пришло из Некрасова, из его самоненависти, порожденной зрелищем чужого страдания.
Вот что еще интересно, вот почему Некрасов всю жизнь считает себя крайним. Известно, что Белинский признал его как поэта после знаменитого стихотворения «В дороге» 1844 года, удивительно зрелого для 23-летнего автора. Кстати говоря, это была не первая похвала, которую Некрасов услышал от Белинского. Первую услышал он в 1843 году, когда они вместе сели за преферанс. Комплимент был довольно сомнительный: «Вы, Некрасов, нас всех без сапог оставите!» Ну, это, разумеется, было неверно, поскольку именно Некрасов фактически содержал Белинского и его семью в последние годы. Не в последнюю очередь благодаря прекрасному умению вести дела и тонкому коммерческому расчету.
Тем не менее первого литературного комплимента удостоилось именно стихотворение «В дороге». Вот оно-то и поражает нас сейчас больше всего сочетанием сострадания и глумления. Некрасов не только предъявляет нам ужасную картину, Некрасов еще, действительно, «присаливает» сверху и вслед за этим гнусно ухмыляется над произведенным эффектом.
Скучно! скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Песню, что ли, приятель, запой
Про рекрутский набор и разлуку…
Но ямщик вместо этого отвечает:
Самому мне невесело, барин,
Сокрушила злодейка жена…
И рассказывает жуткую историю крестьянской девочки, которую взяли в господский дом, воспитывали вместе с господской дочерью, а потом барин помер, и ее сослали обратно. Видно, она чем-то его наследнику нагрубила, а, может быть, как мы догадываемся, не ответила на его домогательства. И вот:
Взвыла девка – крутенько пришло:
Белоручка, вишь ты, белоличка!
…На какой-то патрет все глядит
Да читает какую-то книжку…
Инда страх меня, слышь ты, щемит,
Что погубит она и сынишку:
Учит грамоте, моет, стрижет,
Вещь, совершенно недозволительная. И в финале мы, наконец, узнаем о том, что:
…Видит бог, не томил
Я ее безустанной работой…
Одевал и кормил, без пути не бранил,
Уважал, тоись, вот как, с охотой…
А, слышь, бить – так почти не бивал,
Разве только под пьяную руку…»
– «Ну, довольно, ямщик! Разогнал
Ты мою неотвязную скуку!..»
Вот в этом – еще и усмехнуться под конец – в этом очень много Некрасова. И, я думаю, точнее всего состояние русского человека, который рыдает, от этого ненавидит себя и в конце усмехается, чтобы было легче терпеть свое бессилие, – вот эту русскую триаду Некрасов выразил точнее всего.
Многие говорят, что некрасовская муза, пожалуй, грубовата и простонародна. Но ведь простонародна она, простите, не потому, что он прибегает к грубому, примитивному средству выражения. На самом деле оркестровка стиха у Некрасова невероятно тонка. Я не думаю, что в русской литературе можно найти стихотворение, – это при том, что и Блока мы знаем, и Мандельштама мы знаем, и Пушкина мы помним и любим, – я думаю, что трудно найти стихотворение, которое было бы мощнее и трагичнее оркестровано, чем «Еду ли ночью по улице темной…». С этим знаменитым, зафиксированным еще Шкловским повтором «ули – но, ули – но».
Еду ли ночью по улице темной,
Бури заслушаюсь в пасмурный день —
Друг беззащитный, больной и бездомный,
Вдруг предо мной промелькнет твоя тень!
Давайте вспомним еще и о том, что, когда Окуджаве понадобилось оркестровать «Путешествие дилетантов», насытить его поэтическими лейтмотивами, главным лейтмотивом этого мучительного романа стало именно двустишие Некрасова:
Помнишь ли труб заунывные звуки, Брызги дождя, полусвет, полутьму? И всякий, разумеется, продолжит это сквозное, несчастное:
Плакал твой сын, и холодные руки,
Ты согревала дыханьем ему.
Можно ли себе представить в русской поэзии более совершенные стихи? Боюсь, что все, кто говорит о прозаизмах Некрасова, ничего более мощного, чем этот текст, привести, во всяком случае из XIX века, не смогут. Да и в ХХ веке, что уж говорить, мало было подобного. Не зря Мандельштам в критические минуты своей жизни говорил:
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
Некрасов всегда приходит на помощь русскому поэту, когда он теряет, по Мандельштаму, самое дорогое – сознание своей правоты. Оказывается, из сознания своей неправоты можно делать куда более мощную и пронзительную поэзию. Так вот, думаю, что пресловутые упреки в формальных несовершенствах, в грубости, в определенном схематизме, в пресловутых глагольных рифмах – все это от лукавого и, в общем, от непонимания чего-то смутного. Знаете, так упрекают человека, которого не смеют упрекнуть всерьез, в том, что он жулик или вор, вместо того, чтобы сказать, что он просто дурак и скотина. Нормальная, в общем, практика, которая нам присуща – мы все время ищем эвфемизм.
Так вот, Некрасова упрекают в примитивизме вместо того, чтобы просто сказать: «Нам очень мешает в его лирике та несколько циничная амбивалентность, которую он позаимствовал от народного сознания. Нам не очень нравится, что у Некрасова нет правых и виноватых. Страдания есть, а причины этого страдания и виновника этого страдания нет». Но не станем же мы говорить, в конце концов, что в поэме «Мороз, Красный нос» – высшем лирическом свершении Некрасова, в гениальном лирическом эпосе – кто-нибудь в чем-нибудь виноват? Никто там не виноват, вовсе не крепостная зависимость погубила Фрола, умер он от болезни, семья богатая, зажиточная, как и семья крестьянки в «Кому на Руси жить хорошо». Мы вернемся к этому тексту замечательному.
В «Кому на Руси жить хорошо» есть образ рока, нарисованный с абсолютно фольклорной мощью, – это тот самый Мороз, Красный нос, дедушка, который ходит-похаживает, или поглаживает кого-то, или постукивает, а как он решит – этого никто не знает. Ну, помните, да?
Черная туча, густая-густая,
Прямо над нашей деревней висит,
Прыснет из тучи стрела громовая,
В чей она дом сноровит?
Есть здесь какие-то логические причины? Нет, абсолютно. Мы не можем Некрасову простить этого фольклорного, дохристианского, очень крестьянского, на самом деле, отношения к жизни: Бог дал – Бог и взял, как в этом стихотворении знаменитом про погорельцев. Нет виновного, нет закона, есть судьба и ужас – и ничего кроме. А утешаться можно только достаточно соленой народной шуткой, в чем Некрасов тоже был большой мастер.
И вот, пожалуй, самое точное стихотворение о русской судьбе – это гениальная баллада «Выбор», тоже очень фольклорная по своему духу. Сейчас ее вспомнить – милое дело:
Ночка сегодня морозная, ясная.
В горе стоит над рекой
Русская девица, девица красная,
Щупает прорубь ногой.
Тонкий ледок под ногою ломается,
Вот на него набежала вода;
Царь водяной из воды появляется,
Шепчет: «Бросайся, бросайся сюда!
Любо здесь!» Девица, зову покорная,
Вся наклонилась к нему.
«Сердце покинет кручинушка черная,
Только разок обойму,
Прянь!..» И руками к ней длинными тянется…
Синие льды затрещали кругом,
Дрогнула девица! Ждет – не оглянется —
Кто-то шагает, идет прямиком.
«Прянь! Будь царицею царства подводного!..»
Тут подошел воевода Мороз:
«Я тебя, я тебя, вора негодного!
Чуть было девку мою не унес!»
Белый старик с бородою пушистою
На́ воду трижды дохнул,
Прорубь подернулась корочкой льдистою,
Царь водяной подо льдом потонул.
Молвил Мороз: «Не топися, красавица!
Слез не осушишь водой,
Жадная рыба, речная пиявица
Там твой нарушат покой;
Там защекотят тебя водяные,
Раки вопьются в высокую грудь,
Ноги опутают травы речные.
Лучше со мной эту ночку побудь!
К утру я горе твое успокою,
Сладкие грезы его усыпят,
Будешь ты так же пригожа собою,
Только красивее дам я наряд:
В белом венке голова засияет
Завтра, чуть красное солнце взойдет».
Девица берег реки покидает,
К темному лесу идет.
Села на пень у дороги: ласкается
К ней воевода-старик.
Дрогнется – зубы колотят – зевается —
Вот и закрыла глаза… забывается…
Вдруг разбудил ее Лешего крик:
«Девонька! встань ты на резвые ноги,
Долго Морозко тебя протомит.
Спал я и слышал давно: у дороги
Кто-то зубами стучит,
Жалко мне стало. Иди-ка за мною,
Что за охота всю ноченьку ждать!
Да и умрешь – тут не будет покою:
Станут оттаивать, станут качать!
Я заведу тебя в чащу лесную,
Где никому до тебя не дойти,
Выберем, девонька, сосну любую…»
Девица с Лешим решилась идти.
Идут. Навстречу медведь попадается,
Девица вскрикнула – страх обуял.
Хохотом Лешего лес наполняется:
«Смерть не страшна, а медведь испугал!
Экой лесок, что ни дерево – чудо!
Девонька! глянь-ка, какие стволы!
Глянь на вершины – с синицу оттуда
Кажутся спящие летом орлы!
Темень тут вечная, тайна великая,
Солнце сюда не доносит лучей,
Буря взыграет – ревущая, дикая —
Лес не подумает кланяться ей!
Только вершины поропщут тревожно…
Ну, полезай! подсажу осторожно…
Люб тебе, девица, лес вековой!
С каждого дерева броситься можно
Вниз головой!»
Эта баллада не зря называется «Выбор», потому что каждая попытка спасения оборачивается новой гибелью, и это очень по-русски и очень по-некрасовски.
Что же нас в этом утешает? Утешает нас, как ни странно, вот эта самая амбивалентность и умение в какой-то момент критический усмехнуться, посмеяться над этим, перемигнуться перед смертью. И Некрасов ведь, строго говоря, не потому так любил народ, что жило в нем народническое убеждение, будто в народе есть какие-то вековые нравственные начала. Некрасов, в отличие от Толстого, с этим народом был по-настоящему близок, он с ним охотиться ходил, он с ним любил выпить, он с ним в беседах проводил довольно много времени. А Толстой, по воспоминаниям яснополянских крестьян, в какой-то момент все-таки говорил: «Не подходите ко мне, я граф». В Некрасове этого совершенно не было, да он и графом не был. Он достаточно просто относился к русскому мужику. И когда, измученный болезнью, болезнью мучительной и некрасивой, раком прямой кишки, Некрасов в 1875 году собирался застрелиться от боли, он сказал об этом только егерю, другу своему, который и вырвал у него ружье. И после операции прожил еще два, пусть мучительных, но, страшно сказать, плодотворных года. То есть были вещи, о которых он только с этим народом мог говорить. Разумеется, не в силу того, что ему было присуще абстрактное народолюбие. А в силу того, что он с этим народом абсолютно совпадал в главном – в презрении к смерти, в этой нравственной амбивалентности, которая позволяет выдержать очень многое, в этой насмешке над горем, в умении смеясь это горе переносить. Кроме того, есть у Некрасова еще одно удивительное, тоже роднящее его с народом чувство, затрудняюсь в его определении. Можно назвать его азартом, азарт ему очень был присущ. Можно – форсом, и форс какой-то в этом действительно есть. Вызовом, эпатажем, умением бросить в лицо врагу не просто «железный стих, облитый горечью и злостью», а циническую шутку, умение выпендриться перед концом. Вот это мне очень нравится. Особенно нравится, конечно, в «Русских женщинах». В гениальной поэме, написанной рыцарски для того, чтобы дать возможность русскому читателю читать недоступный на родине текст, под прозрачными псевдонимами зашифровав главных героинь, опубликовать русские стихотворные переложения французских текстов, известных только в заграничной публикации… Тысячи людей, не читавших ни «Бабушкиных записок», ни воспоминаний Трубецкой, знают их в некрасовской формуле. И вот это останется с нами навсегда:
По-русски меня офицер обругал,
Внизу ожидавший в тревоге,
А сверху мне муж по-французски сказал:
«Увидимся, Маша, – в остроге!»
По-французски сказать: «Увидимся, Маша, – в остроге!», хотя Маша по-русски недурно понимает – в этом, чтобы в руднике выразиться этак по-французски, что-то, безусловно, есть. Не зря Домбровский во время допросов любил ругаться на следователя по-французски и восхищался тем, что следователь ничего не понимает. Этот вызов, этот блеск, этот форс, который есть в русской душе, Некрасову чрезвычайно удавался.
В свое время Нонна Слепакова, мой литературный учитель, с гордостью себя называвший поэтом некрасовской школы, ставила довольно забавный литературный эксперимент: она зачитывала школьникам, у которых вела в молодости литобъединение, следующее стихотворение:
Ты грустна, ты страдаешь душою:
Верю – здесь не страдать мудрено.
С окружающей нас нищетою
Здесь природа сама заодно.
Бесконечно унылы и жалки
Эти пастбища, нивы, луга,
Эти мокрые, сонные галки,
Что сидят на вершине стога;
Эта кляча с крестьянином пьяным,
Через силу бегущая вскачь
В даль, сокрытую синим туманом,
Это мутное небо… Хоть плачь!
Но не краше и город богатый:
Те же тучи по небу бегут;
Жутко нервам – железной лопатой
Там теперь мостовую скребут.
Начинается всюду работа;
Возвестили пожар с каланчи;
На позорную площадь кого-то
Повезли – там уж ждут палачи.
Проститутка домой на рассвете
Поспешает, покинув постель;
Офицеры в наемной карете
Скачут за город: будет дуэль.
Торгаши просыпаются дружно
И спешат за прилавки засесть:
Целый день им обмеривать нужно,
Чтобы вечером сытно поесть.
Чу! из крепости грянули пушки!
Наводненье столице грозит…
Кто-то умер: на красной подушке
Первой степени Анна лежит.
Дворник вора колотит – попался!
Гонят стадо гусей на убой;
Где-то в верхнем этаже раздался
Выстрел – кто-то покончил собой…
Хорошая картина, достойная. А главное, что сделанная в самом деле очень оптимистично и весело. И ни один ребенок не мог допустить, что это Некрасов – все были уверены, что это Блок или Белый, или кто-то из поэтов блоковского круга. Это были относительно продвинутые дети. И действительно очень похоже на блоковский круг, это мог быть кто угодно, но представить себе, что это 1872 год, очень затруднительно. Я уж не говорю о том, что допустить, будто «Комитет орошения» написан в 1874 году, а не позавчера, совершенно немыслимо. Вспомним, в «Современниках»: комитету орошения выделены деньги. Естественно, герой всю эту субсидию пропил и проел, после чего сказал, что орошение не нужно, край и без того достаточно полноводен. Долг этот был списан. И «слезами грудь жены я оросил». Вот этим все орошение завершилось. Это же ситуация, взятая просто из вчерашнего дня.
Добрую службу Некрасову, во всяком случае, некрасовской сатире, сослужили удивительные совершенно, неизменные обстоятельства русской жизни. О чем сам Некрасов написал, на мой взгляд, лучшее свое стихотворение, правда, выкинутое из «Современников», может быть, по причине его чрезмерной откровенности. История заключалась в том, что адмирал Попов изобрел судно, которое было устойчиво при любом шторме. Оно имело цилиндрическую форму, поэтому, когда волны в него били, оно не могло перевернуться. Проблема в том, что оно не могло при этом также и плыть. То есть оно не двигалось никуда, оно вращалось на одном место в состоянии абсолютной устойчивости. Впоследствии, конечно, идея Попова пригодилась для плавбаз, еще для чего-то, но она совершенно не годилась для движущегося флота, как, собственно, и вся русская история. О чем Некрасов написал действительно гениальный текст.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?