Текст книги "Стихи обо всем"
Автор книги: Дмитрий Воденников
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
«Куда ты, Жень, она же нас глотает…»
Евгению Ш., Соколову, Кукулину
и другим моим друзьям
Куда ты, Жень, она же нас глотает,
как леденцы, но ей нельзя наесться.
(Гляди, любовниками станем в животе.)
Так много стало у меня пупков и сердца,
что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
Я так умею воздухом дышать,
как уж никто из них дышать не может.
Ты это прочитай, как водится, прохожий,
у самого себя на шарфе прочитай.
Когда ж меня в моем пальто положат —
вот будет рай, подкладочный мой рай.
Я не хочу, чтоб от меня осталось
каких-то триста грамм весенней пыли.
Так для чего друзья меня хвалили,
а улица Стромынкой называлась?
Из-за того, что сам их пылью мог дышать,
а после на ходу сырые цацки рвать —
ботинкам розовым и тем со мною тесно.
Я бил, я лгал, я сам себя любил
(с детсада жил в крови ужасный синий пыл),
но даже здесь мне больше нету места.
Я не хочу в Сокольниках лежать.
Где пустоцветное мое гуляет детство,
меня, как воробья в слюде, не отыскать.
Но вот когда и впрямь я обветшаю —
искусанный, цветной, – то кто же, кто же
посмеет быть, кем был и смею я?
За этот ад – матерчатый, подкожный, —
хоть кто-нибудь из вас – прости,
прости меня.
Единственное стихотворение 2005 года
О, эта мука детских фотографий
людей, которых мы любили или любим
(все эти уши, ёжики и лбы),
она не в том, что все они – жемчужны,
не в том она, что мы им – не нужны,
а в том, что мы про них уже все знаем,
а им не видно – собственной судьбы.
Ну, вот я и вернулся сюда – в тридесятую
эту весну,
в тридцатисемилетнюю пыль, в лопоухие
столбики счастья…
– Я хотел рассказать тебе там,
а теперь расскажу тебе тут,
про двух мальчиков, двух медвежат, про двух
девочек, Рому и Настю…
Всех прекрасных, сопливых, больных,
безработных, нездешних, не наших,
я собрал на апрельском, на майском своем
корабле —
бедный мальчик в крапиве (с мечом деревянным)
+ Света, и Саша,
бурундук сумасшедший и девочка на колесе…
Только не было сил у меня быть огромной
дощатой скворешней
и тянуть соловьиный кадык в лопушнях золотых
неудач…
– Это кто ж, интересно, у нас
тут такой неземной и нездешний?
– Это я, это я тут у вас – весь такой неземной
и нездешний,
потетешкай меня, послюни, ткни мне в пузо
цветной карандаш.
Потому что я тоже смотрю из своей лопоухой
весны
на ужасную взрослую жизнь – и никак не могу
наглядеться:
сколько разных, прекрасных, родных —
я когда-то любил и забыл,
в 21 столетье своем, в ненасытном твоем
королевстве.
…Бурундук малахольный помрёт, мы схороним
его на углу
на медвежьем июньском углу, где сцепились
малина с крапивой…
– Я вернулся сюда посмотреть
(потому что потом не смогу)
на корабль, на двух медвежат, на двух
мальчиков – Олю и Диму.
Черновик
потому что стихи не растут
как приличные дети,
а прорастают ночью, между ног,
и только раз рождаются в столетье
поэт-дурак, поэт-отец, поэт-цветок.
1.
Да, вот именно так (а никак по-другому)
ушла расплевавшись со всеми моя затяжная
весна,
и пришла – наконец-то – моя долгожданная
зрелость.
Только что ж ты так билось вчера, мой сытое
хитрое сердце,
только что ж ты так билось, как будто
свихнулось с ума?
…Я стою на апрельской горе – в крепкосшитом
военном пальто,
у меня есть четыре жизни (в запасе), у меня есть
письмо от тебя:
«Здравствуй, – пишешь мне ты, – я серьезно
больна,
И у меня нет жизни в запасе. Завтра у меня
химиотерапия.
Однако я постараюсь выжить, я буду бороться.
Ты же – постарайся быть счастлив.
Живи, по возможности радостно.
И ничего не бойся». – Ну вот я и стараюсь.
2.
Ну так вот и старайся – вспотевший,
воскресший, больной
записать эту линию жизни на рваной бумаге
(электронной, древесной, зеленой, небесной,
любой)
и за это я буду тебе – как и все – благодарен.
Сколько счастья вокруг, сколько сильных людей
и зверей! —
…вот приходит Антон Очиров, вот стрекочет
Кирилл Медведев,
а вот человек (пригревшийся на раскаленном
камне), несколько лет нёсший возле меня свою
добровольную гауптвахту,
с переломанной в детстве спиной, сам похожий
на солнечную саламандру,
на моё неизменное: «бедный мой мальчик»,
отвечавший —
«нет, я счастливый»…
3.
Эти люди стоят у меня в голове,
кто по пояс в земле, кто по плечи в рыжей траве,
кто по маковку в смерти, кто в победе своей —
без следа.
Эти люди не скоро оставят меня навсегда.
Ну а тех, кто профукал свою основную
житейскую битву
кто остался в Израиле, в Латвии, в Польше,
в полях под Москвой,
мы их тоже возьмем – как расcтрелянную
голубику
на ладонях, на солнечных брюках и юбках, —
с собой.
4.
…Мы стоим на апрельской горе – в крепкосшитых дурацких пальто,
Оля, Настя и Рома, и Петя и Саша,
и хрен знает кто:
с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще,
небесным столбом,
с запрокинутым к небу прозрачным любимым
лицом
(потому что все люди – с любимыми лицами —
в небо столбы).
Я вас всех научу – говорить с воробьиной горы.
5.
– Здравствуйте, – скажет один. —
Я единственный в этой стране
защищавший поэзию от унижения,
наконец-то готов подписаться под тем,
в чём меня упрекали:
– Да, это всё не стихи,
это мой живой, столько-то-летний голос,
обещавший женщине, которую я любил, сделать
ее бессмертной,
а не сумевший сделать ее даже мало-мальски
счастливой…
– Здравствуйте, – скажет второй, —
если когда-нибудь в дымный апрель
выпив полбутылки мартини (или чего вы там
пьете?)
вы вдруг вспомните обо мне, затосковав
о своей несбывшейся жизни, —
НЕ СМЕЙТЕ ОТКРЫВАТЬ МОИ КНИГИ,
НЕ СМЕЙТЕ ВОСКРЕШАТЬ
МОЙ РАССЫПАННЫЙ ГОЛОС,
НЕ НАДО БУДОРАЖИТЬ МОЙ ПРАХ.
– Потому что я любил вас гораздо больше,
чем вы меня, – скажет четвертый, —
да и нужны вы мне были, гораздо больше,
чем я был вам нужен,
и поэтому я не буду вырывать у вас палочку
победителя.
(да и какой из меня теперь победитель?).
6.
…Однако,
так как на роль человека с трудной мужской
судьбой претендую всё-таки я,
то всё что останется мне – это выйти вперед,
наклониться к людям (ближе других) и сказать:
– Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые…
Все мы немного мертвы, все мы бессмертны
и лживы.
Так что постарайтесь жить – по возможности —
радостно,
будьте, пожалуйста, счастливы и ничего
не бойтесь
(кроме унижения, дряхлости и собачьей смерти,
но и этого тоже не бойтесь).
7.
Потому что всех тех, кто не выдержал главную
битву,
кто остался в Париже, в больнице, в землянке,
в стихах под Москвой,
все равно соберут, как рассыпанную землянику,
а потом унесут – на зеленых ладонях – домой.
Мои тебе чужие письма
Один человек, страстный садовод, пытался натянуть нити вдоль грядок, на которых он посеял салат-латук, для того, чтобы защитить его от птиц. Его жена вернулась из магазина и обнаружила паутину из нитей, завязанных сложным и бессмысленным образом, вне зависимости от направления грядок. Это был первый признак того, что в последующем оказалось слабоумием.
(Из книги по психиатрии)
– Закрыв глаза и посмотрев на свет,
на белый свет, продольный и огромный,
скажу: – Мне было шесть,
а стало тридцать шесть,
а что там между – я уже не помню.
1.
…
…
…
…
…
…
…
…
…
2.
Есть такое понятие «открытые блоги»,
электронные дневники.
Раньше были дневники Шелли, Байрона,
потом Марины Цветаевой, потом Анны Франк
(девочки спасавшейся от фашистов
в нидерландском подполье),
а вот теперь наши —
открытые всем ветрам: простые, загадочные,
тупые, как лопухи у дороги…
Вот девушка пишет: о как я хочу уехать
отсюда! —
а потом узнаешь, что это была ее последняя
запись
(ее вроде изнасиловали и убили),
а вот уже взрослая женщина пишет,
вспомная свое детство в советской больнице
(ей нет еще 40):
«…я подошла к ней ночью и положила ей на лицо
подушку,
потому что это был мой единственный выход
так как я не могла больше терпеть их унижения
и побои,
но я и теперь ни о чем не жалею» —
но всё не так страшно (как же не страшно?),
чаще смешно, вызывающе, неинтересно…
3.
Едва осознана мужская красота,
но тут же схвачена и заперта в подвале.
– Скажи, что там осталось от тебя,
нецарский сын, князёныш и царевич,
в 1492 году, 20 сентября,
четырнадцатилетний Иван,
семилетний Дмитрий Андреич?
– Ничего я вам не скажу, гуси-лебеди вы,
дураки, -
отвечает князёныш (наверное, кареглазый),
во влажной рубахе, истлевший, из самой земли…
…А я пишу тебе второе письмо: «Здравствуй,
видно, чего-то сильно мне не хватило в этой
жизни (или хватило выше крыши)
если я – к человеку, который к тому же и младше
меня -
обращаюсь с приказом, нет, с требованияем —
понимания и пощады».
4.
В этом смысле – открытая жизнь, подорожники,
лопухи
становятся невиданным опытом
(всем предшественникам непонятным):
– Всё тайное когда-то становится явным, —
говорят нам они.
– Нет, всё тайное становится явным сегодня, —
им отвечаем мы
из лопухов подзаборных, из-под лютиков
неопрятных.
– Сам подумай, что именно ты много-много
столетий спустя
перепутаешь леску, морковку от птиц охраняя,
оглянешься, увидишь: стоит у калитки
твоя молодая жена,
а ты даже не вспомнишь, как звать ее —
Наденька? Рая?
5.
Ты мне пишешь:
«…Я тебе не нужна как женщина, как живое тело, как живая душа. Я тебе нужна как стихотворенье. И ты, не осознавая в полной мере силу своего могущества, сделал этим своим стихотворением так, что я в сознании других стала „умирать на глазах“, или – что я уже вообще кладбищенская „статуя“.
Удивляются, увидев живой.
Чего уж тут спорить, мраморное надгробие может быть настоящим шедевром. Твоя роль „пигмалиона-наоборот“ меня не обижает, нет. Ты на самом деле не виноват. Я не хочу, чтобы ты за прошлое винил себя. Просто имей в виду – мне вполне хватит одного надгробия. И больше не надо, договорились?»
6.
Я тебе пишу:
«…Мне очень понятна тоска Тютчева, когда он идет вдоль большой дороги. Потому что он взывает к костям и праху. Или к ангелу, что в сущности не важно. Он хочет не потереться причинным местом через фланельку брюк об этот призрак, если бы тот явился на мгновение. Он просто хочет его обнять. НО НЕ МОЖЕТ.
А я мог. Как я мог обнять Олю, когда она уходила по улице после вечера 22 декабря в ОГИ, когда мы увиделись первый раз после разрыва. Мы стояли замерев какие-то 10 секунд на темной улице, чувствуя, как бьется у нас человечье сердце, но мы знали, что ближе нас уже никого не будет. И что изменить ничего невозможно.
И СЕРДЦЕ НА КЛОЧКИ НЕ РАЗОРВАЛОСЬ, – как сказал тот же Тютчев.
Ну что ж, зато теперь оно разрывается постоянно».
7.
Ты – мне пишешь:
«…и вот, в куче старых штрафов за неуставную парковку нашел твое раритетное письмо. От 15 июля 2003 года. Распечатка на принтере. Письмо, понятное дело, было прощальным. Зачем я его некогда распечатал – не знаю. Наверное хотел порыдать над ним в лопухах, но по живости натуры отвлекся и забыл.
А может все же и порыдал, потому что оно было в каких-то разводах (я люблю разбирать почту в росистых полях).
Кто знает – уже не вспомнить. И что я подумал?
Что это твое старинное со мной прощание номер три тыщи сорок семь так же соотносится к нашему настоящему прощанию, как тот черновик к готовому продукту».
8.
Вот и мы точно так же строчим эти письма —
к тебе, ни к кому,
к никуда, в ни зачем – как китайские Gucci
и prada.
– Жизнь прожить, не запачкав подошвы,
нельзя никому,
у меня на подошвах – две бабушки,
мама и Прага.
9.
Но покуда – в 12 раз, поимённо (имейте в виду)
огрубевший, медовый, июльский,
тупой и медвежий —
в 21 столетье цветет, распускаясь у всех на виду,
мой единственный письменный ты,
мой бессмысленный стихотворешник,
10.
и покуда над этим над всем – над проплешинами земли, над Древней Русью, над петровской Россией, над Советским Союзом, над новой Россией плывет, неважно кому адресованное (да я и не помню): маме ли, Лене, отцу ли, сестре или Коле, (потому что всё это сейчас мне важнее – всех наших любовных историй), – мое золотое письмо, я сажусь и пишу:
…И вот только тогда через сутки, уже в Москве,
за минуту, как пришла твоя смс-ка,
я вдруг понял, ЗАЧЕМ Я ЕХАЛ ТУДА.
Через все месяцы, все километры,
через эти три дня.
Я ехал, чтоб посмотреть на тебя в упор.
И чтобы обнять.
Очень может быть, что в последний раз.
Как тогда на улице, в поднебесном аэропорту.
Просто так: не по-братски, не по-дружески,
не как любовник, и не как бывший любовник.
А так просто – на десять секунд, как будто бы навсегда. Вот интересно, стоит вся эта груда времени, все эти безумные километры одного десятисекундного объятья.
Стихи к сыну
Мне приснился сегодня ночью (ну почти приснился) перед страшной душной грозой очень странный цикл.
Я сразу увидел его как некий многоярусный компактный куст, обсыпанный белоснежными, синими и розовыми цветками.
Цветки были мелкими, а строфы короткими.
Сам же куст – был какой-то праздничный и веселый.
А главным героем этого цикла-куста был ты.
1.
Мне этой ночью вдруг приснился этот цикл:
и куст – квадратный, праздничный и мелкий
и папы с мамами, висящие на ветке
(как новогодние конфеты или белки),
и ты придирчиво не выбиравший их.
– Чего мудришь? – (мне было непонятно
и я сказал тебе об этом со спины), —
ты повернулся и сказал мне: «Папа,
как хорошо, что ты со всеми не висишь».
2.
В 25 лет мне уже однажды снилось, что у меня есть сын, но я не умею его пеленать. Неосторожным движением я поворачиваю его головку так, что у него с отвратительным хрустом ломается шейный позвонок. Я слышу, как к закрытой двери с топотом приближаются люди и меня охватывает страх перед расплатой.
А он сидит у меня на руках – мертвый, какой-то неестественно прямой, голый (я держу его под попку, как младенцев вообще-то не держат, но он на самом деле очень удобно сидит), смотрит на меня какими-то взрослыми встревоженными глазами, гладит меня своей маленькой ладонью по лицу, как будто бы успокаивая: «Не бойся, папа, не бойся, всё обойдется. Они подумают, что я сам умер».
3.
Ты ждал меня среди взрослеющих детей,
единственный не прибавляя в росте
(не то, что б маленький, а просто как подросток).
…Обидно, мне б хотелось повзрослей.
Я вижу куст из роз и незабудок синих,
из крупных катышков, из мелкого огня:
я говорю с тобой как с мальчиком и сыном,
а ты, как взрослый, смотришь на меня.
Я говорю тебе: – Мне, правда, непонятно,
зачем сейчас, в июле, пред грозой
ко мне пришел трехлетний, неприятный
немецкий мальчик, нерожденный мной.
Ведь мне не жаль тебя, я знать тебя не знаю,
мне только интересно, сколько ты
пытался вырваться из этого китая
(толкая мальчиков и девочек толкая)
чтоб дотянуться до меня – из темноты.
Но куст дрожит и сыпет дождик мелкий,
на нём ни пап, ни мам, ни даже белок нет.
Среди других детей ты не в своей тарелке:
тебе сегодня – девятнадцать лет.
С тех пор – как выпускник, надев дурацкий
галстук,
у мертвого куста, сожженного живьем
(в тот год июль гремел – и грозы были часты), —
все разошлись, а ты стоишь столбом.
Но новый куст зацвёл, сгоревшему на смену,
12 лет прошло, но вас на свете нет:
– Ну как мне зватьтебя хотя бы, недомерок? —
я говорю, а он молчит в ответ.
Когда-нибудь, нажравшийся цветами
я выплыву к тебе – не тем концом
вертлявой белкой и вперед ногами,
с счастливым и бессмысленным лицом.
К тебе, – мой старший, некрасивый мальчик,
чтоб для тебя быть вечно молодым
высоким немцем, розовым китайцем
таким же как и ты глухонемым.
4.
– Сразу хочу заявить, что это не война, не гибель мира, не фашизм и даже не хоспис. Но сегодня я попросил Настю и Рому завезти мне еды (потому что я сегодня не хотел выходить из дому)…Но ровно в 11 вечера выяснилось, что Настя не получила мое смс, а Рома уехал в Питер. Вывод: нужно было заводить семью, Дима. Потому что любая ажурность– всегда останется только ажурностью. Рано или поздно ты окажешься один, без продуктов, без взаимных иллюзий и главное без предупреждения.
Невинный случай, который даже репетицией старости и безработицы не назовешь. Так… предзакатный пустячок. На почве разбаловавшегося самосознания. Однако я ни о чем не жалею. К тому же я всегда любил одиночество.
– Папа, о каком одиночестве ты говоришь? В морозилке есть замороженные овощи, я принес их еще вчера. И готовое мясо. Хлеб ты не ешь, я знаю. Но все же – замечу в скобках – там есть хлебцы и еще пюре одноразовое.
– Это просто поразительно. Я им про то, что я космическая сирота в этом мире насилия и наживы, а они мне – о каких-то овощах и про одноразовое пюре.
5.
А девочка еврейского народа
(и русского) сказала в сентябре,
что если и убьет ее природа,
то только яблоком по голове.
Как Н. Хрущев засеял кукурузой
все подмосковные совхозные поля,
так я засеял всю литературу,
в стихи натыкав – ваши имена.
Гроза уже ворчит над здешним садом,
лиловым брюхом не задев земли —
но здесь ни девочек, ни яблок нам не надо:
до них два мальчика еще не доросли.
Я назову тебя: не миша, коля, женя
(такие имена – для мертвых и живых),
я буду звать тебя: то Ося, то Арсений:
как близнецов – с футболкой на двоих.
Я смастерил для вас – шифрованный
набросок,
кривой скворешник, книжку для детей:
для двух скворешников мне не хватило досок,
отцовства, времени, терпенья и гвоздей.
Когда мы жили на даче, отец водил меня в лес, в сухой ельник, и рассказывал мне про гамлета, а я слушал и разводил короткой палкой подозрительные грибы и мухоморы в стеклянной банке из-под венгерского горошка. Я подсыпал туда хвои и ландышей (белоснежные их пахучие головки) и этим снадобьем пытался напоить бабушку, чтобы она стала бессмертной.
Бабушка, разумеется, из банки пить отказалась, сказав, что предпочитает умереть как люди.
Однажды – когда я был еще совсем маленьким – я ждал папу и очень хотел в туалет. Я не научился (так и не смог) ходить на горшок в детском саду, у всех на виду. И всегда терпел до упора. Поэтому я приплясывал в конце смены на детсадовском дворе, выглядывая, когда же из ворот появится отец. Когда он наконец появился, я обкакался (от радости), а обкакавшись заплакал. От униженья. Но хотя вокруг было очень много ребят, никто ничего не заметил.
Еще я помню, что мне казалось, что папа очень мало любит меня и, если честно, стыдится. Поэтому когда однажды в Анапе в последний день перед отъездом (он перед этим читал мне один рассказ Мериме) он сказал, что хочет сфотографировать меня на прощанье, я решил, что у него в объективе спрятан маленький шпионский пистолет и он меня непременно застрелит. Без свидетелей. Он повел меня к морю (действительно пустынному), посадил на скамейку и прицелился. У меня до сих пор сохранилась эта фотография, где я сижу, вцепившись руками в сиденье, и внимательно смотрю в объектив. Понятно, что папа меня не застрелил. Но по крайней мере – теперь я знаю, как выглядит лицо человека перед расстрелом.
А еще…
Когда мне было уже 38 лет, я нашел книгу стихов моего дедушки, которую издал отец, когда ему самому было только 30 (собственно, столько же – сколько и дедушке, когда он эти стихи писал). Папа рассказал мне, что около 40 – он перечел эту книгу и неожиданно позвонил своему папе, захлебываясь от какой-то невозможной тоски и нежности. Там были такие стихи:
…пускают мальчики бумажных голубей
И свято верят в невозможность расставаний,
А птицы рвутся в новые края
И режут синеву, перо роняя
И расстается «девочка моя»
с напополам разорванным «родная»…
Папа, неродственный в общем-то человек, сильно плакал в телефонную трубку и очень хотел сказать своему отцу, что любит его и понимает. То есть понимает, ч т о тот хотел сказать – тогда, тридцатилетним – в этих своих почти домашних стихах. Но сказать у него получилось плохо: когда мужчины плачут, они почти не умеют параллельно говорить (боятся, что голос будет звучать слишком высоко). Но дедушке, наверное, было приятно.
– Почему ты меня до сих пор боишься, Сеня, – спрашивает меня иногда мой отец.
– Потому что у тебя никогда не было детей, папа, – отвечаю я.
6.
Я говорю тебе: – Ведь это я придумал
тебя из досок, ветра и огня.
А ты мне говоришь: – В 2076 году ты умер,
я умер – сразу после. За тебя.
Однажды летом – ярким как открытка
с грозой и молнией в середке, без конца —
я рухнул в обморок, ударившись затылком
в свое младенчество – без мамы и отца.
Но там увидел я – что я там тоже сплю,
измученный под марлей мошкарою:
не в силах даже шевельнуть рукою,
чтобы прижать ладонь к искусанному лбу.
Со всех сторон спеленутый конвертом,
в тугом кульке и с бантом на боку
я вдруг заплакал – сорока двухлетний
в своей коляске как в своем гробу.
И я сказал вам: – Ося или Сеня,
запомни: всё, что здесь останется от нас —
каких-нибудь пять-шесть стихотворений,
осенних, гулких, яблочных, весенних,
ни от чего не защитивших нас.
– Зато – ты видел куст, смеющийся
над нами,
весь в длинных катушках июльского огня:
вертлявых белок, тонущих в тумане
(то с темно-синими, то с карими глазами),
бориса дмитрича, двух братьев и меня.
«…Папа! Ну я же уже не помню этот свой сон – как историю. С началом и концом. И в чем дело было, и чем сердце успокоилось. Ну да, помню лес, помню тебя, таким моим, но почти совсем мальчиком, как на той фотографии на пляже, когда под отцовским объективом как под прицелом, а может быть, чуть постарше. А я такой, каким я себе часто снюсь: такой высокий белобрысый дядька. И какая-то сила, которая тебе угрожает. И что я тебя хватаю и куда-то тащу. Что мы садимся в какой-то поезд и идем сквозь вагоны, а вагоны все разные, есть такие, как в электричках, а есть такие, как залы в замке. И я тебя тащу через весь этот поезд за руку. Ты испуган, заторможен и отстранен. И один из вагонов оказывается как комната с лестницами куда-то наверх, и по этой лестнице спускается одна моя знакомая – театральная – в длинном бархатном платье, таком старинном. Я кидаюсь к ней и пытаюсь что-то объяснить, прося укрытия. И когда все это говорю, вдруг понимаю, что это не она, а та сила, от которой мы спасаемся. Я выхватываю нож (именно не меч, а какой-то достаточно короткий нож, потому что помню, как какая-то жижа стекает по рукам), начинаю рубить это нечто, а оно уже не моя знакомая, а что-то такое, не знаю, как объяснить,… мерзкое. А куски сползаются и соединяются. И я пытаюсь тебя прикрыть и сказать, что ты должен сделать: бежать обратно, а ты стоишь тихий такой и покорный и не слышишь меня. По-моему, вроде я тебя все же вытолкнул в тот вагон, из которого мы попали в этот, но этого я уже не помню…
Твой Ося».
А самое главное: мне позавчера приснился (ну почти приснился, это было на грани сна и ужасной духоты) новый странный цикл.
Я вчера даже написал какие-то невозможные для меня три строфы (почти документально выцарапывая из пустоты ту картинку, которую увидел ночью). Вся сегодняшняя какая-то глупая история с чужой рецензией мне это выцарапывание перебило. И думаю, хорошо, что перебило. Возможно, что это была какая-то темная ловушка для полуспящих. А теперь она схлопнулась, скрутилась в точку, изчезла в стене.
Единственное, что я помню сейчас: что там был какой-то многоэтажный куст, обсыпанный одновременными синими, белыми и розовыми цветками. А также, что этот куст был гораздо больше меня.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?