Текст книги "Червь"
Автор книги: Джон Фаулз
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
***
Пока Дик оставался наверху, о нем успели посудачить за длинным столом на кухне. Вход на кухню постоялых дворов был никому не заказан, здесь собирались проезжающие невысокого разбора и слуги постояльцев познатнее.
Кухня тут была таким же средоточием жизни, как и на фермах. Правда, кушанья в ней не такие изысканные, как в трактирном зале или отдельных покоях, зато уж и не такие холодные, да и компания теплее. Слуги с жадностью выслушивали новости, сплетни и прибаутки своей ровни из чужих краев. В тот вечер на кухне «Черного оленя» вниманием присутствующих всецело завладел человек, который вошел с конского двора, неся под мышкой карабин в чехле и саблю. Снимая шляпу, он одновременно ухитрился обласкать взглядом всех служанок на кухне, кухарку и горничную Доркас. Этим гостем был знакомый нам всадник в алом мундире – сержант Фартинг, как он отрекомендовался с порога.
И с порога же он завел такие речи, что стало ясно: гость принадлежит к тому сорту людей, который известен, сколько существует род человеческий или по крайней мере сколько ведутся войны. Римские комедиографы окрестили этого персонажа miles gloriosus, хвастливый воин, отпетый пустобрех. В Англии XVIII века солдаты, даже скупые на похвальбу, были не в почете. Это монархи и их министры неустанно твердили о необходимости постоянной армии, для всех же прочих армия была как кость в горле (или, если она состояла из иностранных наемников – как плевок в лицо). Ее считали непосильным бременем для всей страны и в особенности для той горемычной местности, где солдаты размещались на постой. Но Фартинг об этом вроде как позабыл – зато свои подвиги помнил превосходно. Он, мол, отставной сержант морской пехоты (хоть мундир на нем и драгунский), он еще мальчишкой служил барабанщиком на флагманском судне адмирала Бинга во время достопамятной баталии у мыса Пассаро в восемнадцатом году [8]8
битва у мыса Пассаро (известная также как Мессинская битва) произошла 31 июля 1718 г.; в этой битве английский флот под командованием сэра Джорджа Бинга (1663-1733) одержал победу над испанской эскадрой
[Закрыть], когда англичане задали перца испанцам; сам адмирал Бинг отличил его за храбрость (не тот Бинг, которого изрешетили пули при Портсмуте, а его отец); а ведь он, Фартинг, был в ту пору «не старше вот того мальчонки» – парнишки, прислуживающего в трактире. Что-что, а привлечь к себе внимание Фартинг умел, а привлекши, удерживал прочно. Да и кого в кухне можно было поставить рядом с этим, судя по его рассказам, лихим воякой, тем паче побывавшим в дальних краях! Вдобавок он то и дело без стеснения поглядывал на слушательниц, ибо, подобно всем людям того же пошиба, знал: чтобы завоевать аудиторию, надо первым делом захватить женские сердца. Ел и пил он в три горла и, что ни возьмет в рот, все нахваливал; едва ли не самая правдивая фраза, которую он произнес за весь вечер – это то, что по части сидра он великий знаток.
Разумеется, слушатели засыпали его вопросами, в том числе и о цели их путешествия. С его слов выходило, что молодой джентльмен и его дядя едут навестить некую леди, которая доводится сестрой одному и теткой другому.
Леди эта – хворая старуха, богата, как черт, замужем ни разу не бывала, но унаследовала столько земель и прочего добра, что впору герцогине. Как бы в пояснение своего и так понятного рассказа Фартинг на разные лады подмигивал и постукивал себя пальцем по носу. Он намекнул, что молодой джентльмен вовсе не сроду был таким смиренником – он и посейчас еще кругом в долгах. Девица, ночующая наверху, – горничная из лондонского дома старой леди, ее везут прислуживать хозяйке. А он, Тимоти Фартинг, согласился сопровождать дядю, старого своего знакомца, поскольку тот неспокоен в рассуждении разбойников, грабителей и вообще всякой живой души, какая может повстречаться, чуть отъедешь подальше от собора св.Павла. Однако ж вон в какую даль забрались – и ничего: бдительный Фартинг служил спутникам не менее надежной защитой, чем рота солдат.
Что за человек этот дядя? Человек со средствами, зажиточный торговец из лондонского Сити. Имеет детей, которые живут на его иждивении. Брат его, отец молодого джентльмена, несколько лет назад скончался, не оставив состояния, и дядя сделался опекуном и наставником племянника.
Эта беседа, сбивающаяся на монолог, оборвалась лишь раз – когда Дик пришел из конюшни и как бы в растерянности остановился в дверях безучастный, неулыбчивый. Фартинг сложил пальцы в щепоть, поднес к губам и указал на свободное место в дальнем конце стола. Потом подмигнул хозяину постоялого двора Пуддикумбу.
– Не слышит, не говорит. Глух и нем с рождения, мистер Томас. Да еще и простенек в придачу. Но добрая душа. Вы на одежку не смотрите – он всего-навсего слуга молодого джентльмена. Присаживайся, Дик, отужинай. Нас с самого Лондона еще нигде так славно не потчевали. Так на чем я остановился?
– Как вы припустились за испанцами, – осмелился напомнить трактирный мальчуган.
Глухонемой принялся за еду, а Фартинг продолжал рассказ, поминутно вставляя: «Так я говорю, Дик?» или «Ей-ей, Дик бы вам и не такое порассказал, не будь у него язык связан и ум в помрачении».
Эти замечания оставались без ответа. Дик будто и не понимал, что обращаются к нему, даже когда Фартинг задавал вопрос, глядя прямо в невидящие голубые глаза. Однако Фартингу всенепременно хотелось блеснуть еще одной добродетелью – снисходительностью к убогим. Служанки же взглядывали на глухонемого все чаще, движимые не то любопытством, не то сожалением: такой молоденький, лицо хоть и безразличное, зато ладное и в общем-то приятное – а вот умом ровно дитя малое.
Ближе к концу ужина Фартингу пришлось еще раз прервать свое повествование: в дверях, ведущих во внутренние покои, показалась «девица сверху». Она несла поднос с остатками своей трапезы. Девушка поманила горничную Доркас. Та подошла к ней, и они вполголоса перекинулись парой слов. При этом Доркас обернулась и поглядела на глухонемого. Фартинг пригласил свою дорожную знакомую присоединиться к застолью, но та отказалась, и довольно резко:
– Благодарствую, вы мне про свои душегубства все уши прожужжали.
Она сделала небрежный реверанс, столь же вызывающий, как и ее слова, и покинула кухню.
Подкрутив правый ус, сержант обратился за сочувствием к хозяину:
– Видали, мистер Томас, что Лондон с людьми делает? Совсем, поди, недавно была такая же приветливая да румяная, как ваша Доркас. А нынче вон как офранцузилась. Одно имя чего стоит! Оно у нее верно ненастоящее. И все-то она ломается, бледная немочь. Как говорится, чопорная, как монашкина курица. «Далеко мой ненаглядный, не над кем куражиться», – передразнил он писклявым голосом. – Ломаки – они всегда так. Ей-богу, у иной леди обхождение в десять раз любезнее, чем у горничных вроде Луизы.
Луиза! Ну что это, скажите на милость, за имя для англичанки? А, Дик?
Дик молча смотрел на Фартинга.
– Бедняга. Целый день терпит ее несносные ужимки. Верно, дружище?
Он ткнул большим пальцем в сторону двери, за которой только что исчезли «несносные ужимки», потом, растопырив два пальца, изобразил двух всадников на одном коне, вздернул пальцем нос и вновь указал на дверь. Глухонемой смотрел на него застывшим взглядом. Фартинг подмигнул хозяину.
– Право слово, чурбан – и то понятливее.
Однако чуть погодя глухонемой оживился. Он заметил, что Доркас сняла с плиты котелок и переливает горячую воду в медный кувшин, как видно предназначенный для девушки из верхних покоев. Глухонемой подошел к горничной и замер в ожидании. Потом приблизился к полке, с которой Доркас сняла глиняную миску. Взяв кувшин и миску, он даже кивнул горничной в знак благодарности. Доркас неуверенно посмотрела на Фартинга.
– Да он знает ли, куда снести?
– Знает, знает. Он сам управится. – Фартинг закрыл один глаз и постучал по веку пальцем. – Глаз у Дика орлиный. Сквозь стены видит.
– Быть того не может.
– Отчего же не может, душа моя? Он все стены до дыр проглядел. – Фартинг подмигнул, давая понять, что это шутка.
Пуддикумб выразил предположение, что от такого слуги джентльмену едва ли много прока. Малоумный разве сумеет услужить? Как ему приказывать, как втолковать, что и куда отнести?
Фартинг покосился на дверь, придвинулся поближе к хозяину и, понизив голос, произнес:
– Вот что я вам скажу, мистер Томас. Хозяин-то со слугой под одну стать. В жизни не видывал такого молчуна. Дядя сразу предупредил: такой уж у него нрав. Что ж, его дело, я не в обиде. – Он ткнул пальцем чуть не в самое лицо Пуддикумба. – Только хотите верьте, хотите нет, а он с Диком разговаривает.
– Как же это?
– Знаками, сэр.
– И что же это за знаки такие?
Фартинг подался вперед, ткнул себя пальцем в грудь и поднял сжатый кулак. Сидевшие за столом глядели на него так же недоуменно, как глухонемой. Фартинг повторил жесты и пояснил:
– «Принеси мне... пунша».
Доркас прикрыла рот рукой. Фартинг похлопал себя по плечу, потом поднял руки, растопырив пальцы на одной и вытянув один палец другой. Помолчав, он снова объяснил:
– «Разбуди меня ровно в шесть».
Затем он выставил ладонь, побарабанил по ней пальцами другой руки, сложил каждую руку в горсть и прижал к груди и под конец поднял четыре пальца. Озадаченные слушатели ждали объяснения.
– «Дождись...» Это, изволите видеть, игра слов: «дождит» – «дождись»...
«Дождись меня у дома леди в четыре часа».
Пуддикумб с некоторым недоверием кивнул:
– Теперь понятно.
– Могу показать еще десяток. Да что там – сотню! Так что Дик у нас только с виду простофиля. Я вам, сэр, еще вот что расскажу. Только это между нами. – Фартинг снова оглянулся и заговорил тише. – Случилось нам вчера заночевать в Тонтоне. Места лучше по дороге не встретилось. Нам с Диком досталось лечь на одной кровати. И вот среди ночи просыпаюсь я ни с того ни с сего, глядь – нет Дика. Втихомолку улизнул. А мне что за дело – может, по нужде отлучился. Оно и лучше: на кровати просторнее будет. Хотел я было опять уснуть, и тут, мистер Томас, – голос. Точно кто во сне бормочет. Да не слова выговаривает, а только горлом выводит, вот этак. – Фартинг изобразил горловой звук, потом помолчал и повторил его. – Поднимаю голову, а парень в ночной рубахе стоит на коленках подле окна и словно бы молится. И добро бы по-христиански, Господу нашему. Так нет! Луне, сэр. А луна на небесах так и сияет, и все вокруг него в лунном свете. Потом встал на ноги, приник к стеклу, а сам все «гу-гу-гу». И смотрит так, словно взлететь хочет. Ну, думаю, Тим, всякого ты навидался: и дробь-то тебе приходилось выбивать под испанскими пушками, и смерть-то тебе в лицо глядела, и уж с какими только лихими людьми судьба не сводила, но, лопни мои глаза, в такую переделку ты еще ни разу не попадал. Парень-то, видать, в уме поврежден. Сейчас как бросится и растерзает. – Фартинг сделал паузу для пущего эффекта и обвел взглядом застолье. – Истинно так, люди добрые, я не шучу. Посули мне кто сотню фунтов, я бы и тогда не согласился снова пережить этот час. Ни за сто, ни за тысячу.
– Отчего же вы его не упредили?
Фартинг улыбнулся снисходительной улыбкой видавшего виды человека.
– Сдается мне, сэр, что вам в Бедлам захаживать не доводилось. А вот я наблюдал там одного. Ледащий заморыш, смотреть не на что, а как разбушуется с безумных глаз – десять дюжих молодцов не удержат. При луне всякий сумасшедший – что твой тигр, мистер Томас. Как говорится, перегекторит Гектора. Силы и ярости на двадцать человек хватит. А Дик, сами видите, какой здоровяк, даром что не буйный.
– Как же вы поступили?
– Так и лежал, будто мертвый. Лежу и держусь за рукоять сабли, что стояла возле кровати. Окажись на моем месте кто-нибудь из робкого десятка, он бы уж точно позвал на помощь. Я же, к чести своей должен признаться, робости не поддался. У меня, мистер Томас, достало духу лежать смирно.
– А потом?
– Что ж, припадок миновал. Он снова забрался в постель, захрапел. Он – но не я. Чтобы я уснул? Ни Боже мой! Тим Фартинг знает, в чем его долг.
Сна ни в одном глазу, саблю наголо, сажусь в кресло и жду: если на него опять найдет этакое или что-нибудь похуже, раскрою пополам. Честью клянусь, друзья мои, пробудись он хоть на миг, я бы его в капусту изрубил – в капусту, ей-богу. Так до утра и просидел. А утром все как есть рассказал мистеру Брауну. Он обещал потолковать с племянником. Но тот нимало не встревожился: за Диком, дескать, и впрямь водятся странности, но он не опасен, так что лучше оставить происшедшее без внимания. – Фартинг наклонился и потрогал усы. – Только я, мистер Томас, на этот счет иного мнения.
– Понятное дело.
– И карабин держу под рукой. – Он перевел взгляд на Доркас. – Не бойтесь, душа моя, Фартинг не выдаст. Здесь этот полоумный никого не тронет.
Девушка невольно подняла глаза к потолку.
– И там тоже, – заверил Фартинг.
– Три лестничных пролета – совсем рядом.
Фартинг откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и ухмыльнулся.
– Да она уж, верно, задала ему работу.
Девушка недоуменно вскинула брови.
– Какую работу?
– А такую, невинница моя, которую ни один мужчина за работу не считает.
Он язвительно прищурился, и девушка, поняв наконец намек, закрыла рот ладошкой.
Фартинг повернулся к хозяину.
– Я же говорю, мистер Томас, Лондон – сущий вертеп. Служанки знай себе подражают хозяйкам. Пока во всех непотребных хозяйкиных туалетах не пощеголяют, не уймутся. А слюбится хозяйка с распутным лакеем, так и эта вертихвостка тут как тут: чем, мол, я хуже? Днем стану эту скотину тиранить почем зря, а на ночь – пожалуйте в постельку.
– Полно, мистер Фартинг. Будь здесь моя жена...
– Молчу, сэр. Больше слова о нем не скажу, будь он похотливее заморской обезьяны. Но пусть ваши служанки поостерегутся. Как-то по пути забрел он в одну конюшню... Счастье, что я оказался рядом и успел вмешаться. О прочем – молчок. Он, не тем будь помянут, только то в мыслях имеет, что все женщины сластолюбивы, как сама Ева. Так же охочи задирать юбку, как он – спускать штаны.
– Дивлюсь я, как хозяин не задаст ему добрую порку.
– Истинно так, сэр, истинно так. Но будет о нем. Как говорится, умному и полсловечка все скажет.
Они заговорили о другом, но когда минут через десять глухонемой снова спустился вниз, по кухне словно пронесся холодный сквозняк. Глухонемой все с тем же непроницаемым выражением, не глядя ни на кого, сел на прежнее место. Сотрапезники украдкой заглядывали ему в лицо, надеясь приметить хоть легкую краску стыда, хоть какие-то следы раскаяния. Но глухонемой потупился, голубые глаза пристально смотрели в одну точку возле самой тарелки. Дик отрешенно ожидал новых глумлений.
***
– Вас, верно, до смерти заговорили?
– Его жилище, его паства, совет прихожан, церковный староста – будь они прокляты во веки веков, вдоль и поперек. Назавтра вы приглашены на обед, где разведут те же рацеи. Я от вашего имени от приглашения отговорился.
– Не было ли каких расспросов?
– Не более как для приличия. Один лишь предмет, одно существо почитает он в мире достойным внимания. Дела других людей до этого предмета не относятся.
– Нынче вам все больше подворачиваются зрители, не достойные ваших талантов. Вы уж не взыщите.
Актер хмуро смотрел на обложившегося бумагами мистера Бартоломью, сидящего по другую сторону камина. Было ясно, что шутливый тон собеседника не заставит его забыть о главном предмете разговора.
– Полно, дорогой мой Лейси. Я сказал сущую правду. В моих поступках нет никаких злоумышлении, никаких злодеяний. Никто не сможет и не посмеет вас попрекнуть за эту помощь.
– Однако намерения ваши не таковы, как вы мне представили. Ведь так, мистер Бартоломью? Нет, дайте досказать. Я готов поверить, что вы меня обманывали для моего же блага. Но вот что сомнительно: озаботились ли вы собственным благом?
– Если поэт говорит, что его посещают музы, обманывает ли он кого-нибудь?
– Посещение муз есть всем известное иносказание.
– Но считать ли его ложью?
– Нет.
– В этом смысле и я вам не лгал. Я пустился в путь, чтобы увидеть того, с кем страстно желаю свести знакомство, кого чту, как почитал бы невесту – или музу, будь я поэт. Того, с кем рядом я буду смотреться так же, как Дик рядом со мной, – нет, еще ничтожнее. И от встречи с кем меня удерживали столь истово, как если бы на то была воля ревнивого опекуна. Ложь моя – ложь лишь по обличью, но не по сути.
Актер покосился на бумаги.
– Отчего же, коли ваши помыслы невинны, вы решили свидеться с ученым незнакомцем в такой великой тайне и в таких глухих краях?
Мистер Бартоломью откинулся в кресле, и на губах его заиграла саркастическая улыбка.
– А может, я приспешник северных смутьянов? Новый Болингброк [9]9
Болингброк, Генри Сент-Джон (1678-1751) – политический деятель и публицист; в результате интриг своих противников в 1715 г. бежал из Англии, спасаясь от ареста, и занял должность государственного секретаря при дворе находящегося во Франции претендента на английский престол Якова Стюарта; в 1725 г. вернулся в Англию, где возглавил внепарламентскую оппозицию тогдашнему правительству вигов; в 1735 г. снова покинул Англию
[Закрыть].
И в бумагах этих тайнопись. Или хуже того: они на французском или испанском языках. А сам я составляю заговор с тайным поверенным Якова Стюарта [10]10
Яков Эдуард Стюарт (1688-1766) – английский принц, сын Якова II; в детстве был отправлен во Францию и номинально считался вступившим на английский престол как Яков III; в 1715 г. он и его сторонники (якобисты) возглавили восстание, которое окончилось неудачей; в истории известен как «Старший Претендент»
[Закрыть].
Актер смутился, словно собеседник угадал его мысли.
– У меня, сэр, кровь стынет в жилах.
– Взгляните. Это и вправду род тайнописи.
Мистер Бартоломью протянул актеру одну из бумаг. Пробежав ее, Лейси поднял голову.
– Что это? И не разберу.
– Чем не чернокнижие? И я, конечно, ехал сюда, чтобы в глухой чащобе встретиться с выучеником Эндорской колдуньи [11]11
упомянутая в Библии волшебница, вызвавшая по просьбе даря Саула дух пророка Самуила (I Книга Царств, 28)
[Закрыть]. И променять свою бессмертную душу на тайны иного мира. Ладно ли скроена байка?
Актер вернул ему бумагу.
– На вас, сэр, напала охота озорничать. Не время бы.
– Хорошо. Пустословие побоку. Я и в мыслях не предпринимал причинить зло ни государю, ни его державе, ни единому из его подданных. Я не замышляю ничего такого, что повредило бы моей душе или телу. Разве что разуму, но разум каждого – его собственное достояние. Вздор ли это, нелепые ли мечтания – Бог весть. Тот, с кем я ищу встречи... – Он осекся и положил бумагу на столик вместе с остальными. – Оставим это.
– Эта особа скрывается от чужих глаз?
Мистер Бартоломью задержал на нем взгляд.
– Хватит, Лейси, прошу вас.
– Должен же я дознаться, для какой цели меня обморочили.
– Не вам бы спрашивать, мой друг, не мне бы отвечать. Не вы ли сами весь свой век морочите публику?
Такое обвинение озадачило Лейси.
Его собеседник поднялся с кресла, подошел к камину и продолжал, стоя спиной к актеру:
– Но кое-что я вам открою. Моя судьба была предначертана от самого рождения. То, что я поведал вам о вымышленном моем отце, в полной мере относится до моего истинного отца. Тот, право же, еще хуже, старый дуралей. Такого же дурня и на свет произвел – моего старшего брата. Мне, как возможно и вам, предуготовлена роль в пьесе, и отвергнуть ее есть проступок непростительный. Прошу заметить, сколь несходно мое и ваше положение. Ваш отказ будет стоить вам всего лишь обещанной награды. Меня же постигнет потеря... сверх всякого вероятия. – Мистер Бартоломью повернулся к актеру. – Чтобы принадлежать самому себе, я, Лейси, должен прежде исхитить себе волю. Чтобы, как нынче, отправиться, куда захочу, я принужден делать это тайком от тех, кто не желал бы выпустить меня из подчинения. Вот и все. И больше я ничего не добавлю.
Актер нахмурился, дернул плечами и кивнул, словно сознаваясь, что так ничего и не понял. Собеседник, не сводя с него глаз, продолжал уже более спокойным тоном:
– Завтра мы все вместе двинемся дальше. Всего через несколько миль достигнем места, где нам придется расстаться. Вы и ваш человек отправитесь по дороге, что лежит между Кредитоном и Эксетером. Гоните в Эксетер во весь опор. Оттуда можете вернуться в Лондон, когда и каким путем – на ваше усмотрение. Единственное, о чем я вас прошу – молчать обо мне и всех обстоятельствах нашего путешествия. Как и было между нами договорено.
– Девушка поедет с нами?
– Нет.
– Да, вот еще что. – Актер помолчал. – Джонс, то бишь Фартинг, мнит, что уже видал ее прежде.
Мистер Бартоломью отвернулся к окну.
– Где? – не сразу отозвался он.
Актер глядит ему в спину.
– Она входила в двери борделя. Фартингу сказали, будто она в нем и состоит.
– И что вы на это ответили?
– Я не дал веры его словам.
– Правильно. Фартинг обознался.
– Вы, однако, сами признали, что она вовсе не горничная той леди... Мой долг сообщить вам еще и то, что ваш человек не в себе. И, послушать Фартинга, есть от чего. Его чувства не остались без взаимности. – Актер замялся. – По ночам он пробирается в ее опочивальню.
Мистер Бартоломью окинул актера таким взглядом, будто тот стал позволять себе лишнее, но в тот же миг на его лице сверкнула ядовитая ухмылка.
– Неужто мужчине возбраняется проводить ночи с собственной женой?
Актер снова оторопел от неожиданности. Он уставился на мистера Бартоломью, потом опустил глаза.
– Пусть так. Я лишь сказал то, что считал должным сказать.
– А я и не порицаю ваше усердие. Итак, скоро делу конец, и завтра мы с вами распрощаемся. Позвольте напоследок изъявить вам благодарность за помощь и терпение. Прежде мне почти не доводилось знаться с людьми вашего ремесла. Если они все таковы, то я много потерял, пренебрегая знакомством с ними. Вы можете сколь угодно сомневаться в моей искренности, но уж этим словам прошу поверить. Как бы мне хотелось, чтобы наша встреча случилась при менее хитросплетенных обстоятельствах.
Актер одарил его кислой улыбкой.
– Бог даст, еще встретимся, сэр. Вы разожгли во мне дьявольское любопытство, несмотря на все мое беспокойство.
– Первое извольте погасить, а что до второго, то беспокоиться не о чем.
Эта история подобна рассказу – лучше сказать, пьесе, в каких вы не раз игрывали. Статочное ли дело разыгрывать последний акт вперед первого, как бы вы ни мечтали, чтобы ваше завтра было расписано заранее? Позвольте асе и мне приберечь разгадку под конец.
– Но на театре это непозволительная роскошь: актер должен знать развязку с самого начала.
– Я не в силах вам ее открыть, ибо она еще не написана. – Мистер Бартоломью улыбнулся. – Доброй вам ночи, Лейси.
Актер в последний раз бросил на мистера Бартоломью испытующий, но смущенный взгляд, хотел было что-то добавить, но вместо этого отвесил поклон и двинулся к дверям. Открыв дверь, он удивленно замер и обернулся.
– Тут ожидает ваш слуга.
– Пусть войдет.
Актер замешкался, покосился на безмолвную фигуру в сумраке коридора и, небрежным знаком приказав слуге войти, удалился.
***
Глухонемой слуга входит в комнату и прикрывает за собой дверь. Стоит у двери, не сводя глаз с хозяина. Тот оборачивается. Взгляды их встретились.
Они долго, пристально смотрят друг другу в глаза. Слуга даже не выказал господину должного почтения. Если бы эта сцена продолжалась одну-две секунды, в ней не было бы ничего удивительного. Однако она так затягивается, что простой случайностью ее не объяснишь. Слуга и господин словно разговаривают, не открывая рта. Вот так – безмолвно, одними взглядами – объясняются муж и жена или братья-близнецы, робеющие говорить о сокровенном при посторонних. Но там достаточно и мимолетного взгляда, эта же сцена все тянется и тянется, и на лицах обоих мужчин не видно даже намека на какие-то потаенные чувства. Точно переворачиваешь страницу книги, предвкушая диалог или хотя бы описание действия, жеста, а дальше ничего нет: пустой лист, как в «Тристраме Шенди» [12]12
Лоренс Стерн в романе «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» часто пользуется приемами типографской игры: например, в I томе после главы 12-й, где говорится о смерти сельского пастора Йорика, следует зачерненный лист
[Закрыть], или – по недосмотру переплетчика – вообще никакого листа. Так они и стоят, глаза в глаза, как человек перед зеркалом и человек в зеркале.
Наконец оба, как по команде, зашевелились – так оживают люди на экране после стоп-кадра. Дик оборачивается к стоящему у дверей сундучку. Мистер Бартоломью снова опускается в кресло и наблюдает, как слуга перетаскивает сундучок поближе к камину. Поставив его, слуга тут же принимается доставать из него пачки исписанных листов и швырять на рдеющие угли. Все это спокойно, без оглядки на хозяина – можно подумать, он просто-напросто избавляется от кипы старых газет. Бумаги вспыхивают почти мгновенно. Дик становится на колени и берется за книги в кожаных переплетах. Они разделяют участь бумаг. Из сундучка одно за одним вынимаются полуфолио, большие кварто, томики поменьше. У многих на переплетах золотом вытиснен герб. Дик раскрывает их и бросает кверху переплетом в разгорающееся пламя.
Одну-две он раздирает пополам, прочие швыряет целиком и либо сгребает их в кучу, либо грубо сработанной кочергой ворошит страницы тех, что никак не разгорятся.
Мистер Бартоломью поднимается, берет забытую на столе пачку бумаг и бросает вместе с остальными. Затем становится за спиной склонившегося к огню слуги. У камина сложены поленья. Дик берет пять или шесть, укладывает друг на дружку поверх горящих бумаг и вновь замирает. Мужчины взирают на это маленькое варварство точно так же, как только что глядели в глаза друг другу. По голым стенам мечутся густые дрожащие тени: куда свету свечей до пламени в камине. Мистер Бартоломью заглядывает в сундучок – не завалялось ли там что-нибудь еще. Очевидно, сундучок пуст, и мистер Бартоломью закрывает крышку. Потом опять садится в кресло и ждет, когда завершится это непостижимое жертвоприношение, когда каждый клочок, каждый листок, каждая страница обратится в пепел.
Через несколько минут бумаги почти догорели. Дик поднимает глаза на господина, и на губах у него брезжит улыбка – улыбка человека, который знает, ради чего все это, и не скрывает радости. Не улыбка слуги – улыбка закадычного друга, сообщника: «Ну, вот и все. Теперь совсем другое дело, правда?» В ответ – загадочная улыбка хозяина. Они опять впиваются друг в друга глазами. Первым выходит из оцепенения мистер Бартоломью. Подняв левую руку, он соединяет большой и указательный пальцы и решительно сует в это колечко вытянутый палец другой руки, словно пронзает что-то.
Дик подходит к длинной скамье у изножья кровати, берет эту скамью, переносит и ставит футах в десяти от теплящегося камина. Затем отдергивает полог кровати и, не оглянувшись на хозяина, удаляется.
Мистер Бартоломью задумчиво разглядывает огонь. Но вот дверь снова отворяется. На пороге – девушка из чердачной комнаты. Ее раскрашенное лицо серьезно, неулыбчиво. Присев в реверансе, она делает два-три шага вперед.
За ее спиной вырастает Дик, он закрывает дверь и остается стоять у стены.
Мельком взглянув на них, мистер Бартоломью вновь отворачивается к огню; может показаться, что он раздосадован тем, что его отвлекают. Но взгляд его снова обращается на девушку. Он озирает ее с холодным любопытством, как зверушку: платье из дымчато-розовой парчи, между полами – того же цвета юбка, спускающиеся чуть ниже локтя рукава с пышными кружевными манжетами, тугая шнуровка, превращающая торс в перевернутый конус, корсаж, в котором вишневый цвет перемежается с цветом слоновой кости, неестественный румянец, белый воздушный чепец с двумя длинными лентами. На шее у нее ожерелье из сердоликов цвета запекшейся крови. А все вместе не то чтобы некрасиво, а как-то до боли несуразно: простота и изящество, испорченные манерностью и вычурами. Девушка в новом наряде кажется не краше, а даже зауряднее.
– Что же мне делать с тобой, Фанни? Отослать обратно к Клейборнихе и велеть, чтобы она тебя выпорола за непокорство?
Девушка стоит молча и неподвижно; ее, как видно, не удивило, что мистер Бартоломью называет ее Фанни, а не Луиза, как Фартинг.
– Не затем ли я тебя нанял, чтобы ты доставляла мне всяческие удовольствия?
– За тем, сэр.
– На всякий бы лад доставляла – и на французский, и на итальянский.
Явила бы все свои срамные ухватки.
Девушка молчит.
– Стыдливость пристала тебе не больше, чем навозной куче шелковый убор.
Сколько мужчин предавалось с тобой блуду за последние шесть месяцев?
– Не знаю, сэр.
– И как именно предавались, тоже не знаешь? Прежде чем мы с Клейборнихой ударили по рукам, я все про тебя выспросил. Даже французская болезнь гнушается твоим шелудивым телом. – Он внимательно смотрит на девушку. – Сколько ни есть в Лондоне охочих до греческой любви, каждому ты позволяла с собой содомничать. Даже рядилась в мужское платье, утоляя их похоть. – Снова испытующий взгляд. – Отвечай же. Так или нет?
– Да, я рядилась в мужское платье, сэр.
– Ну так гореть тебе за это в геенне огненной.
– Я буду гореть не одна, сэр.
– Только тебя-то опалит поболе других, ибо на тебе грехи их. Уж не мнишь ли ты, что Господь равно наказует и падших, и тех, кто привел их к падению? Что Он не делает различия между слабодушием Адама и злокозненностью Евы?
– Я, сэр, того не разумею.
– А я тебе растолкую. И то еще растолкую, что деньги за тебя уплачены, и хочешь ты или не хочешь, но отработаешь сполна. Статочное ли дело, чтобы наемная кляча указывала ездоку?
– Я вам, сэр, во всем покорствую.
– Для видимости. Но строптивость твоя временами проглядывает столь же ясно, как и твоя нагая грудь. Или ты думаешь, что я слеп и не приметил твоего взгляда там, у брода?
– Всего-то навсего взгляд, сэр!
– А пучок цветов под носом – всего-навсего фиалки?
– Да, сэр.
– Лживая тварь!
– Нет, сэр!
– То-то что «да, сэр». Я догадался, к чему этот взгляд, что за смрад источали твои треклятые фиалки.
– Просто они мне приглянулись, сэр. У меня и в мыслях не было ничего дурного.
– И ты можешь в том поклясться?
– Да, сэр.
– Преклони колена. Вот здесь. – Мистер Бартоломью указывает на пол, на место возле скамьи.
Помедлив мгновение, девушка подходит к нему, опускается на колени и склоняет голову.
– Не прячь глаза.
Девушка поднимает голову, взгляд ее карих глаз устремлен в его серые.
– Повторяй за мной: «Я публичная девка».
– Я публичная девка.
– «Отданная вам внаймы».
– Отданная вам внаймы.
– «Дабы услужать вам во всем».
– Дабы услужать вам во всем.
– «Я дщерь Евы и всех ее грехов».
– Я дщерь Евы.
– «И всех ее грехов».
– И всех ее грехов.
– «И повинна в своенравии».
– И повинна в своенравии.
– «От коего отныне отступаюсь».
– От коего отныне отступаюсь.
– «И в том клянусь».
– И в том клянусь.
– «А нарушу зарок – да поглотит меня геенна огненная».
– Геенна огненная.
Мистер Бартоломью не отрываясь смотрит в глаза девушки. В лице этого человека с бритой головой проступает что-то демоническое. Нет, лицо не пышет яростью или страстью – напротив, от него веет холодом и полнейшим безразличием к жалкому созданью, стоящему перед ним на коленях. Так обнаруживается одна доселе скрытая черта его натуры – садизм (при том что маркизу де Саду предстоит родиться в темных лабиринтах истории лишь четыре года спустя). Черта столь же неестественная, что и едкий запах паленой кожи и бумаги, наполняющий комнату. Если б понадобилось изобразить лицо, которому чуждо всякое человеческое чувство, более верного – ужасающе верного – образца не найти.
– Отпускается тебе грех твой. А теперь обнажи свое растленное тело.
Девушка на миг опускает глаза, встает и принимается распускать шнуровку. Мистер Бартоломью с холодной беззастенчивостью наблюдает из своего кресла. Слегка отвернувшись, девушка продолжает раздеваться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?