Текст книги "Коллекционер"
Автор книги: Джон Фаулз
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Какая красивая, прелестная комната. Жестоко забивать такую комнату всяким хламом. Какая гадость! – И ногой толкнула одно из кресел. Думаю, на лице у меня было написано, что я тогда чувствовал (обида), потому что она сказала: – Но вы же сами понимаете, что это все не то! Эти претенциозные лампы на стенах ужасны, и фарфоровые утки (вдруг она их заметила) – этого еще не хватало! – Она по-настоящему рассердилась, сердито посмотрела на меня, потом снова на этих уток. – Очень больно руки. Будьте добры, если не возражаете, свяжите мне их для разнообразия не за спиной, а впереди.
Мне не хотелось, как говорится, портить настроение, и ничего плохого в ее просьбе я не видел; как только я развязал шнур у нее на руках (и уже готов был ко всяким неприятностям), она сразу повернулась ко мне лицом и руки сложенные протянула, чтобы я связал; ну, я так и сделал. Ну, тут она меня потрясла. Подошла к камину, над которым эти дикие утки висели, их было три, по тридцать шиллингов штука, и не успел я и слово вымолвить, как она сдернула их с крюков и – хлоп, трах! – разбила их о каминную решетку. Вдребезги.
Огромное вам спасибо, говорю ей, таким саркастическим тоном.
– Дом этот такой старый, он как живой, в нем есть душа. И нельзя делать с ним то, что вы сделали с этой замечательной комнатой, такой красивой, такой старой-престарой, в ней ведь жили люди, много людей, поколение за поколением. Разве вы сами этого не чувствуете?
У меня нет опыта, я никогда еще дома не обставлял, говорю.
Она странно так на меня взглянула и прошла мимо, в комнату напротив; я называл эту комнату столовой, хотя эти люди из фирмы, которые ее обставляли, назвали ее «комнатой двойного назначения». Полкомнаты было отведено для работы. Там стояли мои три шкафа, и она их сразу заметила.
– А вы не покажете мне товарок по несчастью?
Ничего лучшего я и желать не мог. Вытащил пару самых интересных ящиков, с представителями одного вида, на самом деле ничего серьезного, так, просто для показа.
– Вы их купили?
Конечно нет, говорю. Всех сам поймал или вывел и сам накалывал, аранжировка тоже моя. Все мое.
– Очень красиво сделано.
Показал ей ящики и с голубянками, и с перламутровками, и с меловками[45]45
Показал ей ящики и с голубянками, и с перламутровками, и с меловками. – Клегг смешивает специальные и бытовые названия бабочек.
[Закрыть]. У меня есть и ночные var., и дневные, и я ей указал на разницу[46]46
У меня есть и ночные var., и дневные, и я ей указал на разницу. – Видимо, Клегг не подозревает, что «var.», списанное им с ярлыков в музее, означает «вариант».
[Закрыть]. У меня ведь есть очень красивые var., даже лучше, чем в Музее естественной истории в Лондоне. Я был очень горд – ведь тут я мог ей что-то показать и объяснить. И еще, она никогда не слыхала про аберрации[47]47
И еще, она никогда не слыхала про аберрации. – Аберрация – здесь: изменение внешнего вида бабочки, в основном окраски, вызванное неправильным расположением чешуек на крыльях.
[Закрыть].
– Они кажутся очень красивыми. И печальными.
Это как посмотреть. Все от нас зависит.
– От вас зависит! Это же вы все сами сделали! Сколько бабочек вы убили? – Стоит напротив, с той стороны ящика, и смотрит на меня во все глаза.
Ну, вы же видите.
– Нет, не вижу. Я думаю обо всех тех бабочках, которые вывелись бы, если бы эти остались жить. Только представьте себе эту трепетную, живую красоту, погубленную вами!
Ну кто может это себе представить?
– Вы даже этих никому не показываете, ни с кем не делитесь! Ну кто это видит? Вы, как скупец деньгами, набили свои ящики красотой и заперли на замок.
Я ужасно расстроился, ужасно был разочарован. Все, что она говорила, было так глупо. Какое значение могут иметь несколько убитых бабочек для целого вида?
А она говорит:
– Терпеть не могу ученых. Ненавижу тех, кто коллекционирует, классифицирует и дает названия, а потом напрочь забывает о том, что собрал и чему дал имя. С искусством тоже так. Назовут художника импрессионистом, или кубистом, или еще как-то, уберут подальше в ящик и перестают замечать в нем живого человека, художника, личность. Но я вижу, вы их очень красиво аранжировали.
Это она опять попыталась быть со мной милой и любезной.
Тут я сказал: я еще и фотографирую. У меня были фотографии, сделанные в лесу за домом, и еще как море перехлестывает через парапет в Сифорде[48]48
Сифорд – город и порт на юге Англии.
[Закрыть], очень неплохие. Я их сам увеличивал. Положил их на стол, так, чтоб ей было видно.
Она посмотрела и молчит.
Не очень получилось, говорю. Я недавно этим начал заниматься.
– Они мертвые, – говорит. И странно так смотрит, сбоку. – Не только эти. Вообще все фотографии. Когда рисуешь что-нибудь, оно живет. А когда фотографируешь, умирает.
Как музыка на пластинке, говорю.
– Да, засыхает и умирает.
Я было собрался спорить, а она говорит:
– Но эти снимки удачны. Насколько могут быть удачны снимки.
Помолчали немного. Я сказал, мне хотелось бы вас сфотографировать.
– Зачем?
Ну, вы, как говорится, фотогеничны.
Она глаза опустила. Потом говорит:
– Хорошо. Если вам так хочется. Завтра.
Это меня ужасно взволновало. Все изменилось. Дела шли на лад. Тут я решил, что пора ей уже отправляться вниз. Она и не возразила ничего, только плечами пожала, дала мне заклеить ей рот, и все прошло хорошо, как и раньше.
Ну, когда мы спустились, ей захотелось чаю (она меня упросила купить ей особый, китайский). Я отклеил пластырь, и она вышла в наружный подвал (со связанными руками) и посмотрела, где я готовил ей еду и всякое такое. Мы не разговаривали. Было хорошо. Чайник, закипающий на плите, и она здесь, рядом. Конечно, я не спускал с нее глаз. Когда чай был готов, я спросил: кто будет за матушку, я?
– Ужасающее выражение!
Чего в нем такого ужасного?
– Оно – как те ваши дикие утки. Мещанское, устаревшее, мертвое, оно… Оно затхлое и тупое и ничего не выражает. Неужели вы сами не чувствуете? Почему просто не спросить, кто будет разливать чай?
Тогда лучше вы будьте за матушку.
И так странно она улыбнулась, вроде вот-вот рассмеется, но вдруг отвернулась и ушла к себе в комнату, я за ней, с подносом. Она налила чай в чашки, но видно было, чем-то я ее рассердил. На меня и не глядит.
Я не хотел вас обидеть, говорю.
– Я о своих подумала. Вряд ли они сейчас могут пить вкусный чай и улыбаться друг другу.
Всего четыре недели, говорю.
– Не нужно напоминать мне об этом!
Ну, типично по-женски. Непредсказуема. То улыбается, то злобится.
Вдруг говорит:
– Вы отвратительны. И я с вами становлюсь такой же отвратительной.
Это ненадолго.
Тут она такое сказала, я и не слышал никогда, чтобы женщина такое сказала. Меня прямо передернуло.
Я ей говорю, мол, не люблю таких выражений. Это отвратительно.
Тогда она повторила еще раз, да криком. Иногда просто невозможно было уследить за сменой ее настроений.
На следующее утро она была в норме, хоть и не подумала извиниться. Ну и две вазы, которые у нее в комнате стояли, валялись разбитые на ступеньках, когда я открыл дверь. Как всегда, когда я вошел с завтраком, она уже встала и ждала меня.
Ну, перво-наперво ей потребовалось узнать, разрешу я ей увидеть дневной свет или нет. Я сказал, мол, на улице все равно дождь.
– Почему бы мне не выйти в тот, другой подвал и не походить там? Мне нужно хоть немного двигаться.
Мы здорово поспорили. Ну, в конце концов договорились, что, если ей так надо там ходить именно днем, придется рот ей заклеивать. Я не мог рисковать, вдруг кто-нибудь окажется позади дома… Вряд ли такое могло случиться, и ворота в сад, и ворота к гаражу всегда были на запоре. Но ночью достаточно было бы связанных рук. Сказал ей, не могу обещать, что разрешу принимать ванну чаще чем раз в неделю. И никакого дневного света. Думал, она снова надуется, но она, видно, поняла, что, дуйся не дуйся, ничего не получится; так что пришлось ей принять мои условия.
Может быть, я был с ней слишком строг. Погрешность была в сторону строгости. Но приходилось соблюдать осторожность. Например, к концу недели, в выходные, движение по дороге усиливалось. Было больше машин, особенно в хорошую погоду, каждые шесть минут проезжала машина. Часто, проезжая мимо дома, замедляли ход, возвращались, чтоб рассмотреть получше, у некоторых даже хватало нахальства просунуть фотоаппарат сквозь решетку ворот и фотографировать. Так что в выходные я вообще ее из комнаты не выпускал.
Как-то раз я только-только выехал из ворот, собирался в Луис, какой-то человек – тоже в машине – меня остановил. Не я ли хозяин этого дома? Такой ужасно культурный, ни слова не разберешь, будто у него слива в глотке застряла, из тех, у кого мохнатая лапа имеется там, наверху. И пошел распространяться про этот дом, и что он пишет статью в журнал, и чтоб я разрешил ему тут пофотографировать, и особенно снять тайную молельню.
Нет тут никакой молельни, говорю.
– Но, мой милый, это же фантастика! Молельня упоминается в истории графства! В десятках книг!
А, вы имеете в виду тот старый подвал, говорю, вроде до меня только дошло. Он завален. Замурован.
– Но это же исторический памятник, охраняемый государством. Вы не имеете права.
Я говорю, ну она же никуда не делась, просто ее теперь не видно. Это сделали еще до меня.
Тогда ему понадобилось осмотреть дом внутри. Я сказал, что очень спешу. Он еще раз приедет, пусть я назначу день. Ну, я не согласился. Сказал, не могу, очень много просьб поступает. А он все пристает, все вынюхивает, даже пригрозил, что получит от Общества охраны исторических памятников (есть и такое общество?) ордер на осмотр, они, мол, его поддержат, да так распалился, грозный такой и в то же время хитрый, скользкий какой-то. Ну, в конце концов он уехал. Это все, конечно, был чистый блеф, но приходится и такое принимать в расчет.
В тот вечер я сделал несколько снимков. Совсем обычных, как она сидит и читает. Очень хорошо получилось.
Примерно тогда же она нарисовала мой портрет, в порядке обмена любезностями. Пришлось сидеть в кресле и смотреть в угол. Полчаса просидел, а она рисунок порвала, я и остановить ее не успел. (Она часто рисунки рвала, думаю, сказывалась ее художественная натура.)
А мне бы понравилось, говорю. Ну, она даже не ответила, только сказала:
– Не двигайтесь.
Время от времени говорила что-нибудь. Большей частью замечания личного характера.
– Вас очень трудно передать. Вы безлики. Все черты неопределенные. Я не имею в виду вас лично, я говорю о вас лишь как об изображаемом предмете. – Потом говорит: – Вы не некрасивы, но у вас мимика неприятная и некоторые черты… Хуже всего нижняя губа. Она вас выдает.
Я потом наверху долго на себя в зеркало смотрел, но так и не понял, что она хотела сказать.
Иногда вдруг задаст вопрос – как гром с ясного неба:
– А вы верите в Бога?
Не очень.
– Да или нет?
Не думаю об этом. Не вижу, какое это может иметь значение.
– Это вы заперты в подвале, – говорит.
А вы верите? – спрашиваю.
– Конечно. Я же существо одушевленное.
Я хотел продолжить разговор, только она сказала, хватит болтать.
Жаловалась на свет:
– Все из-за искусственного освещения. Не могу рисовать при нем. Оно лжет.
Я знал, к чему она подбирается, и рта не раскрыл.
Потом опять, может, и не в тот раз, когда она меня в первый раз рисовала, не помню точно, в какой день, вдруг заявляет:
– Повезло вам, что вы своих родителей не знали. Мои не разошлись только из-за сестры и меня.
Откуда вы знаете?
– Мама мне говорила. И отец тоже. Мать ведь у меня дрянь. Сварливая, претенциозная мещанка. И пьет к тому же.
Слышал, говорю.
– Никого нельзя было в дом пригласить.
Мало приятного, говорю.
Она быстро на меня взглянула, но я сказал это вовсе не саркастически. Рассказал ей, что мой отец пил, и про мать тоже.
– Мой отец – человек слабый, безвольный, хоть я его очень люблю. Знаете, что он мне как-то сказал? Сказал, не могу понять, как у таких плохих родителей могли вырасти такие чудесные дочки. На самом деле он, конечно, имел в виду сестру, а не меня. Она по-настоящему умная и способная.
Это вы по-настоящему умная и способная. Ведь это вы получили повышенную стипендию.
– Я просто хороший рисовальщик, – говорит. – Я могла бы стать способным художником, но великий художник из меня никогда не выйдет. Во всяком случае, я так считаю.
Кто может сказать наверняка?
– Я недостаточно эгоцентрична. Я – женщина, мне нужна опора.
Не знаю, с чего вдруг, резко изменила тему разговора. Спрашивает:
– Может, вы – гомик?
Конечно нет, говорю и, конечно, краснею.
– Ничего позорного в этом нет. Даже среди очень хороших людей есть гомосексуалисты. – Потом говорит: – Вы хотите, чтобы я была вам опорой. Я чувствую. Думаю, это связано с вашей матерью. Наверное, во мне вы ищете свою мать.
Не верю в эту чепуху, отвечаю.
– Мы не сможем быть вместе. Ничего не получится. Нам обоим нужна опора.
Вы могли бы опереться на меня… В смысле финансов.
– А вы на меня – во всем остальном? Не дай бог! – Потом: – Ну вот, – говорит и протягивает рисунок.
Здорово получилось, я здорово удивился, до того похоже. На портрете я выглядел вроде как-то достойнее, красивее, чем в жизни.
Не сочли бы вы возможным продать это? – спрашиваю.
– Не думала, но, пожалуй, соглашусь. Двести гиней[49]49
Двести гиней – в старой системе английского денежного исчисления 210 фунтов.
[Закрыть].
Хорошо.
Опять быстро на меня взглянула.
– И вы бы заплатили за это двести гиней?
Да. Ведь это вы нарисовали.
– Отдайте.
Я отдал ей портрет и опомниться не успел, смотрю, она пытается его разорвать.
Пожалуйста, не надо, говорю.
Она остановилась, но портрет уже был надорван.
– Это же плохо, очень плохо, ужасно! – И вдруг бросила рисунок мне: – Держите! Положите в ящик, вместе с бабочками!
Когда я в следующий раз поехал в Луис, купил ей еще пластинок, все, что мог найти с музыкой Моцарта, вроде он ей очень нравился.
В другой раз она нарисовала вазу с фруктами. Раз десять нарисовала. Потом все это развесила на ширме и попросила, чтоб я выбрал самый лучший рисунок. Я сказал, мол, все они красивые, но она настаивала, и я выбрал один, наудачу.
– Этот самый плохой, – говорит. – Это ученическая работа, и ученик начинающий, хотя и не без способностей. Но один из этюдов получился. Я знаю, хорошо получился. В тыщу раз лучше, чем все остальные. Если с трех попыток угадаете, получите его в подарок, когда я отсюда выйду. Если выйду. Если не угадаете, придется вам заплатить десять гиней.
Ну, я вроде не заметил издевки и сделал три попытки, но все три мимо. Тот, который она сочла таким хорошим, мне показался и наполовину незаконченным, нельзя было разобрать, что там за фрукты, и ваза кривая.
– Здесь я только пыталась сказать что-то об этих фруктах. Еще не говорю, но будто уже подошла к сути, остановилась на самом пороге. Еще ничего не сказано, но ощущение такое, что вот-вот скажется, правда? Вы видите?
Пожалуй, нет, говорю.
Она подошла к полке, сняла альбом Сезанна.
– Вот, – говорит и показывает на одну картинку, цветную, на ней – блюдо с яблоками. – Вот, смотрите, он здесь не только говорит все, что можно сказать об этих яблоках, но обо всех яблоках вообще, и о форме вообще, и о цвете.
Поверю вам на слово, говорю. А ваши картины все хорошие.
Она только молча взглянула на меня. Потом говорит:
– Фердинанд… Вас надо было назвать Калибаном[50]50
Калибан – персонаж пьесы Шекспира «Буря», уродливый злой дикарь. Доброе, светлое начало в пьесе воплощено в волшебнике Просперо, его прекрасной дочери Миранде и благородном принце Фердинанде.
[Закрыть].
Дня через три после того, как она в первый раз принимала у меня ванну, она стала вдруг очень неспокойной. То ходит взад и вперед в наружном подвале, то сядет на кровать, то опять встанет. Я рассматривал картины, которые она в тот день нарисовала. Все копии с картинок в художественных альбомах, которые я ей купил, очень здорово и очень похоже.
Вдруг она мне говорит:
– А можно, мы пойдем погуляем? Под честное слово?
Ведь сыро, говорю, и холодно.
Шла вторая неделя октября.
– Я схожу с ума здесь взаперти. Нельзя нам просто походить по саду?
Подошла ко мне близко-близко, а ведь всегда старалась держаться на расстоянии, и руки сложенные протянула, чтобы связал. Волосы она теперь не закалывала, не заплетала, только перетягивала темно-синей ленточкой; когда она список составила, что ей купить, эта ленточка в том списке была. Волосы у нее были замечательно красивые. Ни у кого больше таких не видал. Мне часто хотелось их потрогать. Просто погладить. Пощупать. Ну, такая возможность была, когда рот ей пластырем заклеивал.
Ну, мы вышли в сад. Странная ночь была, луна пряталась за тучей, тучу несло ветром, а внизу было совсем тихо, никакого ветра. Когда мы вышли, она остановилась и несколько минут просто дышала, глубоко так вдыхала воздух. Потом я взял ее под руку, очень почтительно, и повел ее по дорожке, между забором и газоном. Прошли мимо зеленой изгороди, вышли к огороду и вверх, к фруктовым деревьям. Я уже говорил, что никогда не чувствовал отвратительного желания воспользоваться ситуацией, всегда относился к ней с должным уважением (пока она не сделала того, что сделала), но, может быть, темнота и то, что мы шли рядом, так близко, и я чувствовал ее руку сквозь рукав, мне правда захотелось ее обнять и поцеловать, кстати сказать, я весь дрожал. Надо было что-то сказать, пока я совсем не потерял голову.
Вы бы, конечно, не поверили, если бы я сказал вам, что счастлив, верно? – говорю.
Ну, она, конечно, не могла мне ответить.
Потому что вы думаете, я не умею по-настоящему чувствовать. Вы ведь не знаете, как я чувствую глубоко. Я только выразить не умею так хорошо, как вы… Когда не можешь выразить свои чувства, это еще не значит, что они неглубокие.
И все это время мы шли по саду между темными деревьями.
Все, о чем я прошу, говорю, это чтоб вы поняли, как я вас люблю, как вы мне нужны, как это глубоко. Даже приходится делать над собой усилие. Иногда.
Я не хотел хвалить себя. Просто хотел, чтобы она хоть на минуту задумалась о том, что с ней сделал бы любой другой на моем месте, если б она оказалась в его власти.
Снова вышли к газону, с другой стороны, подошли к дому. Слышно было, как по дороге идет автомобиль, ближе, ближе, вот проехал мимо, удаляется. Я крепко держал ее под руку. Подошли к двери в подвал. Говорю, может, хотите еще раз пройтись по саду?
К моему удивлению, она помотала головой.
Ну, естественно, отвел ее вниз. Когда снял пластырь и развязал руки, она сказала:
– Мне хотелось бы выпить чаю. Пожалуйста, пойдите приготовьте. Дверь заприте. Я побуду здесь.
Я приготовил чай. Как только принес и разлил по чашкам, она говорит:
– Хочу вам что-то сказать. Все равно когда-то нужно это сказать.
Я сижу и слушаю.
– Вы хотели меня поцеловать, там, в саду, правда?
Прошу прощения, говорю. Чувствую, что краснею, как всегда.
– Прежде всего хочу сказать вам «спасибо» за то, что вы этого не сделали, потому что я не хочу, чтобы вы меня целовали. Я прекрасно понимаю, что я в вашей власти. Я понимаю, что мне очень повезло, потому что в этом отношении вы ведете себя как порядочный человек.
Это больше не повторится, говорю.
– Вот об этом я и хочу сказать. Если это снова случится. И еще что-нибудь, похуже. И вы не сможете совладать с собой. Я хочу, чтобы вы дали мне слово.
Это больше не повторится, говорю.
– Дайте мне слово, что вы не сделаете этого исподтишка. Я хочу сказать, не нужно делать так, чтобы я лишилась сознания, не нужно давать мне наркоз или еще что-нибудь в этом роде. Я не стану сопротивляться. Я позволю вам сделать то, что вы хотите.
Это больше не повторится, говорю. Я забылся. Не могу этого объяснить.
– Я только хочу сказать, если вы это все-таки сделаете, я никогда, никогда не смогу относиться к вам с уважением. И никогда, никогда не буду разговаривать с вами. Вы понимаете?
Ничего другого я и не мог бы ожидать, говорю. К этому моменту я уже был как свекла красный.
Протянула мне руку, я ее пожал. Не помню, как вышел из комнаты. В тот вечер я из-за нее был весь как на иголках.
Ну, в общем, один день был похож на другой: я спускался в подвал после восьми, готовил ей завтрак, выносил ведро, иногда мы о чем-нибудь разговаривали, недолго, она составляла список, чего ей купить (иногда я оставался дома, но чаще выезжал в Луис, из-за молока и свежих овощей, очень уж она их любила); почти каждое утро приводил в порядок дом, чистоту наводил – это уже когда из города вернусь; потом готовил ей обед, потом мы обычно разговаривали или она заводила пластинки, которые я из Луиса привез, а то я сидел и смотрел, как она рисует; а чай она пила в одиночестве: не помню, как получилось и почему, только мы вроде заключили такое соглашение – не быть в это время вместе. Потом – ужин, а после ужина мы обычно долго разговаривали. Иногда она сама хотела, чтоб я побыл с ней, хотела походить по наружному подвалу. Иногда хотела, чтоб я ушел сразу после ужина.
Я ее фотографировал, когда она позволяла. А она несколько раз сфотографировала меня. Я ее снимал в самых разных позах, только в приличных, конечно. Мне хотелось еще, чтоб она одета была соответственно, только не решался попросить об этом. Она всегда говорила, не знаю, мол, зачем вам все эти фотографии, вы же видите меня каждый день.
Так что ничего особенного не происходило. Просто были все эти вечера, которые мы проводили вместе, и просто представить нельзя, что этого больше не будет. Казалось, во всем мире есть только двое – она и я. Никто никогда не поймет, как мы были счастливы… то есть, конечно, это я был счастлив, но случались такие минуты, когда, думаю, и она тоже, несмотря на все, что она тут говорила… если б только подумала как следует, согласилась бы, что это так. Я мог бы сидеть всю ночь, глядя на нее, на ее склоненную голову, изгиб шеи и как волосы падают волной на спину, распадаются как-то по-особенному, в форме ласточкина хвоста, так элегантно… Они падали просвечивающей пеленой, словно облако, лежали на спине и плечах шелковистыми прядями, свободно, небрежно, но так красиво. Жалко, у меня слов не хватает их описать, я ведь не поэт, не художник. Когда волосы падали слишком низко, мешали ей, она их отбрасывала назад – таким каким-то простым, естественным жестом. Мне иногда хотелось сказать, ну пожалуйста, пусть падают низко, пусть этот жест повторится, ну пусть еще раз. Только я понимал, как глупо это будет выглядеть. Все, что она делала, было так же элегантно. Просто страницу перевернет. Сядет. Встанет. Даже когда курит или чай пьет. Даже когда делает что-нибудь, что считается некрасивым, ну, там, зевает или потягивается. У нее все получалось красиво. Правду сказать, она просто не умела некрасиво двигаться. Слишком красивая была.
И она была чистюля. Всегда от нее пахло чем-то приятным, свежестью какой-то, не то что от других женщин, не буду их здесь называть. Она терпеть не могла грязи, как и я, хоть и подсмеивалась надо мной за это. Как-то сказала, это, мол, признак помешательства – хотеть, чтобы все вокруг было всегда чистым. Если так, мы с ней оба были помешаны на чистоте.
Ну конечно, не всегда все было так вот мирно и светло, несколько раз она пыталась совершить побег, уже это одно о ней может многое сказать. К счастью, я всегда был настороже.
Как-то раз даже чуть меня не перехитрила. Она ужасно хитрая была, коварная. Я вошел, а она больна и выглядит ужасно. И рвота на полу. Ну, я испугался, говорю, что такое, что случилось, а она лежит, вроде помирает от боли. Наконец говорит, еле-еле слышно:
– Это аппендицит.
С чего вы взяли? – спрашиваю.
– Думала, ночью умру, – и слова еле-еле выговаривает, вроде ей трудно.
Я говорю, может, это что другое.
Она отвернулась к стене и только простонала:
– О господи.
Ну, когда я немного пришел в себя, я подумал, может, она притворяется.
Тут она согнулась пополам, скорчилась, как будто у нее схватки, потом села на кровати, смотрит на меня и говорит:
– Чем хотите поклянусь, все, что хотите, обещаю, только вызовите врача или отправьте меня в больницу.
Ну, мне тогда конец, говорю, вы же им все расскажете.
– Обещаю вам, я обещаю, – говорит. Очень убедительно. Она здорово могла играть, как настоящая артистка.
Пойду приготовлю вам чаю, говорю. Мне нужно было подумать.
Тут она снова скорчилась вся, и ее вырвало. Я вспомнил, тетушка Энни говорила, от аппендицита можно умереть. Как раз год тому назад соседский мальчишка заболел, и они очень долго с этим тянули – тетушка Энни помнила сколько, – и удивительно, как это он не умер. Так что надо было мне что-то придумать.
Я сказал, мол, тут недалеко дом, у них есть телефон, сбегаю позвоню.
– Отвезите меня в больницу, – говорит, – так вам будет спокойнее.
Какое это может иметь значение, отвечаю, вроде я и в самом деле в отчаяние пришел. Это конец. Это все. Больше не увидимся. До суда. Я тоже ведь артист хороший.
И бросился прочь, вроде я ужасно расстроен. Дверь в комнату оставил открытой. И наружную дверь тоже. Встал за дверью и жду. И тут она выбежала, минуты не прошло. От всей ее болезни и следа не осталось. И ничего такого, только взглянула на меня и пошла к себе, вниз. Я зло так на нее посмотрел, просто чтоб напугать.
Настроение у нее менялось очень быстро, мне было не поспеть. Ей нравилось, что я старался поспеть за ней (она как-то сказала: бедный Калибан, все тащится, спотыкаясь, следом за Мирандой, все не поспевает). Иногда звала меня Калибаном, иногда – Фердинандом. Иногда была злой и резкой, насмехалась, передразнивала, задавала вопросы, на которые я не мог ответить. А порой была со мной отзывчивой, доброй, я чувствовал, что она понимает меня, как дядюшка Дик когда-то, и я мог все ей простить.
Многое вспоминается, даже всякие мелочи.
Как-то раз мы сидели, она показывала мне картины и объясняла всякие «секреты мастерства», секреты – это то, что не увидеть на картине, если не знать об этом, она их называла тайнами пропорций и гармонии. Мы сидели рядом, между нами – книга, и она рассказывала мне о картинах. Сидели мы на кровати (она заставила меня купить покрывало и диванные подушки – застилать кровать днем), сидели близко, но не прикасаясь друг к другу. Уж я старался, чтобы этого не случилось – после того, что было в саду. Вдруг она говорит, ну что вы как аршин проглотили, сядьте свободнее, не убью же я вас, если мы соприкоснемся рукавами.
Ладно, говорю, но не двигаюсь.
Тогда она подвинулась сама, так что теперь мы касались друг друга – плечами, руками. И продолжала говорить, говорить о картине, которую мы рассматривали, так что мне казалось, она и не думала о том, что мы касаемся друг друга, но тут она перевернула несколько страниц, вдруг подняла на меня глаза и говорит:
– Вы совсем не слушаете.
Нет, слушаю.
– Да нет же, не слушаете. Вы прямо весь застыли. Перестаньте вы думать о том, что касаетесь меня. Сядьте свободнее.
Ничего не получилось, я и правда весь застыл, так был из-за нее напряжен. Она поднялась. На ней были узкая синяя юбка, из тех, что я ей купил, широкий черный джемпер и белая блузка, и очень ей все это шло, цвета и всякое такое. Постояла передо мной, потом говорит:
– О господи! – Отошла и стала бить кулаком в стену, она довольно часто это делала. – У меня есть приятель, который всегда целует меня при встрече, и ничего, просто у него привычка такая, его поцелуи совершенно никакого значения не имеют. Он со всеми целуется. Он – это вы наоборот. Вы ни с кем не можете найти контакт, он вступает в контакт со всеми подряд. Вы оба одинаково ненормальны.
Я улыбался. Я всегда улыбался, когда она на меня нападала, улыбкой от нее защищался.
– И нечего так отвратительно улыбаться.
А что мне еще остается делать? Вы всегда правы.
– Но я же не хочу быть всегда правой. Скажите, если я не права!
Да правы вы, правы. Вы и сами знаете, что правы.
– О Фердинанд! – говорит. И повторяет дважды: «Фердинанд, Фердинанд», вроде молитву читает, и делает вид, что ей вроде так больно, горько, так что я даже засмеялся.
Тут она стала серьезной, а может, притворилась и говорит:
– Это не мелочь, это очень важно. Ужасно, что вы не можете относиться ко мне просто как к другу. Забудьте, что я существо противоположного пола, чувствуйте себя свободнее.
Я попытаюсь, говорю. Но она уже не хотела больше сидеть рядом, прислонилась к стене и взялась за другую книжку.
Еще как-то раз, там у себя в подвале, вдруг как завизжит. Без всякого повода. Я вешал на стену картину, которую она закончила и хотела посмотреть, как это будет выглядеть на стене, а она сидела на кровати и вдруг как завизжит, прямо кровь в жилах застыла, я рывком обернулся и картину бросил и липкую ленту, а она смеется.
Что случилось? – говорю.
– Просто захотелось вволю повизжать.
Она была совершенно непредсказуема.
Всегда критиковала меня за то, как я говорю. Помню, как-то сказала:
– Знаете, что вы делаете? Видели, как дождь размывает краски? Вы делаете то же самое со своей речью. Вы лишаете слово цвета, как только собираетесь это слово произнести.
Это только один пример, как она со мной обращалась.
Еще как-то обвела меня вокруг пальца на тему о родителях. Целыми днями распространялась о том, как они, наверное, помирают от беспокойства и как низко с моей стороны ничего им не сообщать. Я сказал, мол, не могу так рисковать. Ну, как-то раз, вечером, после ужина, она говорит, давайте научу вас, как это сделать без всякого риска. Наденьте перчатки. Купите бумагу и конверты у Вулворта[51]51
Купите бумагу и конверты у Вулворта. – «У Вулворта» (Woolworth’s) – однотипные универсальные магазины филиала американской компании «Ф. У. Вулворт» (F. W. Woolworth), специализирующиеся на продаже товаров широкого потребления.
[Закрыть]. Продиктуйте мне текст. Поезжайте в ближайший город и отправьте письмо. Вас невозможно будет выследить. Магазины Вулворта разбросаны по всей стране.
Ну, она все приставала и приставала ко мне по этому поводу, так что я сделал, как она советовала, и купил бумагу и конверты. Вечером дал ей листок и велел написать:
«Я благополучна и вне опасности».
Она пишет и ворчит:
– Язык ужасный, но так и быть.
Пишите, как велят, говорю.
«Не пытайтесь найти меня, это невозможно».
– Ничего невозможного в жизни нет, – говорит.
Дерзит, как всегда. Я продолжаю:
«Обо мне хорошо заботится один из моих друзей».
Потом говорю: вот и все. Теперь подпишите.
– А нельзя приписать: «Мр. Клегг шлет наилучшие пожелания»?
Ужасно остроумно, говорю.
Она еще что-то написала и протянула листок мне. Там было: «Скоро увидимся. Привет. Нанда».
Это еще что? – говорю.
– Это мое детское прозвище. Так они узнают, что это действительно я.
Я предпочитаю «Миранда».
Для меня это имя было самое красивое. Она надписала конверт, и я вложил туда этот листок, а потом – к счастью – заглянул в конверт. На дне конверта лежал клочок папиросной бумаги размером не больше чем половинка сигареты. Не знаю, как уж ей это удалось, наверное, она приготовила его заранее и незаметно вложила в конверт. Я развернул клочок и посмотрел на нее. Она – на меня, храбро так, не смущаясь. Откинулась на спинку стула и смотрит. Она написала на этом клочке мелко-мелко, острым карандашом, очень четко. Ничего похожего на то, другое, письмо. Здесь говорилось:
П. М. Похищена сумасшедшим. Ф. Клегг. Клерк из Ратуши, выигр. на скачк. Пленн. подвале уедин. балочн. дома снаружи дата 1621, холмистая местность, два часа от Лнд. Пока в безоп. Боюсь. М.
Я по-настоящему обозлился. Был возмущен. Не знал, как поступить. Наконец спросил: вы меня боитесь? Она не ответила, только кивнула.
А что я такого сделал?
– Ничего. Поэтому мне так страшно.
Не понимаю.
– Я все время жду, что вы сделаете со мной что-нибудь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?