Текст книги "История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11"
![](/books_files/covers/thumbs_240/istoriya-zhaka-kazanovy-de-seyngalt-tom-11-78862.jpg)
Автор книги: Джованни Казанова
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
После того, как он заставил попрыгать троих или четверых, которые более или менее продемонстрировали свою смелость и заставили посмеяться королеву, дам и всю компанию, и посмеяться по-неаполитански, то есть не исподтишка, как это принято при дворе Испании, ни даже слегка, как это делают во Франции и при других дворах, где подавляют даже чихание и где любой приличный человек пропал, если позволит себе зевнуть, король обратил внимание на двух молодых сеньоров из Флоренции, вновь прибывших в Неаполь, братьев или кузенов, что были там вместе со своим гувернером, который не мог помешать себе посмеяться, вместе со своими дорогими воспитанниками, когда они наблюдали за подкидыванием Его Величества и его фаворитов.
Король весьма грациозно приблизился к двум несчастным тосканцам – оба горбатые, маленькие и тщедушные – которым было удивительно услышать приглашение снять свои одежды и показать спектакль для всего зала. В полном молчании все внимали красноречию короля, который, настаивая, чтобы они разделись, убеждал их, что они проявляют глубокое неуважение, сопротивляясь, потому что, относительно отвращения, которое они могут испытывать к тому, чтобы вызвать смех, он показал, что они не могут счесть унизительным делать то, чему он сам первый показал пример. Их гувернер, понимая, что король не захочет потерпеть отказа, сказал, что они должны принять честь, которую оказывает им Его Величество, после чего два маленьких уродливых персонажа сняли свои одежды, молчание нарушилось, поднялся всеобщий смех при виде их тел, сгорбленных спереди и сзади, опирающихся на длинные худые ляжки, составляющие три четверти длины их тел, неудержимый смех всех присутствующих и даже важного гувернера, который устал их ободрять и которому было стыдно видеть старшего из своих горбунов, который плакал. Король, уверяя его, что он не подвергается никакому риску, взял его за руку, поставил на середину ковра и, подбодрив, сам сошел на пол.
Как было удержаться от хохота, наблюдая это дурно слепленное тело, полетевшее трижды в воздух на высоту десяти-двенадцати футов? Будучи, наконец, отпущен, он пошел за своей одеждой, и второй горбун подвергся той же процедуре, с немного лучшей грацией. Гувернер, которому король хотел оказать ту же честь, спасся бегством, что заставило монарха рассмеяться от всего сердца.
Мы насладились задаром спектаклем, который стоил золота. Дон Паскаль Латтила, которого король, к счастью, не заметил, рассказал нам за столом полсотни прелестных историй об этом добром монархе, которые выявляли его превосходный характер и неодолимую склонность к веселью вопреки утомительной силе тяжести и достоинству, которое накладывает на него королевская власть. Он сказал, что все те, кто к нему приближен, должны его любить, потому что он предпочитает чувство дружбы ощущению гордости при виде уважения и страха, написанных на лицах окружающих. Он никогда не бывал так огорчен, как тогда, когда министр Тануччи заставлял его быть строгим в случаях, когда это необходимо, и никогда столь весел, как тогда, когда видел, что может оказать милость, когда его можно воспринимать как счастливого владыку, которого столь хорошо описал поэт в своем дистихе:
Он не был ни грамотен, ни начитан, ни расположен ни к какому виду литературы, но обладал превосходной способностью к рассуждению и с большим уважением относился к людям, заслужившим высокую репутацию хоть в отношении нравов, хоть своими знаниями. Он почитал министра де Марко, он сохранял высшее уважение, в память о доне Лелио Караффа, к герцогам де Маталоне и хорошо позаботился о молодом человеке, племяннике ученого писателя Женовези, в честь его дяди.
Запретив азартные игры, он застал однажды своих офицеров гвардии за игрой в фараон. Очень напуганные при виде короля, они хотели спрятать свои карты и деньги, но он сказал им не смущаться, постаравшись только, чтобы Тануччи не прознал про их дерзость, заверив их в то же время, что он сам ничего не скажет. Этот король, едва достигший сорока лет, пользовался любым случаем внушить к себе любовь и уважение всей Италии и доброй части Германии, являя повсюду знаки своего доброго характера и своих добродетелей. Его отец был нежно им любим до тех пор, пока интересы государства не заставили его воспротивиться приказам, которые тот хотел ему дать, уступая воле своих министров. Фердинанд знал, что, будучи сыном короля Испании, он не менее того должен быть королем Обеих Сицилий. Он в достаточной мере полагался на власть, которой пользовался Тануччи в своем правительстве. Несколько месяцев спустя после упразднения иезуитов он написал своему отцу письмо, начало которого было очень занятное:
«Среди вещей, – писал он, – которые я не понимаю, четыре меня удивляют. Первая – что не нашли ни су у запрещенных иезуитов, о которых говорили, что они столь богаты. Вторая – что все крючкотворы моего королевства богаты, несмотря на то, что по закону они не должны иметь никакой зарплаты. Третья – что все молодые женщины, у которых есть молодые мужья, рано или поздно беременеют, а моя никак не становится беременной, и четвертая – что все умирают в конце своей карьеры, за исключением Тануччи, который будет жить, я полагаю, до скончания веков».
Король Испании показывал это письмо в Эскуриале всем министрам, что его окружали, чтобы убедить их, что его сын, король Неаполя, имеет ум, и он был прав. Человек, который так безыскусно пишет, обладает умом.
День или два спустя шевалье де Морозини, девятнадцатилетний племянник прокуратора и единственный наследник этого знаменитого дома, прибыл в Неаполь в сопровождении графа де Стратико, своего гувернера, профессора математики университета Падуи, того, что дал мне письмо для своего брата, монаха, профессора университета Пизы. Он поселился в «Кросьель», и удовольствие, которое мы испытали от встречи, было взаимным. Этот юный венецианец путешествовал для собственного образования, стараясь изучить Италию; он провел три года в академии Турина, и с ним был человек, с которым он мог бы в будущем стать тем, кем хотел, чтобы быть способным занять на своей родине самые важные посты и выделиться в сообществе лиц, что составляют круг знати венецианской Республики; но к сожалению, этот молодой человек, богатый, красивый и не лишенный ума, был лишен желания учиться. Он грубым образом любил женщин, веселье в кругу распутников, и хорошая компания вызывала у него зевоту. Враг ученья, он изобретал лишь способы развлечься и тратить деньги направо и налево, больше для того, чтобы вознаградить себя за экономию, которую ему предписывал дядя, чем из-за природной щедрости. Он забавлялся тем, что, хотя он был уже взрослый, его хотели держать под опекой. Он посчитал, что может тратить восемь сотен цехинов в месяц, и находил очень дурным, что ему давали тратить только две сотни; с этой мыслью он старался делать долги и отправлял прогуляться графа Стратико, когда тот мягко упрекал его за безумные траты и доказывал, что, сберегая, он останется в состоянии с блеском явиться перед дядей по своем возвращении в Венецию, где дядя подготовил ему блестящую партию с очень красивой девушкой, наследницей дома Гримани де Серви. Единственное его качество, которое не вызывало опасений его гувернера, было то, что он не выносил игр, ни коммерческих, ни азартных; по этой причине я не побоялся представить его м-м Гудар, когда, узнав, что я с ней знаком, он попросил меня доставить ему это удовольствие. После того, как я проигрался, я приходил к Гудару, но не хотел и слышать об игре; Медини стал моим смертельным врагом; он уходил, когда видел, что я вхожу, но я делал вид, что этого не замечаю. Он был там в тот день, когда я представил Морозини с его гувернером, и, обратив на него внимание, сразу постарался завязать с ним близкое знакомство, но когда увидел, что тот тверд в своем нежелании играть, его ненависть ко мне удвоилась, потому что он был уверен, что если молодой человек не играет, это может быть только от того, что я его предупредил. Морозини, пораженный чарами прекрасной Гудар, думал только о том, чтобы проложить дорогу к ее любви. Он бы возненавидел ее, если бы мог вообразить, что единственным средством ее завоевать было предложить ей некую сумму. Он говорил мне несколько раз, что, будучи вынужден заплатить за наслаждение женщине, которую он полюбил, он почувствует себя настолько униженным, что наверняка победит в себе любовь, которую она ему внушила, потому что он считал, и был в этом прав, что обладает по меньшей мере такими же достоинствами как мужчина, что и м-м Гудар как женщина. Другим свойством Морозини было нежелание становиться обманутым женщиной, в которую он влюблялся, и которая хотела получать от него подарки до того, как предоставить ему свои милости, а сильной стороной м-м Гудар было качество, как раз обратное тому, что может быть аналогом этому положению. Она хотела, чтобы ее любовник предоставлял ей кредит. Стратико, его гувернер, был рад, что его подопечный занялся этим знакомством, потому что для него главным было занять молодого человека, потому что иначе тот не находил другого средства развеяться, как сесть на лошадь, но не для того, чтобы прогуляться, как подобает сеньору, но чтобы проскакать галопом десять-двенадцать станций в день, загоняя лошадей, которых он затем оплачивал. Его мудрый гувернер каждый день ожидал получить весть о каком-нибудь несчастье.
Это случилось, когда я уже решил уезжать. Дон Паскуале Латифа пришел ко мне повидаться вместе с аббатом Галиани, которого я знал по Парижу. Читатель может помнить, что я познакомился с его братом в «Св. Агате», что я поселился у него и оставил там донью Лукрецию Кастелли. Я ему сказал, что собирался нанести ему визит и спросил, находится ли еще с ним д. Лукреция. Он ответил, что д. Лукреция живет в Салерно с маркизой де ла К…, своей дочерью. Без этого визита я не мог бы узнать новостей о моей старой подруге иначе как от маркиза Галиани, и моя душа не получила бы одного из самых больших удовольствий в жизни. Я спросил у него, знаком ли он с маркизой де ла К…, и он сказал, что знает только ее мужа, который стар и очень богат. Я больше у него ничего не спрашивал. Через день или два после этого шевалье Морозини дал обед м-м Гудар, ее мужу, двум другим молодым людям, игрокам, с которыми он познакомился через нее, и Медини, который все время надеялся тем или другим образом надуть шевалье. К концу обеда случилось так, что возник некий вопрос, по которому у Медини было иное мнение, чем у меня. Объяснившись с некоторой язвительностью, я дал ему почувствовать, что человек воспитанный должен изъясняться несколько в другом стиле; он ответил, что это может быть, не мне учить его обязанностям воспитанного человека. Я сдержался, но мне надоело терпеть время от времени насмешки этого человека, который, быть может, имел основания желать меня унизить, но, будучи неправым по существу дела, должен был бы сдерживать свою неприязнь. Я решил, что он может отнести мое благоразумие к страху и что в этом предположении станет с каждым днем все более дерзким. Я решил в следующий раз его разубедить. Читатель может вспомнить, по какому случаю мы дрались. Он пил кофе на балконе, наслаждаясь свежестью, веющей со стороны моря, когда, держа свою чашку кофе в руке, я подошел к нему и, не слышно для остальных, сказал, что мне надоело терпеть его дурное настроение, поскольку, так сложилось, что мы находимся в большой компании. Он ответил, что я сочту его еще более резким, если мы сможем остаться без свидетелей тет-а-тет. Я ответил ему, смеясь, что тет-а-тет мне будет легко его исправить. Он отошел, говоря, что ему очень любопытно было бы узнать об этой легкости, и что можно было бы договориться сразу об этом тет-а-тет. Я пригласил его последовать за мной сразу, как только он увидит что я выхожу, не показывая виду, и он сказал, что непременно сделает это.
После этого я отошел от него, продолжив развлекаться с компанией, и четверть часа спустя вышел из гостиницы, направившись медленно в сторону Посилипо. Я увидел его, следующего за мной издали, после чего я больше уже не сомневался в деле, так как знал, что он человек храбрый. Мы оба были при шпагах. Я взял правее в конце пляжа и когда оказался в открытом поле, где мы могли бы решить нашу распрю меж деревьев, я остановился, и, когда он поравнялся со мной, счел возможным с ним заговорить и даже решил, что не лишним было бы объясниться, но грубиян, ускорив шаги, бросился на меня как бешенный, со шпагой в руке, держа в левой свою шляпу. Я быстро обнажил шпагу, не думая убегать, остановил его, вытянув правый сапог, в тот самый момент, когда, вместо того, чтобы парировать удар, он вытянул свою, при том, что обе наши шпаги вонзились в рукава наших одежд до половины. Мы их сразу выдернули, но его шпага пронзила мой рукав в двух местах, в то время как моя ранила его в предплечье и в мякоть пониже локтевого сустава. Когда я захотел продолжить, он отскочил и я, заметив, что его парад не имеет силы, сказал, что дарю ему жизнь, если рана, которую я ему нанес, не дает ему возможности защищаться. Говоря так и видя, что он мне не отвечает, я надавил на его шпагу, затем добрым ударом выбил из руки на землю и наступил на нее ногой. Тут уж он сказал, кипя от ярости, что я на этот раз прав, так как маленькая рана, что я ему нанес, лишает его возможности достаточно крепко держать шпагу, но он надеется, что я ему дам реванш. Я пообещал ему это в Риме и, видя, что он теряет много крови, сам вложил его шпагу в ножны и отошел от него, посоветовав ему идти к Гудару, который был в двухстах шагах от того места, чтобы сделать перевязку.
Я вернулся, очень спокойный, в гостиницу «Кросьель», как будто ничего не было. Шевалье говорил любезности красотке Саре, а Гудар играл в кадриль со Стратико и двумя другими. Час спустя я покинул их, не сказав ни слова о Медини. Я отправился в последний раз ужинать и спать с моей дорогой Калименой, которую увидел лишь шесть лет спустя в Венеции, блистающую в театре Св. Бенуа. Я вернулся в «Кросьель» на рассвете и в восемь часов уехал, ни с кем не попрощавшись, в почтовой коляске, в которую сложил весь мой багаж. В два часа пополудни я прибыл в Салерно, где, поместив в хорошей комнате мои чемоданы, написал записку донне Лукреции Кастелли, у маркиза де ла К…. Я спрашивал, могу ли я нанести ей визит, с тем, чтобы затем покинуть Салерно. Я просил ее ответить мне сразу, пока я обедаю.
Полчаса спустя, в то время, как я обедал, я увидел саму донну Лукрецию, которая вошла в комнату, с радостью, написанной на лице, бросилась в мои объятия, называя себя счастливой увидеть меня еще раз в своей стране. Эта очаровательная женщина была моего возраста, но выглядела по меньшей мере лет на десять моложе. Сказав, что я узнал, где она, от аббата Галиани, я спросил у нее новости о нашей дочери, и она ответила, что та ожидает меня вместе с маркизом, своим мужем, представительным старцем, который сгорает от желания со мной познакомиться.
– Откуда он знает о моем существовании?
– Леонильда говорила ему о тебе тысячу раз за те пять лет, что за ним замужем. Он знает даже, что ты дал ей пять тысяч дукатов; и ты ужинаешь с нами этим вечером.
– Поехали сразу, моя дорогая, я умираю от желания увидеть ее и ее доброго мужа, которого послал ей Бог. Есть ли у нее дети?
– Нет, и это для нее несчастье, потому что все богатство ее мужа уйдет с его смертью его более близким родственникам; но Леонильда останется богатой, потому что у нее сто тысяч дукатов.
– Ты никогда не хотела жениться?
– Никогда.
– Ты прекрасна, как двадцать лет назад, моя очаровательная старая любовь; если бы не аббат Галиани, я бы уехал из Неаполя, так и не повидавшись с тобой.
Я быстренько беру свою шляпу, запираю в комнате мои пожитки и направляюсь с ней к маркизу де ла К… Я нахожу Леонильду подросшей по меньшей мере на три дюйма, и в свои двадцать пять лет она стала совершеннейшей красоткой. Присутствие ее мужа ее не смущает, она встречает меня с распростертыми объятиями и выводит этим из смущения, из-за которого я не могу чувствовать себя свободно. Она моя дочь, и природа, далеко не препятствуя мне испытывать к ней все сантименты любовника, запрещает в то же время все, кроме противоречивых отцовских чувств. После двух нежных объятий, которые длились лишь мгновенье, она представляет мне своего мужа, который, отягощенный подагрой, не может двинуться с кресла, в котором вынужден оставаться. С прекрасным смеющимся лицом, с колпаком в руке, он встречает меня с распростертыми объятиями, я целую его благородное лицо в обе щеки и поражен третьим поцелуем, которым он награждает меня в губы и который я тут же возвращаю, и этого достаточно, чтобы мы распознали друг в друге братьев. Маркиз этого ожидал, но я – нет. Сеньор, в возрасте семидесяти лет, который может себя поздравить, что еще видит свет, уже тридцать лет являл собой редкое явление в сицилийской монархии. Я сел возле него и, в возобновлении уверенности в нашем божественном союзе, наши взаимные объятия повторились, и две присутствующие женщины, удивленные, не могли понять, как может возникнуть это узнавание. Донна Леонильда радовалась, видя, что ее муж знает меня с давних пор, она сказала ему об этом, и добрый старик рассмеялся. Одна донна Лукреция сомневалась в действительности; ее дочь ничего не понимала и отложила свое любопытство на потом.
Маркиз де ла К … был сеньор, объехавший всю Европу, он много пожил и подумал о женитьбе только со смертью отца, который прожил восемьдесят два года. Став богатым, с рентой в тридцать тысяч дукатов, что составляет сто двадцать тысяч французских ливров, и, соответственно, могущественным в стране, где все продается, он решил, что может еще иметь детей, несмотря на слишком зрелый возраст. Он увидел на комедии в Неаполе донну Леонильду и в скором времени заключил с ней контракт, приписав ей в приданое сто тысяч дукатов. Герцог Маталоне умер, и донна Лукреция, жившая теперь вместе с дочерью, переселилась с нею в Салерно. Муж Леонильды, хотя и жил в роскоши, не мог истратить и половины своего дохода. В его обширном дворце жили все его родственники: это были три семьи, которые вели каждая отдельное хозяйство. Все родственники были на его обеспечении и все ждали смерти маркиза, чтобы поделить его богатства, что его огорчало, потому что он не любил их. Он женился только для того, чтобы заиметь наследника, но больше на это не надеялся; но от этого он не менее любил свою жену, которая делала его счастливым чарами своего ума. Он был умница, как и она, но они держали это в большом секрете, так как в Салерно никто не обладал этим качеством, так что он жил со своей женой и с тёщей, как добрый христианин, приспосабливаясь к предрассудкам своих соотечественников.[50]50
Полагаю, в этом тексте сказано завуалировано, что маркиз К…, как и сам Казанова, был франк-масон. Прим. перев.
[Закрыть]
Я узнал об этом от самой донны Леонильды три часа спустя, на прогулке по ее прекрасному саду, куда он нас отправил после того, как проговорил со мной добрых три часа об интересных вещах, которые, впрочем, не могли заинтересовать ни его жену, ни тёщу, которые, однако, нас при этом не покидали, радуясь тому, что видят этого достойного человека, осчастливленного тем, что он может поговорить с кем-то, кто думает как он.
К шести часам он попросил донну Лукрецию отвести меня в сад и развлекать до вечера, в то же время сказав жене, чтобы осталась с ним, так как ему нужно с ней поговорить. Была середина августа, и было чрезвычайно жарко, но свежий ветерок умерял жару в помещении на первом этаже, где мы находились. Поскольку я видел через открытое окно листья деревьев, которые не колебались, было очевидно, что воздух вполне спокоен, я не мог удержаться от того, чтобы не сказать маркизу, что удивлен тем, что в комнате, где мы находимся, царит подлинная весна. Он сказал донне Лукреции отвести меня в то место, где я смогу понять причину свежести, которой мы наслаждаемся.
В пятидесяти шагах от комнаты, где мы были, пройдя анфиладой из пяти-шести комнат, мы пришли в кабинет, в котором в углу было отверстие размером в четыре квадратных фута (~1,3 кв. м). Из этого темного окна выходил очень свежий ветер, и даже очень сильный и способный нанести вред здоровью кого-то, кто находился бы пред ним долгое время. Это отверстие находилось в конце каменной лестницы, уходящей более чем под сотню градусов (sic!) в грот, где имелся источник текущей воды, всегда холодной как лед. Донна Лукреция мне сказала, что я очень рисковал бы, если бы спустился в грот, предварительно не одевшись, как холодной зимой. Я никогда не был настолько недоверчив, чтобы пренебречь опасностями такого рода. Милорд Балтимор бы посмеялся нал этим. Я сказал моей дорогой подруге, что хорошо представляю, как это чудо должно действовать; итак, мы пошли в сад, который отделялся от более обширного, общего для трех других семейств; но в этом было все, что можно пожелать самого изысканного из цветов, насыщающих ароматами воздух, водных источников, кабинетов, увешанных раковинами и уставленных канапе, укрытых пледами, как нельзя более нежными. Большой бассейн глубиной более десяти туазов (~20 м) содержал рыб двадцати различных видов всех расцветок, которые плавали и сновали там, услаждая своим видом и не опасаясь жадности гурманов, которые хотели бы их поймать и сожрать, подплывали и ускользали буквально из рук тех, кто подплывал к ним на поверхности их убежища. Аллеи, покрывавшие этот прелестный рай, укрывались под сенью виноградных лоз и тяжелых гроздей, укрытых между листьев, и фруктовые деревья образовывали направо и налево колоннады, которые их поддерживали.
Я сказал дорогой Лукреции, которая наслаждалась моим счастливым видом, что не удивляюсь что этот сад производит на меня более сильное впечатление, чем виноградники Тиволи и Фраскати, потому что обширные пространства скорее поражают, чем услаждают душу. Она рассказала мне в течение получаса о всей безмерности счастья, которое досталось ее дочери, и обо всем достоинстве маркиза, который, для своего возраста, пользовался отменным здоровьем. Его единственное несчастье, от которого он, однако, имел силы отвлечься, состояло в отсутствии наследников; его философия не могла его в этом утешить, потому что среди десяти или двенадцати племянников, что были у него, он не мог найти ни одного, достойного быть отмеченным, ни по виду, ни по уму.
– Они все некрасивые, – сказала она, – унылые и воспитаны как крестьяне, из-под палки, невеждами-священниками.
– Но наша дочь, действительно ли она счастлива?
– Очень счастлива, несмотря на то, что не может найти в своем муже, которого она обожает, любовника, который был бы ей нужен по ее возрасту.
– Этот человек, как мне кажется, не способен на ревность.
– Он и не ревнив, и я уверена, что если бы среди дворянства этого города она смогла найти мужчину, способного ей понравиться, маркиз преисполнился бы к нему дружескими чувствами, и, в глубине души, не огорчился бы, если бы она забеременела.
– Разве в случае, если она подарит ему ребенка, он наверняка будет уверен, что не может быть ему отцом?
– Не совсем наверняка, потому что, когда он себя чувствует хорошо, он приходит с ней спать, и он мог бы льстить себя надеждой, как говорит мне моя дочь, что произвел то, что в действительности не произвел. Но уже больше нет видимости, что его нежность имеет доброе продолжение. Моя дочь имела полное основание надеяться первые шесть месяцев их брака, но потом приступы подагры обострились с такой силой и его нервы ослабли настолько, что его брачные телодвижения стали вызывать у нее опасение, что окажутся для него смертельными. Поэтому она всегда переживает, когда ему приходит желание прийти к ней спать.
Охваченный восхищением перед постоянным совершенством моей старой подруги, я стал говорить ей о впечатлении, которое всегда производят ее прелести на мою влюбленную душу, когда в аллее, где мы прогуливались, появилась маркиза, сопровождаемая пажом, который поддерживал ее платье над землей, и девицей, которая следовала за ней слева, в полушаге от нее. При ее приближении я продемонстрировал ей знаки глубочайшего уважения, как и она мне, с выражениями самой благородной вежливости. Она сказала мне, что пришла, чтобы исполнить дело самой большой важности, потому что если она не преуспеет в этом поручении, она рискует потерять все доверие, которое муж к ней испытывает.
– Где же этот исполнитель, прекрасная маркиза, с которым вы можете опасаться не преуспеть?
– Это вы сами.
– Если это я, – сказал я ей, смеясь, – ваш кредит не несет в себе никакого риска, потому что я даю вам карт бланш даже до того, как узнаю, о чем речь. Я допускаю только одно исключение.
– Тем хуже, так как, к сожалению, исключение как раз и может оказаться этим делом. Скажите мне о нем, пожалуйста, до того, как я заговорю.
– Я должен был уезжать в Рим, когда аббат Галиани сказал мне, что донна Лукреция у вас. Я принял решение, хотя свыше шестидесяти тысяч завязаны в моем деле.
– И задержка, может ли она повредить вашей жизни или вашей чести? Вы разве уже себе не хозяин? От кого вы зависите? Вот и приблизилось мое поручение.
– Подождите, пожалуйста, и проясните свое прекрасное чело. Ваши приказы и даже ваши желания никогда не смогут повредить ни моей жизни, ни моей чести. Знайте же, что я еще полностью хозяин сам себе, и я хочу прекратить это состояние лишь только в данный момент. Я хочу быть в вашем распоряжении.
– Очень хорошо. Вы должны будете провести несколько дней с нами в месте, которое находится всего в полутора часах пути отсюда. Мой муж прикажет себя туда отнести. Позвольте мне, чтобы я послала в вашу гостиницу, чтобы принесли к нам ваши вещи.
– Вот, мадам, ключ от моей комнаты. Счастлив человек, который должен вам повиноваться.
Она дала ключ своему пажу, приказав ему идти самому со слугами, чтобы они забрали все и позаботились, чтобы ничего не пропало. Этот паж был очень красивый мальчик, и ее служанка или компаньонка, что нас сопровождала, была очаровательная блондинка. Я сказал дочери об этом, полагая, что та не понимает по-французски; она улыбнулась и сказала своей хозяйке, что я ее знал, но забыл.
– Вы меня видели и говорили со мной несколько раз, и даже побеспокоили, девять лет назад, когда я была с герцогиней де Маталоне, тогда принцессой де Караманика.
– Это может быть; вы должны были девять лет назад сильно отличаться от того, какая вы сегодня; но теперь я вас вспомнил. Я сожалею, мадемуазель, что не помню, как я вас побеспокоил.
Маркиза и ее мать от души посмеялись над этим спором и заставляли ее сказать, что я сделал, чтобы ее побеспокоить, но, покраснев, она только сказала, что я над ней подшучивал. Я вспоминал, что выдал ей, почти насильно, несколько поцелуев, но маркиза и ее мать подумали об этом все, что хотели. Разбираясь немного в людских сердцах, я полагал, что м-ль Анастасия – таково было ее имя – очень хотела, чтобы ее раскрыли, высказав этот упрек, и что если бы она чего-нибудь хотела от меня, ей следовало промолчать.
– Вы были гораздо меньше и очень худы.
– Мне было только двенадцать лет. Вы тоже изменились, потому что мне кажется, что у вас были глаза более черные и кожа – белее.
– То есть менее черная. Я стар, мадемуазель.
Однако полный чувств к матери и дочери, я продолжил разговор с ними о покойном герцоге, и Анастасия нас покинула. Мы пошли присесть в гроте, где, оставшись одни, мы предались удовольствию называть друг друга нежными именами «доченька» и «папочка», которые подвигли нас к вольностям, которые, хотя и оставаясь непосредственными, заходили слишком далеко. Маркиза сочла своим долгом успокоить мои порывы, сказав, что, мы могли бы дать волю нашим чувствам даже вопреки голосу крови, если бы она была независима, но сейчас у нее есть хозяин. Донна Лукреция, видя, как я возбужден, держа дочь в объятиях, и свою дочь немой, взволнованной и весьма слабо сопротивляющейся моим ласкам, убеждала нас быть разумными, чтобы воздержаться от совершения двойного преступления, и, говоря эти слова, перешла на другую сторону аллеи, однако ее слова и последовавший за ними уход возымели эффект, противоположный тому наставлению, которое она нам дала. Намереваясь не совершать предполагаемого двойного преступления, мы подошли к нему так близко, что прикосновение, почти невольное, заставило нас его совершить, настолько полно, что мы не могли бы сделать этого более, даже если бы действовали в соответствии с заранее принятым умыслом, в полном сознании. Мы оставались в неподвижности, глядя друг на друга, не изменяя позы, оба серьезные и немые, во власти размышления, оба удивленные, как мы говорили об этом позже, не чувствуя себя ни виноватыми, ни жертвами угрызения совести. Мы привели себя в порядок, и моя дочь, сев возле меня, назвала меня своим мужем, в то время как я назвал ее моей женой. Мы скрепили нежным поцелуем то, что только что сделали, и сам ангел, который должен был бы нам сказать, что мы только что чудовищным образом оскорбили природу, вызвал бы наш смех. Донна Лукреция застала нас охваченными этой вполне приличной нежностью и спокойными.
Нам не нужно было договариваться о сохранении тайны. Донна Лукреция была умна, но все заставляло нас не посвящать ее в то, что не было ни необходимым ни полезным ей сообщать. Нам казалось, что, оставляя нас одних, она хотела только увериться, что не будет свидетелем того, что мы собираемся совершить. Она наверняка полагала, как она это нам и сказала сразу, что мы занимаемся ребячеством, и она посмеялась, когда мы не стали это отрицать. Мы вспомнили прекрасную ночь, которую мы провели все трое в одной постели, и донна Лукреция, честное слово, была очень довольна, когда я сказал, что моя рука нашла нашу дочь почти совсем такой же, какой была она сама, когда та спала с нами девять лет тому назад. Мы вышли из аллеи и вернулись во дворец вместе с Анастасией. Маркиз встретил свою жену очень весело, поздравив с успехом ее предприятия и сказав мне, что в его деревенском доме я буду устроен еще лучше, чем в апартаментах, куда принесли мои чемоданы. Он сказал своей теще, что надеется, что ей не будет неприятно, что моя комната будет рядом с ее. Она ответила, что наши золотые времена прошли. Я был удивлен тем, что, зная, что я желал бы соединиться с донной Леонильдой, она сочла меня достаточно излечившимся от своей страсти, чтобы предпочесть ей ее мать. Поместили пять кувертов за большим столом, и едва я, сев, был обслужен, как увидел вошедшего старого священника, который сел за стол, ни на кого не глядя. С ним также никто не заговорил. Тот же красивый слуга, которого называли пажом, встал позади маркизы, и десять-двенадцать остальных использовались, чтобы обслуживать остальных. Пообедав только супом, я ел как обжора. У маркиза был французский повар, который хорошо готовил; так, за исключением блюда макарон, ужин состоял только из закусок; маркиз вскрикивал от радости, когда видел, как я ем; он считал за несчастье, что его жена, как и ее мать, были слабыми едоками. На десерт, разгоряченные великолепными винами, мы приступили к веселым разговорам, и, поскольку мы все говорили по-французски, а священник французского не понимал, он удалился, прочтя перед этим благодарственную молитву. Маркиз мне сказал, что в течение пятнадцати лет тот является в этом доме исповедником, но никого ни разу не исповедовал; он сказал, чтобы я остерегался держать в присутствии этого невежды слишком вольные речи, но могу говорить все, что хочу, по-французски. Среди всеобщего веселья я и держал их вплоть до часа по полуночи. Перед тем, как мы разошлись, он сказал, что мы выедем после обеда, и что он приедет через час после нас. Он заверил свою жену, что чувствует себя хорошо и хотел бы ее заверить, что я омолодил его на десяток лет. Она поцеловала его нежно, попросив заботиться о своем здоровье, но, несмотря на это, он пообещал нанести ей визит.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?