Текст книги "Интервью у собственного сердца. Том 2"
Автор книги: Эдуард Асадов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Нет, дорогие мои товарищи, в двадцать два года принять на плечи такое звание очень непросто!.. Ночь перед этой комиссовкой я почти совершенно не спал. Часа в два или три ночи, когда я лежал и молча курил, Боря Шпицбург поднялся со своей кровати. Скрип его койки я узнавал моментально. Натянув застиранную пижаму и сунув ноги в необъятные тапочки, он подошел ко мне, сел на краю кровати и вытянул свою негнущуюся ногу.
– Ну что, мужчинка (мы так частенько обращались друг к другу в шутку), не спишь?
– Как то есть не сплю? Сплю превосходно!
– Это я вижу… Только этого тут никому ведь не миновать. Кому первую группу, кому вторую, кому третью… Обидно, конечно. А мне не обидно? Но главное все же не в этом, а в том, что мы с тобой будем делать после того, как нам дадут отсюда пинка. Ты свой путь уже прекрасно знаешь, разве не так? – Букву «р» Боря сильно картавил, и она у него раскатывалась, как горошина в милицейском свитке. – Все-таки письмо Чуковского, которое ты получил, кое-что значит. Разве не так? Я понимаю, что погоны для тебя в данный момент опора, а не смысл жизни. Как, впрочем, и для меня. Я после выписки поеду в Киев, опять поступать инженером на родной «Арсенал». Вот и будем друг к другу ездить в гости, я к тебе в Москву, а ты ко мне в Киев. Договорились?
Мы улыбаемся друг другу и не знаем еще, что наш полушутливый договор и в самом деле станет твердым и нерушимым не на год, и не на десять, а на всю жизнь! И что в любую трудную минуту каждый моментально будет ощущать надежное плечо друга!
Несмотря на то, что маму свою я всегда любил горячо и нежно, став уже взрослым, возвращаться вновь в комнату моего отчима мне категорически не хотелось. И еще лежа в госпитале, я стал выхлопатывать через райисполком свое собственное жилье. Хлопоты были долгими и трудными, но в конце концов увенчались успехом, и мне, как фронтовику и раненному на войне командиру, дали шестнадцатиметровую комнату в коммуналке. Это была такая победа и радость, что я и по сей день помню адрес своего первого послевоенного жилья: Москва, Зубовский проезд, д. 2, кв. 14. И хотя комната моя не была особенно тихой, так как одна ее стенка граничила с кухней, все это не имело никакого значения. Главное, у меня теперь был свой собственный адрес, и я жил не у кого-то, а у себя, в своей персональной комнате! И так уж случилось, что получил я эту комнату в знаменательный для себя день – 7 сентября 1945 года, когда мне ровно стукнуло 22. Получив взамен ордера в домоуправлении ключ, я вместе с мамой и Лидой сам открыл дверь и впервые перешагнул порог собственной комнаты. Два окна с покосившимися переплетами, обшарпанные обои и выщербленный щелястый паркет, по сравнению с госпитальной палатой, где двадцать пять человек набиты, как папиросы в коробку, это были царские хоромы!
Ну, а если учесть еще то, что с самого первого дня рядом с тобой будет ласковое и нежное существо по имени Лида, то невзрачная комната в коммуналке вообще становится раем!
Ну, что до «райских кущ», то они у нас целиком состояли из той нехитрой мебелишки, что подарила нам в тот же день подруга мамы, учительница и удивительно добрая душа Ольга Александровна Рождественская. Так появились в нашей комнате односпальная железная кровать с матрацем, одеялом и подушкой, небольшой деревянный стол да несколько венских стульев. У Ольги Александровны погиб на фронте приемный сын, и она отдала мне его шубейку, зимнюю шапку и валенки. Мама принесла несколько кастрюль, тарелок и ложек, полотенца, простыни и наволочки. Большего принести ей не удалось, так как за каждой вещью в доме внимательно следил скуповатым оком Евгений Михайлович – ее муж. Однако и эта нехитрая утварь казалась нам небывалой роскошью. Молодость в любой обстановке все равно молодость! А когда люди мечтают о счастье, то разве покажется им узенькой односпальная железная койка?! Да, именно койка, а не кровать! А если учесть то обстоятельство, что молодые – один тоньше другого, то и тем более. Я, например, после госпиталя весил при росте сто семьдесят три сантиметра всего сорок шесть килограммов.
Война кончилась 9 мая 1945 года. Но, строго говоря, окончилась она тогда не для всех. Для матерей и жен, получивших похоронки, она все равно продолжалась. Для раненых солдат тоже. Мой первый мирный день наступил 7 сентября 1945 года, когда я впервые перешагнул порог собственной комнаты и провел в ней свою первую семейную ночь. Да и то, пожалуй, мир этот очень условный, так как через три месяца я снова лег в госпиталь на завершение операций. Ну, а если говорить о последствиях этой войны, то для меня она продолжается и по сей день, да и практически не кончится никогда…
…Сегодня 31 декабря 1989 года. Завтра – новый, 1990 год! На душе у меня тихая и умиротворенная радость. Здесь, на моей даче в Красновидове как-то по-особенному легко живется и пишется. Впрочем, немалую долю в это мажорное настроение вносит Галя – годами проверенный и насквозь высвеченный человек. От нее идет столько любви и тепла, что оно ощущается даже через кирпичную стенку, за которой в кухонном царстве Галя готовит новогодний ужин и печет душистые пироги. А внучка моя, одиннадцатилетняя Кристина, закрывшись в гостиной, сосредоточенно рисует на открытках и пишет нам новогодние поздравления. Вот они: два самых дорогих для меня человека! Кристина и Галя. Третьего – моей мамы, к сожалению, уже больше нет. Кристиночка звонким голоском мурлычет какую-то песенку. Сейчас она наденет лыжи и побежит с девчонками кататься по влажным сугробам. Декабрь нынче на редкость теплый, до 20-го числа была даже весенняя капель. Сейчас немного подморозило, и Мурзилочка моя (так я ласково называю Кристину) рада-радехонька лыжам и санкам. Сейчас, когда я пишу эти строки, она вдруг тихо вошла, словно почувствовала, что я думаю в эту минуту о ней, обняла меня за шею, ласково поцеловала и, засмеявшись, убежала из кабинета. А я медленно листаю страницы моей памяти в обратную сторону… Я знаю, что там, позади, будет много трудного и тяжелого. Много будет такого, о чем лучше было бы не вспоминать. И я, может быть, никогда бы делать этого и не стал, если бы у меня не было спасительного средства. А заключается оно в том, что в любую секунду я могу захлопнуть страницы памяти и тут же вернуться в сегодняшний день, где за окном весело щебечут синицы, в гостиной напевает какую-то песенку Кристина, а над плитой, раскрасневшись от электрического жара, волшебствует Галя, которая печет пироги с таким высоким искусством, как читает со сцены стихи и печатает мои рукописи на машинке. Предвижу удивленный вопрос: «Но при чем же тут Галя. Красновидово и Кристина? Разговор-то ведь шел совсем о другом, о комнате в коммунальной квартире, о молодости, о надеждах на счастье и о тоненькой покорной и ласковой Лиде с тихим голоском и грустинкой задумчивых глаз? Где же это и как ко всему сказанному ранее отнестись?»
Подождите, дорогие мои. Не будем спешить. Все это какое-то время действительно было – и надежды на счастье, и нежный и тихий радостный голос. А как ко всему этому следует отнестись? Это вы позже поймете, и сами.
В жизни всякого человека непременно должна быть цель. Если такой цели нет, человек превращается в аморфное существо, в кашу. Однако иметь цель – это еще далеко не все. Нужны средства для осуществления этой цели, необходим план действий. Цель у меня была, но вот средств для ее осуществления… в этом я чувствовал недобор. Писать как Бог пошлет на душу, а потом стучаться в двери известных поэтов и просить чуть ли ни с поклоном совета? Такой путь, конечно, возможен, но очень уж он ненадежен и долог. Один будет советовать то, другой это, ну а где истина? Где теоретические знания? Где творческая среда, в которой ты чувствуешь себя уверенно и уютно? Где достаточный уровень знаний, кругозор, мастерство, наконец, школа?! Нет, поэтом или прозаиком никто тебя, конечно, не сделает. Художником надо родиться. Это я знал превосходно. Но вот комплекс знаний и творческая среда – это мог дать только один на свете могучий волшебник и джинн, а имя ему: Литературный институт имени Горького. Я знал уже и тогда, что кончали этот институт уже известные к тому времени поэты: Константин Симонов, Евгений Долматовский, Маргарита Алигер, Михаил Матусовский, Сергей Смирнов и другие. Но идти туда я почему-то стеснялся. Страшился, что в случае отказа на долгое время буду выбит из колеи.
Все решил неожиданный случай. Вот говорят, что нет на свете судьбы. А я считаю, что есть. И протянуть тебе добрую руку может она порой самым неожиданным образом. Фею мою звали Розалия Соломоновна Кунисская. Всякий раз, когда я про себя или вслух произношу это имя, сердце мое заливает горячая волна благодарности. Убежден, что если бы мир сплошь состоял из таких людей, как Розалия Соломоновна, на земле наступил бы если и не золотой век, то уж во всяком случае жизнь была бы во много раз прекраснее и лучше! И была моя фея никакой не писательницей и даже не литератором, а просто членом родительского комитета школы, в которой работала моя мама. Это была женщина редкостной энергии и доброты. Целыми днями она бегала по различным районным и городским организациям и хлопотала то жилье для какого-то мальчика, живущего в подвале, то выбивала ордер на пальто девочке из необеспеченной семьи, то требовала восстановить справедливость и вернуть в школу исключенного под горячую руку хорошего, но озорного подростка. В школе, где работала мама, учились ее дочка и сын. Однажды, после очередного педсовета, на котором Розалия Соломоновна сражалась за чьи-то попранные права, она вдруг подошла в коридоре к моей маме. Посмотрела пристально в ее грустные глаза и, взяв за руку, проникновенно сказала:
– Лидия Ивановна, голубчик мой! Я давным-давно хочу подойти к вам и все не решаюсь. Простите, если коснусь трудной для вас темы. Мне рассказали… Я знаю, что сын ваш недавно вернулся из госпиталя. Знаю, как он ранен. Все, все знаю… Нет-нет, подождите… Я подошла к вам не для того, чтобы докучать глупыми расспросами. Это не деликатно и бесполезно. Дело в другом. Я знаю, что сын ваш пишет стихи. Это правда?
– Да, – сказала мама, – это так.
– Ну, а кому-нибудь из знающих людей вы эти стихи показывали или их еще не видел никто?
– Мой сын посылал свои стихи Корнею Ивановичу Чуковскому, и тот хотя и раскритиковал рукопись, однако нашел у автора явные поэтические способности.
Глаза у Розалии Соломоновны просияли.
– Чуковский очень злой критик, и уж если он нашел у кого-то способности, значит, это серьезно. Я сама не литератор, но кое-что о писателях знаю. Дело в том, что мой муж, профессор Кунисский, преподает историю в Литературном институте имени Горького и его многие литераторы уважают. Скажите, а ваш сын не пробовал поступать в этот институт?
– Да нет… – растерялась моя мама, – он ведь всего месяц как вышел из госпиталя и не очень пока в себе, кажется, уверен…
– То есть как это не уверен? – страстно заговорила Розалия Соломоновна. – Совсем еще мальчиком добровольно ушел на фронт, храбро воевал, стал офицером, перенес такое ранение, пишет стихи, которые даже Чуковский одобрил, и он еще не очень уверен! Нет, Лидия Ивановна, тут нужны не охи да вздохи, а тут надо делать хорошие и нужные дела! Пожалуйста, умоляю вас, принесите завтра сюда стихи вашего сына. Я, конечно, ничего гарантировать не могу. Если откажут, значит, откажут, но сидеть сложа руки тоже нельзя. Под лежачий камень вода, как вы знаете, не течет. Так что принесите рукопись, а там, как говорят, будем посмотреть!
В тот же вечер взволнованная мама, придя ко мне, во всех подробностях передала мне свой разговор с Розалией Соломоновной.
– Она, конечно, ничего пообещать не могла, – сразу же предупредила мама, – но почему бы тебе действительно не показать свои стихи знающим людям в институте? В конце концов ты ничего не теряешь. А вдруг, чем черт не шутит, стихи кому-то понравятся, ну а там посмотрим, может быть, подумаем и об учебе, а? Ладно, сын, хватит скрести затылок, давай мне твои стихи, и я пойду, а то мне еще тетрадей вечером проверять целых две стопки.
На следующий день, когда мама принесла довольно еще худенькую папочку моих стихов в школу, Розалия Соломоновна с еще большим энтузиазмом заговорила:
– Лидия Ивановна, голубчик! Хорошее дело нельзя откладывать ни на один день, поэтому прошу вас убедительно, после уроков идемте к нам. Мой муж будет как раз дома. Не возражайте и не спорьте. Он и так, конечно, сделает все, что сможет, но все-таки когда мы придем двое, это будет еще лучше. Итак, собирайтесь и идем!
Вот так они и пришли в квартиру к профессору Кунисскому. Розалия Соломоновна, решительная, с папочкой стихов в руках, и вслед за ней обескураженная и несколько смущенная моя мама. После взаимных приветствий и вежливого разговора Розалия Соломоновна решительно приступила к делу:
– Ну, в общем, так: ты знаешь, Давид, я ведь тебе уже говорила, что сын Лидии Ивановны пишет стихи. Ему нужна учеба, среда и вообще разве можно вариться в собственном соку?! Зовут его Эдуард Асадов. Давид! Пожалуйста, послушай меня внимательно. Завтра же, да, да, никак не позже чем завтра, ты пойдешь к кому-нибудь из руководства Литинститута. Может быть, даже к Бровману. Он ведь там заведует творческой кафедрой. Разве не так? Вот ты принесешь ему рукопись, и пусть он посмотрит сам и покажет еще знающим людям. Скидок тут никому не нужно. Тут нужна правильная оценка, и ничего больше. Впрочем, одна оценка уже есть. Отзыв Корнея Чуковского, а это, наверное, тоже кое-что значит. Короче говоря, если у начинающего поэта есть талант, то здесь, конечно же, надо что-то делать! Разве не так? Короче говоря, Давид, я уверена, что ты думаешь так же, как и я, и ты завтра же сходишь к Сидорину или к Бровману и выяснишь этот вопрос!
Профессор Кунисский, улыбаясь и близоруко щурясь, развел руками:
– Вот, Лидия Ивановна, какой у вас решительный ходатай. Завтра же, и ни минутой позже… Нет-нет, вы не смущайтесь, это я так, шучу. Ну конечно же, я покажу стихи знающим людям. Ничего обещать пока не могу. Но будем надеяться и верить в хорошее.
И он действительно выполнил свое слово. Спустя неделю мне позвонили из редакции «Нового мира» и сказали, что меня приглашает для разговора зав. отделением критики и заведующий творческой кафедрой Литературного института Григорий Абрамович Бровман. Я собрал в кулак всю свою выдержку и решимость и помолился всем богам земным и небесным. Сегодня фактически решалась моя судьба: да или нет? Быть или не быть? Ладно, посмотрим!
Григорий Абрамович принял меня в своем кабинете чрезвычайно любезно, вежливо и чуточку официально. Сказал, что прочел мои стихи сам и дал прочесть кому-то из сведущих людей. И хотя пробелов еще много, но общее мнение положительное. Способности у автора безусловно есть.
– Теперь такой предварительный вопрос, – начал Бровман. – Какое у вас образование?
– Десять классов плюс офицерское училище.
– Ну, военное образование мы оставим для ваших биографов, – улыбнулся Григорий Абрамович, – а вот аттестат зрелости это хорошо. Впрочем, простите, забыл вас спросить, хотите ли вы учиться в Литинституте, хотя, насколько я мог понять, именно об этом у нас и идет сейчас речь?
Еще не веря своим ушам, я сказал, что, конечно, хочу, но так как у меня еще не завершены госпитальные дела, то первый курс я бы хотел проучиться на заочном, а потом перейти на очное отделение. Бровман дружески улыбнулся:
– Ну, а что вы волнуетесь, Эдуард. Заочное так заочное. Это нам сейчас даже проще.
Он на несколько минут вышел из кабинета, а затем, возвратившись, сказал:
– Вот вам папочка с вашей рукописью, а вот письмо к зам. директора института Василию Семеновичу Сидорину. Вот прямо сейчас и идите. Я только что звонил ему, он на месте. Это совсем рядом, Тверской бульвар, 25. Желаю успехов! Впрочем, мы не раз еще встретимся в институте. Я веду курс советской литературы. Всего доброго!
До чего же хорошо в ту пору умели решать вопросы. Никаких ожиданий, терзаний и мук! Если есть у вас данные, милости просим, а способностей нет – и счастливых путей!
Литературный институт имени Горького поразил меня своей бурной, возбужденной и разноголосой жизнью. По ступеням вверх и вниз беспрерывно сновали студенты. Повсюду – на лестничных площадках, в коридорах, в аудиториях о чем-то бурно спорили, читали, завывая, стихи, что-то кому-то доказывали, хохотали и вообще кипели энергией. Вероятно, институт напоминал небольшой величины вулкан в момент активной деятельности, кипящий поэтической лавой и разбрызгивающий искры раскаленных слов. Но такое впечатление институт производил только на свежего человека, каким был в тот день, к примеру, я. Спустя какое-то время я уже сам горел, кипел и генерировал с той же энергией, что и другие. Какой-то парень возле окна, густо бася и сильно окая, доказывал своей собеседнице, что Есенин и имажинисты совсем не одно и то же. Что они лишь прикрывались его талантом и что такое барахло, как Мариенгоф, только спекулировал этим ярким именем, а сам не годился ему и в подметки. Другой, расталкивая всех, важно шествовал по коридору и громко читал: «Я волком бы выграз бюрократизм…» – потом заговорил с каким-то студентом о конспектах доцента Галицкого, а еще через минуту, мурлыча себе под нос «Жил-был у бабушки серенький козлик», заторопился куда-то по лестнице вниз. Лишь позднее, перезнакомившись со всеми, я узнал, что студент, превозносивший Есенина, – Владимир Солоухин, его собеседница – Инна Гоф, другой студент, читавший Маяковского, Наум Мандель (теперь Коржавин), а разговаривал он с Владленом Бахновым и что парень, указавший мне дверь в директорский кабинет, Володя Тендряков. А тогда я лишь удивленно прислушивался ко всей этой бурной разноголосице и проталкивался к дверям, за которыми ожидал меня Василий Семенович Сидорин – заместитель директора института.
Василий Семенович, весело улыбаясь, вышел из-за стола и дружески протянул руку:
– Здравствуйте, здравствуйте! Рад приветствовать вас, Эдуард, в стенах нашего института, который с этого дня, я полагаю, станет и вашим. Письмо? Зачем письмо? С Григорием Абрамовичем я виделся вчера, да и сейчас только что говорил по телефону. Так что никакой нам с вами бюрократии не нужно. И рукописи не надо тоже. Я ее уже достаточно проштудировал, да и все члены приемной комиссии тоже. Так что тут у нас все ясно. Конечно, мнения были всякие. Одни, например, считали удачными эти стихи, а те, наоборот, бранили, другие же, напротив, хвалили те, а громили эти. Впрочем, так оно и должно быть. Рецензии ведь даются не под копирку, не так ли? Зато могу порадовать вас, что все сошлись на том, что человек вы одаренный и толк из вас получиться должен. При условии, конечно, беспощадной работы до ста двадцати градусов по Цельсию. Так сказать, до перегретого пара! Так что тут будет для вас вторая война и, пожалуй, не легче первой. В творчестве уравниловки нет и не может быть. Тут соревнования, битвы, победы и поражения. Ребята у нас в институте, откровенно скажу, довольно сильные. Не буду скрывать, вам придется труднее всех. Потому что, находясь в неравных условиях, вы должны соревноваться на равных да еще и стремиться к победе. От души вам желаю удачи и, пожалуйста, со всеми проблемами, вопросами и сомнениями милости прошу, не стесняйтесь, приходите ко мне. Всегда чем смогу – помогу! А сейчас возьмите рукопись и с документами пройдите в заочное отделение к товарищу Галустяну. Это по коридору направо последняя дверь. Я ему сейчас позвоню. Счастливо!
Вот так! От подачи рукописи до получения студенческого билета всего одна неделя. И случалось подобное не только со мной. Умели тогда работать!
В конце осени 1946 года произошел любопытный эпизод. Когда я собирался сдавать свой первый экзамен, то секретарша заочного отделения Белла Белкина по рассеянности выписала не одно направление на сдачу экзамена, а два, на меня и на мою жену. Обнаружилось это тогда, когда мы уже вышли на улицу. И тут меня озарила симпатичная мысль: Лидия Константиновна, моя жена, читала мне учебник вслух, поэтому получалось, что занимались мы вместе. Пусть она сходит и вместе со мной попытается сдать экзамен, ну хотя бы для самоудовлетворения. Вроде не зря занималась. Студенты народ веселый и озорной. Когда я поделился своей идеей с женой, та растерялась:
– Ой, неудобно как-то… Да и сумею ли я сдать? А потом может выйти какая-нибудь история…
– Ничего, – убеждая скорее самого себя, сказал я, – не такое это уж страшное преступление. Ну извинимся, скажем, что ты хотела проверить свои силы. Вот и все!
Профессор по западной литературе Ульрих Рихардович Фохт, впустив нас в квартиру, привычным жестом протянул руку за направлением:
– Так, давайте, молодые люди, а то я немного спешу, у меня еще лекция в университете. Ах, у вас два направления? Ну что ж. Превосходно. Вот вам билетики, тяните и давайте будем беседовать.
Волновался я на своем первом экзамене очень. Однако предмет знал и владел собой хорошо. Первая пятерка! Потом сдавала Лидия Константиновна и тоже удачно: четверка!
Когда мы принесли регистрационные листки на заочное отделение и рассказали обо всем Белле Белкиной, та рассмеялась:
– Вот здорово, молодцы!
Затем, помолчав несколько минут, неожиданно предложила:
– Послушайте, Эдуард Аркадьевич, есть идея. Ваша жена фактически занимается вместе с вами. Правильно? Правильно! Ну и пусть пока нелегально сдает экзамены и зачеты. А в конце года, если все будет сдано благополучно, можно как-нибудь все это утвердить и официально. А что? Ну если даже откажут, не разрешат, то вы ведь все равно ничем не рискуете, верно? Значит, так: я буду выписывать вам все время два направления, а вы потихоньку сдавайте. А там поглядим. Попытка не пытка!
Нет, в самом деле, живут же на свете хорошие люди! Предложение Беллы обрадовало меня еще больше, чем мою жену. Голова у меня работала хорошо, и, слушая учебник, я запоминал главное почти сразу. И тем не менее меня с самого же начала угнетала мысль: учебник читает она, а сдавать экзамены буду я. Занимаемся вроде вместе, а плоды пожинать мне. А для меня любая зависимость – тяжелейшая мука. А тут открывается неожиданная возможность свести эту зависимость к нулю. Пусть она еще слабая, призрачная, но Белла абсолютно права, попытка не пытка! Да, тысячу раз прав Лев Николаевич Толстой, говоря, что судьбу человека нередко решает «его величество случай»! Следующий экзамен по новой истории я сдавал профессору Кунисскому. Тот встретил меня тепло, почти как своего крестника. А на то, что сдаем мы экзамен вдвоем, не обратил ровно никакого внимания, видимо, посчитав, что таково решение института. Розалия Соломоновна обрадовалась мне, как родному, и потащила нас пить чай. Но мы категорически отказались. Ведь и так все шло на лад. Второй экзамен – и опять удача!
Прощаясь с профессором Кунисским, я даже и предположить не мог, что в последний раз пожимаю эту славную, добрую руку. В конце сороковых годов по стране покатилась темная, жестокая и бессмысленная волна: борьба с так называемым космополитизмом. И множество честных, ни в чем не повинных людей угодило в эту политическую мясорубку. Людей клеймили и били ни за что ни про что. Только за национальную принадлежность. Никогда не принимал и не соглашался с такими вещами! Шовинизм, национализм в любых его проявлениях мне глубоко чужд и противен. И антисемитизм, например, я отрицаю точно так же, как сионизм и любой иной национализм тоже, будь он украинский, армянский или прибалтийский! Одними из первых угодили в эту зверскую мясорубку два прекрасных человека, супруги Кунисские. Сначала арестовали его, потом жену, а потом и детей. Профессор Кунисский так уже назад и не вернулся. Розалия Соломоновна после смерти Сталина возвратилась обратно. Пришла домой поседевшая, постаревшая, но самое удивительное, внутренне такая же, как и была. Это трудно понять, но, потеряв мужа, похоронив сына, она не озлобилась и не превратилась в демона, а сохранила светлую и прекрасную душу, полную любви к людям. И, разговаривая с ней, я с каждой минутой все более и более убеждался, что все самое хорошее на свете опирается именно на таких людей, как Розалия Соломоновна Кунисская. Глубоко пережив свою личную трагедию, она ни одной секунды не смешивала творящее несправедливость зло со своей родиной, с воздухом, которым она дышит, и миллионами честных людей, которые живут и трудятся на этой земле. И вновь эта удивительная женщина была членом каких-то общественных комитетов, сотрудником научно-исследовательского института и горячим защитником тех, кому плохо, кого обижают, притесняют с жильем или лишают работы.
Тогда же в жестокую волну борьбы с космополитизмом попал и Григорий Абрамович Бровман. В «Московской правде» была даже напечатана статья с шельмующим заголовком «Безродный космополит Григорий Бровман». Под статьей стояло несколько подписей. Одна из них принадлежала студенту нашего института Василию Малову. Григорий Абрамович был снят с работы и долгое время находился не у дел. В одном из своих рассказов Владимир Тендряков после смерти Малова много лет спустя, повествуя о своей студенческой поре, обрушил на голову Малова немало гневно бичующих слов. Но, право же, задним числом не воюют. Честность надо проявлять тогда, когда от тебя ее ждут. А храбрость потом – никакая не храбрость.
В связи с этим вспоминается мне один случай. Мы учились тогда не то на третьем, не то на четвертом курсе. Я сидел всегда за вторым столом справа. А позади меня сидели два Владимира: Солоухин и Тендряков. Слева через проход сидел студент Семен Сорин, а за его спиной – Василий Малов. Оба они фронтовики. Правда, Малов был на фронте контужен и был подвержен эпилептическим припадкам. Но в институте у него таких припадков никогда не было. Итак, во время лекции по старославянскому у профессора Левина Сорин и Малов о чем-то заспорили между собой. О чем они говорили, я не слышал. Но, очевидно, в споре этом Сорин сказал какую-то фразу, которая рассердила Малова. И тогда произошло следующее. Вдруг посредине лекции с грохотом падает стул. Василий Малов вскакивает и с криком «ах ты жидовская морда!» дает Сорину здоровенную оплеуху. Затем хватает стул и замахивается им на Сорина. Сидевшие позади Малова Шуртаков и Годенко вскочили и выхватили у бузотера стул. Перепуганный лектор еле-еле сумел установить тишину. Но лекция все равно уже была сорвана. После такого ЧП заниматься никто не мог. Меня этот случай возмутил чрезвычайно. Во время перерыва я подошел к комсоргу нашего курса Евгению Винокурову и возмущенно сказал:
– Женя, я считаю, что такого безобразия прощать нельзя никак! Ну как можно позволить, чтобы человека так оскорбляли. Я предлагал Сеньке надавать ему по морде, Сенька же сильнее. Но он трусит, не хочет. Я, к сожалению, отлупить Малова не могу. Поэтому предлагаю такой вариант. Малов член партии. Мы комсомольцы. Давай пойдем сегодня же к секретарю райкома партии и поднимем этот вопрос. Ты согласен?
Я думал, что Винокуров загорится, скажет: «Безусловно, давай пойдем!» Однако комсорг почему-то скис, стал бормотать ничего не значащие слова о бесполезности такого предприятия, о том, что он сейчас очень занят, и так далее, и так далее… Тогда я сам в тот же день дозвонился до первого секретаря райкома партии, фамилия его, как сейчас помню, была Лимно. И все в подробностях ему рассказал, попросив немедленно вмешаться в это дело и поставить вопрос о строжайшем наказании Малова. Секретарь райкома меня внимательно выслушал и обещал разобраться.
Уверен, что, возмутись тогда я не один, поддержи мое негодование другие ребята, Малову бы не поздоровилось крепко. Но другие почему-то молчали, как молчал в ту пору и Тендряков. И физически не шелохнулся тогда на лекции, хотя был здоровее Малова в пять раз, и морально не повел даже бровью. Ну, а раз все промолчали, то дело постепенно замялось. На следующий день меня пригласил к себе преподаватель политэкономии Шестоков, член партбюро института, и начал долго и нудно объяснять мне, что с ним разговаривал товарищ Лимно и что я несколько поспешил со своим звонком. Дело в том, что товарищ Малов тяжело контуженный, больной человек, что Сорин сам его спровоцировал на скандал, что Малов человек очень нервный и так далее, и так далее… И сколько я ни возмущался, сколько ни клокотал, говоря, что это же дикое безобразие, вскочить на лекции, крикнуть человеку «жидовская морда!» и дать ему по лицу! Что за это выгнать из института мало… успеха мои слова не имели. Повторяю, в своем возмущении я был совершенно один. Как говорится, «народ безмолвствовал». Клянусь, я ничуть не пытаюсь показать себя этаким отважным борцом за правду. Нет, мне совсем это не нужно. Просто я констатирую факт. А рассказал я об этом случае лишь потому, что сегодня многие, очень многие задним числом громят культ личности, швыряют громы и молнии по поводу многих негативных явлений прошлого, а в те не очень светлые времена либо хранили гробовое молчание, либо, хуже того, пели в стихах или прозе панегирики тем, кого они сегодня клянут. Тендрякова теперь уже нету тоже, но коль скоро он считал себя вправе давать пулеметные очереди по целому ряду надгробий, я считаю своей обязанностью рассказать прочитанный вами эпизод.
Шовинизм, групповая ограниченность, национализм, сионизм, антисемитизм, русофобия – какие же это все отвратительные вещи! Поддерживать друг друга не по человеческим или духовным качествам, а по национальным считаю признаком прежде всего низкой культуры и абсолютной нищеты души. Я был живым свидетелем борьбы с так называемым космополитизмом и в тысячный раз хочу сказать, что не знаю ничего более скверного и отвратительного. Фактически это был самый откровенный антисемитизм, и шел он не из народных масс, а искусственно насаждался сверху. Справедливости ради надо сказать, что, возможно, подобный национализм родился не сам по себе и не на пустом месте. Но ведь борьба-то шла не с сионистами, не с еврейскими шовинистами, а просто с людьми еврейской национальности и главным образом честными, порядочными и горячо любящими свою родину интеллигентами. И это было ужасно. Меня могут спросить, ну а как лично ты вел себя в те тяжелые и несправедливые времена? Отвечаю. В те дни я учился уже на четвертом курсе. О своей реакции на антисемитский поступок Малова я уже рассказал. И свое отношение к подобного рода проявлениям я выражал совершенно открыто. Возможно, не будь я тяжело ранен на войне, мне бы за подобные вещи и не поздоровилось. Но меня не трогали, а поступали иначе, мне не давали слова. Как это происходило? А вот как. После моего звонка в райком партии первому секретарю замолчать или пройти мимо подобного происшествия было уже нельзя. Нужно было официально как-то отреагировать. Ну первое – это беседа со мной товарища Шестокова. А второе – нужно было определить виновного. И если это не Малов, то, естественно, Семен Сорин. Следует сказать, что абсолютно безгрешным при ссоре с Маловым Семен не был. По собственному же признанию Сорина, он при той перебранке на лекции вполголоса назвал Малова г…м. Что было, то было. Тем не менее у Малова было множество вариантов для достойной реакции на такую, как определил Сорин, «шутку». Однако то, что сделал Малов, не лезло ни в какие ворота. И вот партком института, встав на защиту Малова, решил отыграться на Сорине. Провести комсомольское собрание, на котором вынести Семену выговор. А так как мое отношение к этому было резко отрицательным, то меня от участия в собрании попросту устранили. Как это сделали? Да наипростейшим образом. Тот же самый пресловутый товарищ Шестоков, подойдя ко мне в коридоре, сказал:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?