Текст книги "На Руси от ума одно горе"
Автор книги: Эдвард Радзинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Эдвард Радзинский
На Руси от ума одно горе
В 1856 году в Москве произошло печальное событие, поставившее «Московские ведомости» в весьма затруднительное положение. Умер Петр Яковлевич Чаадаев, никаких чинов не имевший, да и вообще давным-давно нигде не служивший. А как сказал его современник: «У нас в России кто не служит, тот еще не родился, а кто службу оставил, тот, считай, помер».
Но несмотря на это, не сообщить в газете о его смерти было положительно невозможно, ибо, не занимая никакой должности на Государевой службе, отставной ротмистр Петр Чаадаев занимал особое, даже исключительное место в жизни как московского, так и петербургского общества.
Умер он, когда ему шел шестьдесят третий год. Его сверстники еще были живы и помнили, как пленительно начиналась эта жизнь…
Происходил он по матери из рода славного нашего историка князя Щербатова. Родителей он потерял в детстве, и воспитывала его известная всей Москве причудами и богатством старая дева, княжна Анна Щербатова, все помыслы которой, само собой разумеется, занимал наш юный тогда герой.
Воспитание молодого человека, имеющего счастье (и несчастье) быть наследником большого состояния, описано неоднократно: сначала крепостная нянюшка учит младенца прекрасной русской речи, после чего извечную нашу Арину Родионовну сменяет извечный гувернер из французов – католик. Это, кстати, вызывало изумление жившего в те годы в России Жозефа де Местра. Отмечая непримиримость русской православной церкви, ее постоянную борьбу с католицизмом, граф удивлялся полнейшему ее равнодушию к тем, кто воспитывает русских детей…
…француз убогой,
Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил.
Затем легкомысленного француза сменил дотошный англичанин – тоже отнюдь не принадлежавший к православию. Он научил нашего героя любить Англию, а заодно и пить грог. Ну а потом:
Острижен по последней моде,
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел свет.
Галломанию, столь модную в России, начала сменять англомания. Две империи владели умами тогдашних комильфо. Первая – империя вчерашнего лейтенанта, ставшего владыкой полумира, рушившего троны и назначавшего королей. «Столбик с куклою чугунной» – в походном сюртуке, со скрещенными на груди руками – украшал комнаты и мечты молодых людей.
Мы все глядим в Наполеоны,
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно…
Но была еще одна империя, не менее могущественная, – «империя денди» во главе с ее некоронованным владыкой, англичанином Джорджем Брэммелем. Как и всякий император, лорд Брэммель тоже издавал законы – к примеру, вдруг начинал носить накрахмаленные галстуки или перчатки до локтей, и никто не смел ослушаться – все носили. И будущий английский король принц Уэльский, и король поэтической Европы лорд Байрон были подданными этой империи.
Но дендизм – это не только искусство одеваться и счастливая диктатура элегантности. Это манера жить. Это тот ресторан, та любовница, та дуэль, те привычки…
Прямым Онегин Чильд – Гарольдом
Вдался в задумчивую лень:
Со сна садится в ванну со льдом…
Главная гордость денди – быть не как все, поступать совершенно неожиданно, но демонстрируя при этом такт и искусство истинного денди – умение нарушать правила… в пределах правил, быть эксцентричным и радостно непредсказуемым, оставаясь в рамках хорошего тона и безупречной светскости.
Чаадаев с начала жизни стал полномочным послом дендизма в России, и до смерти его манеры, умение одеваться и его странности (но не смешные, а напротив, те странности — таинственные, ему только присущие, непредсказуемые) будут притчей во языцех.
Поццо ди Борго, корсиканец-эмигрант, русский посол в Париже после падения Бонапарта, сказал о нашем герое: «Если бы я был властью в России, я бы непременно и часто посылал его за границу, чтобы все могли увидеть этого русского и при этом абсолютно порядочного человека».
Для Поццо ди Борго быть абсолютно порядочным – и значило быть абсолютным денди.
Как и положено абсолютному денди, Чаадаев своими странностями озадачивал до восхищения озорных сверстников.
Существовали общие забавы тогдашних молодых людей – Лунина, Пушкина и прочих, почитавших непременно быть «друзьями Вакха и Венеры». Походы в бордели, веселые девы, представленные буквой «б» с точками в стихах Пушкина и Лермонтова… Читайте письма нашего поэта к Вульфу, в них – «наука страсти нежной, которую воспел Назон» и преуспеть в которой считали обязательным тогдашние молодые люди. Причем важно было не только соблазнить даму, но и выставить на веселое поругание рогатого титулованного мужа.
Приятно дерзкой эпиграммой
Взбесить оплошного врага,
Приятно зреть, как он, упрямо
Склонив бодливые рога,
Невольно в зеркало глядится
И узнавать себя стыдится…
Но отослать его к отцам
Едва ль приятно будет вам.
Так молодой Пушкин воспел молодые свои забавы… и заодно свою будущую гибель.
Но во всех этих коллективных веселиях нет нашего героя. «Красавчик Чаадаев», как называют его в полку, с холодным презрением наблюдает общие забавы молодых повес. С самого начала на его личную жизнь наброшен непроницаемый покров тайны, и сверстники с уважением принимают этот утонченный, как бы сейчас сказали, «крутой» дендизм.
Он заканчивает Московский университет и, естественно, поступает в знаменитый лейб-гвардии Семеновский полк, ибо все его предки там служили. Но слово «естественно» не может управлять жизнью абсолютного денди, и потому, пройдя французскую кампанию, он перейдет из Семеновского полка в Ахтырский. Как уважительно скажет современник: «Перешел как настоящий денди – объявил причиной мундир Ахтырского полка, каковой изысканнее был, на его взгляд, мундира полка Семеновского…»
Во время войны 1812 года он получил крест за храбрость, дрался под Кульмом и в «битве народов» под Лейпцигом, был в почетном карауле при императоре, когда русские войска вступили в Париж. Далее – возвращение с победой в Россию…
Ахтырский полк стоял в Царском Селе. Там и произошло его знакомство с юным гением. На портрете того времени Чаадаев – красавец, еще в каштановых кудрях (уже скоро он их сбросит) и в том самом мундире Ахтырского полка…
Тогда же Пушкин написал хрестоматийное:
Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут,
В Афинах Периклес,
А здесь он – офицер гусарский.
Борец с тиранией и – вождь демократии… За этими строками и скрывалась вторая жизнь денди.
Еще в отрочестве Чаадаев был хорошо известен московским букинистам – он собирал книги. Разговоры с мальчиком занимали знаменитых «московских стариков» – важных членов Английского клуба, вечно брюзжащих по поводу петербургских глупостей (как и положено столице прежней, Москва была вольнодумицей, стоящей в самой пренебрежительной оппозиции к столице новой). Так начиналась подлинная жизнь Чаадаева – жизнь духа…
Беседы «офицера гусарского» с юношей-стихотворцем легко восстановить по пушкинским стихам. Они отражали ту «европейскую заразу» свободы, которую принесли с собой победители из побежденной Франции. Очень много говорили о вольности (ибо нигде так часто не произносится слово «вольность», как в рабских странах), «о власти роковой», о том, воспрянет ли Отечество от сна, или все кончится, как обычно – медведь немного поворчит и снова повернется в вечном своем сне на другой бок…
Разговаривали и о самом странном – об удивительном долготерпении народа-раба, почитающего за родителей своих беспощадных господ, о «глазах быка в ярме»… В самом печальном стихотворении молодого Пушкина – отзвук тех бесед:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды —
Ярмо с гремушками да бич…
Так начиналась история Петра Чаадаева, а точнее – «горе от ума» Петра Чаадаева…
В 1820-м ему было двадцать четыре года. Он переживал высшую точку своей карьеры. Самый блестящий молодой человек в Петербурге накоротке с великим князем Константином, братом императора Александра, его ценит и сам Государь. Он адъютант командира Петербургского гвардейского корпуса, и все уже знают, каковой будет следующая ступень его карьеры – адъютант императора.
Как и следовало делавшему блестящую карьеру, он член могущественной масонской ложи. В той же ложе – «брат» Грибоедов.
И конечно, он близок к могущественнейшим государственным мужам… Как справедливо скажет Молчалин Чацкому:
Татьяна Юрьевна рассказывала что-то,
Из Петербурга воротясь,
С министрами про вашу связь,
Потом разрыв…
И действительно, именно тогда, в 1820 году происходит событие, которое породит множество сплетен и останется навсегда загадкой. Безоблачный взлет стремительной карьеры вдруг закончился самой внезапной отставкой, к тому же без следующего чина, что означало опалу и гнев Государя.
«Чин следовал ему: он службу вдруг оставил…»
Что же случилось? Его первый биограф процитирует сплетню, которая ходила тогда по Петербургу и останется во всех сочинениях о нем.
В том же 1820 году происходил конгресс в Тропау. Вчерашние союзники, победившие Наполеона, выясняли: как усмирять народы, коли пожелают они жить не так, как того им, победителям, захочется. Монархи и вельможи демонстрировали любовь друг к другу, сквозь которую прорывалась естественная неприязнь – она выражалась в очаровательных колкостях и злых «mots»,[1]1
Остроты, шутки (фр.).
[Закрыть] которыми галантно обменивались на увеселениях, сопровождавших конгресс, и интимных встречах. И во время завтрака Александра Первого с князем Меттернихом всесильный австрийский министр, счастливо пожинавший тогда плоды побед («С тех пор как в Бонапарта гусиное перо направил Меттерних…»), вдруг спросил своего русского союзника: «Что нового в России?»
Государь ответил что-то вроде: «В России ничего нового…» Тогда Меттерних, как и подобает хорошему дипломату, выдержал эффектную паузу, после чего сказал: «Если не считать восстания в одном из гвардейских полков Вашего Величества».
И Александр побледнел: он ничего об этом не слышал…
Действительно, именно в то время состоялось восстание, потрясшее Петербург. Но оно было отнюдь не в «одном из полков», но в знаменитом лейб-гвардии Семеновском, где прежде служил Чаадаев. Этот полк героически прошел французскую кампанию, шефом его был сам император. Командир полка Шварц был назначен самим Александром…
Со Шварца все и началось. С ним случилось то, что часто бывает в России: он озверел от вседозволенности и уже не только изнурял несчастных солдат муштрой, придирками к амуниции, но полюбил рукоприкладство. Тут его фантазии были самые разнообразные – к примеру, он выдергивал усы у проштрафившихся гвардейцев. В конце концов эти одноусые и совсем безусые не выдержали…
После подавления мятежа предстояло самое неприятное: сообщить об этом Государю. Курьер (все по той же петербургской сплетне) был отправлен в Тропау, конечно же, вовремя, но передвигался чрезвычайно медленно, ибо все время занимался притираниями лица и сменой туалетов. И потому опоздал – прибывший из Петербурга австрийский курьер сообщил Меттерниху новость раньше.
Опоздавшим якобы курьером и был Петр Яковлевич Чаадаев. И взбешенный Государь выгнал его в отставку.
Всем, кто имел удачу родиться и жить в России, версия эта покажется очень сомнительной. И действительно, как потом выяснят, ничего подобного не было, да и быть не могло. Александр, конечно же, знал все куда раньше Меттерниха – австрийский курьер собрался тотчас скакать из Петербурга с известием о бунте, но соответствующее ведомство (оно всегда было у нас начеку и работу свою исполняло отлично) визу на отъезд австрийцу долго не выдавало. Так что, пока иноземец бегал по бесчисленным инстанциям, Чаадаев преспокойно доскакал первым.
Но тогда – что же случилось?
Его другой биограф, человек необычайно к нему близкий (Чаадаев даже именовал его «племянником»), некто Жихарев, интересовался этим, пожалуй, всю жизнь. И много раз Чаадаев начинал ему рассказывать… С подробностями живописал Петр Яковлевич, как горели свечи на столе у Государя и в каком сюртуке был он в тот вечер. Лишь одного не сообщал – содержания их беседы.
Однажды Жихарев не выдержал и осмелился напрямую спросить: «Почему же случилась отставка?»
Чаадаев ответил сухо и зло: «Стало быть, так надо было», будто за всем этим была некая нелегкая для него тайна.
Тайна действительно должна была быть… Зачем он вообще согласился поехать в Тропау? Ведь понятно – миссия эта была совершеннейшим убийством карьеры. Все знали, что Государь, лично назначивший Шварца, ждет сообщения о том, что «его Шварц» был хорош – плохи были полковые офицеры. Значит, ехать предстояло со лживой, доносительской миссией, а это было, конечно же, невозможно для «абсолютно порядочного» денди. И все же наш герой согласился ехать. Неужели он не понимал: чем правдивее будет доклад, тем большее последует недовольство Государя?
Жихарев из обрывков слов и даже умолчаний предположил совсем странное: Петра Яковлевича подвело тщеславие – точнее, уверенность в себе и в том, что при встрече с Государем он обязательно обольстит его умом и некоей беседой.
Беседой… о чем?
Все новые царствования, все правления у нас порождают в обществе удивительные надежды на лучшее, ибо начинаются весьма часто с самых смелых, восхитительных реформ. Даже безумное царствование Павла – какие благодетельные прожекты… Да что Павел! Обратимся к истории: «Грозным» прозвали царя Ивана, а с каких прогрессивнейших реформ начал кровавое царствие!
А «дней Александровых прекрасное начало»? Царь окружил себя молодыми реформаторами – «нашими», как он тогда их называл. Какие великие преобразования готовились ими, чтобы потом…
Но потом – все и всегда в России происходит согласно «всероссийскому» стихотворению, кстати, посвященному Пушкиным Чаадаеву:
Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман…
Впрочем, Адам Чарторыжский, один из «наших», вспоминал, как умные старики утешали испуганных грядущими преобразованиями молодых придворных – дескать, при бабушке Екатерине все тоже начиналось с «обещаний и великих мечтаний»… И действительно – вот уже главного реформатора Сперанского усадили в возок и повезли в ссылку, сопроводив любимым российским резюме: реформами своими замыслил развалить наше великое государство и… предать его Наполеону! И вот уже рядом с царем встал новый любимец, полубезумный Аракчеев, который придумал апофеоз рабства – военные поселения, где солдаты-крестьяне маршировали, сеяли, кормили скот и рожали детей под бравурные марши и дробь барабана.
Но в России вера в царей умирает последней. Уже и поселения были, а народ все продолжал верить… Да и сам Государь не забывал объявлять, что все-таки остается республиканцем и периодически повелевал составлять свой любимый проект – об освобождении крестьян (даже Аракчеев такой проект составлял).
В 1820 году пришлось составлять этот проект генералу Милорадовичу. Большую записку написал генерал – о вреде крепостного права и пользе вольности крестьян.
А чуть пораньше и великий поэт написал все с той же верой в царскую добрую волю:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И Рабство, падшее по манию царя…
Стихотворение это Чаадаев собственноручно переписал для князя Иллариона Васильчикова, своего начальника, командира гвардейского корпуса (в декабре 1825 года именно он посоветует Николаю картечью стрелять в восставших на Сенатской площади). Князь немедля передал сие вольнолюбивое творение Александру – знал верный служака, что царь захочет увидеть именно такое стихотворение. И царь действительно выразил восторг словами, почти дословно вошедшими в пушкинский «Памятник»: «Поблагодарите поэта за добрые чувства, порождаемые его стихами».
Так что Чаадаев имел право верить, что Александр вновь готов увлечься идеями свободы, о которых в юношестве твердил ему помешанный на французских философах воспитатель Фердинанд Лагарп. Он мог полагать, что столь изменчивый в привязанностях царь вновь ждет того, кто сможет увлечь его обратно – в прекрасную его молодость, когда вместе с «нашими» Александр говорил, что надо «дать свободу, чтобы в будущем Россия не стала игрушкой в руках безумцев…» Вот какой беседой поехал чаровать его умнейший Петр Яковлевич, вот зачем он согласился на миссию…
Но он не понял царя. Не знал, как приятно этому «незримому путешественнику» (так называли Александра в России), переезжая с конгресса на конгресс, в каком-нибудь Тропау, вдали от своей «немытой» крепостной державы, беседовать с просвещенными европейскими государями о свободе, которую он вот – вот даст своим крестьянам… Но всесильное ведомство уже сообщало царю об опасных разговорах, которые велись в масонских ложах, а вскоре тот же Васильчиков сообщит и о тайном обществе. «Я разделял и поощрял их иллюзии, не мне подвергать их гонениям», – успокоит царь Васильчикова. Это означало: гонениям подвергать ох как придется! С великой печалью, но придется расправляться со всеми этими милыми молодыми глупцами… Недаром на конгрессе в Тропау он договаривался с Пруссией и Австрией о Священном Союзе, призванном уничтожать «европейскую заразу» вольнолюбия, где бы она ни возникла, и даже готовился послать в помощь неаполитанскому королю стотысячную армию Ермолова против пьемонтских карбонариев…
Оттого – то приехавший курьером милый денди («воплощение элегантности», как называл Чаадаева брат царя Константин), посмевший не только сообщить ему неприятные вещи про его Шварца, но и славить заблуждения его невозвратной юности, показался ему опасным призраком ушедших лет, был ему неприятен. И он показал это Чаадаеву… Разговор окончился взаимным разочарованием.
Тогда, видимо, Чаадаев и попросил отставку, а царь вослед послал свое недоброе слово – оставил без следующего чина.
Впрочем, самому Петру Яковлевичу пришлось все-таки дать свою интерпретацию отставки – следовало объяснить сестре причины злополучного события. В письме к ней он описал все весьма забавно: оказывается, в отставку он мог бы и не уходить вовсе, но решился на это лишь для того, чтобы выказать «презрение к тем, кто привыкли презирать других», и еще – чтобы навсегда убрать из своей жизни «все эти игрушки честолюбия». Карьере он предпочел свободу. Странным тогда казалось это объяснение…
Так появился ротмистр в отставке Петр Яковлевич Чаадаев. Так начинается его свободная жизнь. В этой свободной жизни он тотчас совершает то, что и должен был сделать, – по рекомендации сослуживца и друга Якушкина он вступил в тайное общество. Правда, «принятием в общество» участие Чаадаева в нем и ограничилось – более он там не появляется. Видимо, страстные разговоры офицеров о свободе за пуншем и картами были трудно совместимы со вкусом абсолютного денди. Или за этим было и иное?
Потом по столице поползли слухи: Чаадаев решил уехать и, кажется, навсегда. «Давно бы так!» – скажет его друг.
Уехать навсегда, коли не согласен с властью, – очень древний российский обычай. Как отмечал наш знаменитый историк, есть две психологии. Одна – психология гражданина. Что должен делать гражданин, когда порядок в его стране ему не нравится? Бороться с властью. Но нормально (легально) бороться со строем можно только в свободной стране. Что делает подданный в стране рабов, когда не доволен владыкой (хозяином)? Как и положено рабу, бежит от хозяина. Все бежали… сначала крестьяне – в казаки, потом князь Курбский – в Литву… Когда Годунов отправил учиться за границу знатных молодых людей, из восемнадцати посланных никто не вернулся – все остались в Лондоне, Париже и Любеке.
И Чаадаев уезжает навсегда. Произошло это в 1823 году.
В том же году «брат» Чаадаева по масонской ложе Грибоедов заканчивал писать комедию (летом следующего года он завершит ее окончательно). Комедия называлась «Горе от ума». И знакомец обоих, Александр Пушкин, отметил в письме: «Грибоедов написал комедию на Чаадаева…»
Чтобы всем это было ясно, герой комедии именовался вначале Чадский. И появлялся Чаадаев-Чадский в комедии знаменательно: он возвращался на родину из долгих странствий:
Когда ж постранствуешь, воротишься домой,
И дым Отечества нам сладок и приятен!
Вот что «брат» Грибоедов предрек в своей комедии, когда прототип героя садился на корабль, чтоб уехать навсегда из России.
Прошло три года. Чаадаев все странствует, встречается с немецкими философами…
В декабре 1825 года – восстание на Сенатской площади. Казематы Петропавловской крепости наполнились блестящими молодыми людьми. Новый царь, как и положено отцу Отечества, лично допрашивал «блудных сыновей». И очутившийся в тюрьме Якушкин, уверенный, что друг его никогда не вернется, смело выдал Чаадаева…
Через полгода после восстания декабристов «уехавший навсегда» Чаадаев… возвращается!
За границей он писал в русской тоске: «Хочу домой, а дома нету». И все-таки приехал – в бездомье…
Запад – не придуманный им, литературный, но реальный Запад – ему не понравился. Сбылось предсказание «брата» Грибоедова: Чадский – Чаадаев вернулся в Россию – так он отыграл в жизни первый акт «Горя от ума». Но ему суждено было сыграть всю комедию до конца…
На границе его обыскали и весьма старательно. До смерти он так и не узнает, что обыск был произведен по доносу великого князя Константина, который в письме к брату-царю упомянул и о связях Чаадаева с декабристом Тургеневым, и о беседах своих с отставным ротмистром за границей (старые знакомцы встретились в Карлсбаде). Не забыл Константин рассказать и о самом неблагоприятном впечатлении, которое составил в Тропау о Чаадаеве покойный Государь.
Но хотя обыскали с пристрастием, ничего не нашли. На этом дело и кончилось.
В это время следствие по делу декабристов уже насытилось фамилиями. Сначала говорили о «нескольких человеках гнусного вида во фраках», а теперь уже всплыли десятки фамилий заговорщиков – и каких! Возникало опасное ощущение, будто все общество было в заговоре. Нетвердая власть нового царя этого не хотела, и вернувшегося на родину оставили в покое.
Так он от заговора и отвертелся, хотя и негласный надзор за ним установили, и письма его перлюстрировали. Из Третьего отделения эти письма и явятся потомству.
Наступает один из темных периодов его жизни. Стремился домой, а дома нет. То, что именовалось прежде «светом», – подлая пустота. Его старые знакомцы – кто в петле, кто на каторге. В гостиных – другие люди… И вернувшийся путешественник затворяется, знаменитый «человек света» не появляется в свете. Он «задохнулся от отвращения».
Затворничество продлится до 1830 года. Именно тогда, будто подытожив «период отвращения», он и составляет некое письмо…
Он вновь является в свете. Но за время затворничества сформировался его новый облик, который остался на множестве гравюр и портретов.
Еще в странствиях были сброшены каштановые кудри. Медальный профиль, высокий купол головы, холодные серо-голубые глаза – природа удачно поработала… И презрительная и горькая усмешка сухого маленького рта… Он стоял, как писал современник, у дерева в парке или у дверей в гостиной. Над присутствующими возвышалась его фигура с вечно скрещенными руками. Они образовывали латинскую букву «V», которую Герцен читал как знак «вето».
Презрительное «вето» на все, что этот человек видел вокруг. С этими скрещенными руками, с этим «вето» на груди он простоит десятилетия… «Что бы ни готовило нам будущее, скрестим руки на груди и будем ждать».
Его тогдашние беседы в салонах – изысканный непринужденный разговор на том безукоризненном французском, на котором когда-то говорили в Париже во времена Вольтера и Монтескье. Вечные «mots», изящная игра слов и сарказм, который какой-нибудь напыщенный дурак принимал за чистую монету. Чаадаевские шутки – без намека на улыбку на неподвижном восковом лице…
«Он принимал посетителей, сидя на возвышенном месте между двумя лавровыми деревьями. Справа находился портрет Наполеона, слева Байрона, а напротив – его собственный в виде скованного гения», – негодуя, писал Вигель. Исследователи объявят это описание злой карикатурой, но это была всего лишь «чаадаевщина», его типическая выходка…
Два банальных властителя дум поколения и между ними – он… Как он хохотал (без тени улыбки на лице), доводя до бешенства разных Вигелей! То он вдруг придумывал новую шутку: объявлял, что боится холеры, переставал принимать гостей и мучил всех «опасностью заразы», то изводил дендизмом, о котором все были так наслышаны… А милого, скучно-праведного, так заботившегося о своем здоровье вечно торопливого Александра Ивановича Тургенева – мучил и тем и другим. «Хочу напомнить ему, что можно и должно менее обращать на себя внимания, менее ухаживать за собою, не повязывать пять галстуков в утро, менее холить свои ногти и свой желудок… Тогда холеры и геморроя менее будем бояться», – почти в ярости писал Тургенев.
Так смеялся Чаадаев над своим окружением. Но скоро он посмеется над всем обществом.
Именно тогда начинает распространяться в обществе его «Философическое письмо», обращенное к некоей даме.
Вокруг стареющего красавца всегда собирался дамский кружок. «Плешивый идол слабых жен», – с несколько завистливой ненавистью писал Языков. Недруги прозвали Чаадаева дамским философом – и он не только не отрицал, но ценил это прозвище. Что делать: в России женщины традиционно интереснее мужчин. «Мужчины в этой стране ленивы и нелюбопытны, меж тем как дамы хорошо образованны и всем интересуются», – писал принц де Линь еще в XVIII веке.
Однако дамский кружок вокруг Чаадаева следовало бы именовать «странным», ибо никто из преданных ему дам не мог похвастаться не только любовной связью, но даже прочной дружбой с абсолютным денди. Он удостаивал их чаадаевской беседой, казалось, делился самыми дорогими размышлениями, возводил их на вершины мысли и… оставлял. Оставлял в тот волнующий момент, когда за платонической дружбой и восторгом понимания его дамам уже мерещилось большее… Но он будто боялся этого и… переходил к новой даме, с которой все повторялось: он так же обольщал ее беседами и так же оставлял.
В его архиве остались экзальтированные письма этих дам. «Провидение вручило Вам свет, слишком ослепительный для наших потемок, фаворское сияние, заставляющее падать ниц – лицом на землю…» – так писала одна из них.
Но некоторые влюблялись – безумно, на всю жизнь. Одна из них, Авдотья Норова (в ее роду были и декабристы, и Государев министр), станет легендой.
«Не отрекайтесь от моего глубокого благоговения – не в Вашей власти уменьшить его», – написала она ему. Эта чистая девушка с возвышенным умом будто была создана для него. Он это понял и… испугался? Подумал, что она может положить конец самому главному в жизни денди – его особому одиночеству, исключавшему банальность повседневных семейных забот?
Остановимся пока на этом. Во всяком случае, он бежал от чувства, а она, как бывало только в рыцарских романах, зачахла от любви и умерла.
Свое «Философическое письмо» Чаадаев адресовал Екатерине Пановой, одной из «зачарованных женщин» его кружка. Это был ответ на ее послание.
«Они встретились случайно. Чаадаев увидел существо, томившееся пустотой окружающей среды», – напишет о ней его биограф. Впрочем, эти строки он мог бы написать о любой из дам, поклонявшихся Чаадаеву. И под письмом, которое она написала ему, могли подписаться многие из них – те, кому уже было мало его «искреннего чувства дружбы»…
В своем послании она спрашивала: почему высоты духа, которые он ей открыл, и религиозные истины, которые он ей разъяснил, не только не внесли в ее душу успокоения, но, наоборот, сделали ее чувства странно печальными, и нервное раздражение поселилось в ее душе, и это даже «повлияло на здоровье».
Он сделал вид, будто не понимает, что стоит за ее вопросами. И начал писать «Философический ответ».
В письме он объяснял, что высокая религиозность печально разнится от той душной атмосферы, в которой мы живем, всегда жили и, видимо, будем жить, ибо пребываем мы между Западом и Востоком, не усвоив до конца обычаев ни того ни другого. Мы – между. Мы в одиночестве. Если мы движемся вперед, то как-то странно: вкривь и вбок. Если мы растем, то никогда не расцветаем. В нашей крови есть нечто, препятствующее всякому истинному прогрессу. У нас не существует внутреннего развития, естественного прогресса. Новые идеи выметают старые, так как они не вытекают из последних и сваливаются на нас неизвестно откуда. Наше прошлое, наша история – это ноль. Наше нынешнее состояние – это мертвящий застой. Мы живем в настоящем, самом узком, без прошлого и без будущего, среди полного застоя. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру…
Далее следовало совсем ужасное – он обвинял православие, писал о том, что мы приняли христианство от безнадежно устаревшей Византии, которую уже презирали в то время другие народы. Влекомые роковой судьбой, мы отправились в презренную Византию, предмет презрения народов, в поисках нравственного свода, который должен был составить наше воспитание. И это не только раскололо христианство. Это не дало нам возможности идти рука об руку с другими цивилизованными народами. Уединенные в нашей ереси, мы не воспринимали ничего происходящего в Европе. Разъединение церквей нарушило общий ход истории к всемирному соединению всех народов в христианской вере, нарушило «Да при-идет царствие Твое».
И так далее, вплоть до конечного приговора – Россия не имеет ни прошлого, ни будущего…
Письмо сочинялось долго. За это время Чаадаев предпочел, видимо опасаясь экзальтации дамы, прервать с ней знакомство (как и со многими до нее). Так что, когда он закончил бессмертный свой ответ, отсылать его было некому.
Впрочем, отсылать его он и не предполагал, ибо с самого начала это было не письмо, но сочинение – типичное сочинение для распространения в списках, для узкого круга тогдашних властителей дум, которые смогут его оценить. Оно было написано в традициях французских философских салонов, в традициях писем Бюсси де Рабутена и мадам Севиньи.
Письмо – всего лишь удобная литературная форма. Впоследствии он снова ею воспользовался: написал новые философические письма, обращенные к даме (всего их собралось восемь). Поразительно, но в следующих семи письмах он стал проповедовать взгляды… с первого взгляда совсем противоположные.
Он провозглашал: наше большое преимущество в том, что приняли мы христианство от Византии – первоначальное, суровое христианство. И то, что мы так долго «пребывали во младенчестве» и вышли на путь цивилизации несколько позже других народов, теперь уже казалось ему великой надеждой, ибо мы сможем принять все блага цивилизации, накопленные народами, но избежим ошибок их пути.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.