Электронная библиотека » Елена Черникова » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 23 мая 2014, 14:12


Автор книги: Елена Черникова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Елена Черникова
Посторожи моё дно

© Е. Черникова, 2013

© И. Огнев-Глайдер: фирменный стиль серии, 2010


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


Посторожи моё дно

Я несерьёзна, но если болтают о крысах, нудят о памяти, приметах, знаках и судьбах, и особенно когда при мне размышляют о творчестве, – отстреливаюсь этим сюжетом.


Ночью, в мороз, на Пресне, в собственной квартире, сижу в продольно-полосатой пижаме, сочиняю заметку об Ирландском море: желая денег, пытаюсь втиснуть опыт странствий в журнал для новых мещан. Волнуюсь от ночной ненависти к буквам, потому как я никогда не пишу ночью.

Шероховатая тишина города уже пузырится в ушах, но брошу на полдороге – не вернусь, а утром забуду, что несла глянцевым мещанам, которые по молодости ходили в малиновых пиджаках, а у выживших завёлся вкус. Они хотят высоких новинок, и редактор просит меня написать им об Ирландии: говорит, наш журнал для сверхновых, они в пиджаках индиго.

Одинокость моя слоисто висит над голым паркетом, как дым после пьянки. Пора послать мещан и спать, но я пишу, спину свело, руки скрючены. Старинные часы нашипели полвторого.

Цитата из меня: «Море в Ирландии страстное, как матадор, и доверчивое, как дошкольник. Где ни живи, всегда помни: сегодня, сейчас от ирландского берега медленно отходит море, обнажая дно. Как Ла-Манш, если смотреть из Франции, от Мон Сен-Мишель, – исчезает, оставляя по себе топкие, бескрайние донные глины. Но во Францию Ла-Манш приползает блудным сыном, а бесстыдный ирландец, нагулявшись, как вернётся да как шмякнется в скалы, распугает зевак на берегу, потопчется и опять – шнырь за горизонт».

Журнал для туристов высшего среднего класса ждёт от меня небалийской, нетайской и неегипетской невидали. Редактор сказал, что целевой сегмент набылся в Турции по горло и чешет себе новые паруса. Стиль моей песни об Ирландском море, доверчиво бросающем дно людям, уже два часа как не соответствует фирменному стилю журнала, но меня жжёт одно любовное воспоминание, и я мечтаю тайно растереть его по заметке между строк, будто симпатическими чернилами.

«…Коричневато-серые глины его кисельные, влажные, будто им впервые. А море будто просит, уходя: посторожите, пожалуйста, мое дно. Личная просьба моря, и от удивления соглашаешься и полдня стережёшь ему беспомощное дно. Изумление равнинного жителя: пейзаж за окном меняется два раза в день». Как видите, автор застрял в глине, любовь не растворяется, воспоминание не выплёскивается, а горловина сосуда забита московским льдом.

Ублажить ветеранов Антальи, познавших олл инклюзив, значит умолчать, что Ирландия не всё включает, что скалиста и наглухо католична, но МР3-мессы без пастора, молятся под фанеру; островная вода гуляет; соборы крысиного цвета; по Дублину ходят холёные олигофрены (аборты запрещены плюс браки среди родственников).

Ночь загустела, и я на ней лаврушкой на холодце. Статья, конечно, не ложится на холст, ибо целевой сегмент и предмет отображения – враги.

Часы бум, бум. Два часа. Никогда не пишу ночью, а тут волны злого куража, похожего на вдохновенье, пришли. По сетчатке плывут кляксы. Вытаскиваю себя из кресла, но мстительное вдохновенье – вызывала? – пришло и зовёт. Оно требует кефира. Внезапно, сразу, ночью, в стужу, на Пресне. Неразумно. На мне тощая, мешковатая, полосатая пижама с чужого плеча, мохнатые тапки-носки, я лохмата. Я страшна.

Неукротимая в желаньях, понимаю, что за кефиром идти придётся. Измочаленный в борьбе с фоновыми знаниями среднего класса, мой мозг не заснёт, если я не дам ему. Платная психотерапия говорит, что мир всегда хорош, а мы должны всего лишь поменять своё отношение. Пробовала. Не без успеха.


Разбитые сапоги на босу ногу, рваная дублёнка былого родственника, патлы дыбом и жёваная пижама в голубую полоску – чисто горгона – выпрыгиваю на улицу в рассуждении перепорхнуть через ледяную площадь. У метро круглосуточный гастроном, а в нём кефир, без которого я десять минут как жить не могу. Промедление невозможно. Мои фоновые знания не без юмора подпевают переведииии меня через майдаааан…


…В юности, познавая себя, влюбилась я в тонколицего, но толстокожего принца родом из Тбилиси и сходу выучила грузинский язык, дабы чувствовать душу мальчика и правильно касаться её перламутровых струн. Сдала государственный экзамен по грузинскому на отлично. Мальчик вырос и уехал жить в Париж. Общий наш язык я подзабыла, но себя познала: если мне надо – пойду и выучу язык целевого адресата.

До гастронома метров сто. По земле шуршит сухая марля, имитирующая снег. По небу прыгают отсветы звёзд. Парю в хаосе, как небезызвестная молекула протовещества накануне Большого Взрыва. Ни машин, ни прохожих. Да, всё-таки ночь, но и ночи надо знать меру, чтоб оголяться-то до положения риз. Я, к моему счастью, успеваю удивиться, выныриваю из себя и стою ровно, а правая нога, шаловливо-карикатурная в битом сапоге с чужого плеча, зависает над тротуаром. Левая врастает в асфальт.

Я воткнута в Пресню, как памятник цапле Ц в азбуку для начальной школы. Марля мёрзлой позёмки внезапно исчезла, и дорога до метро «Улица 1905 года» дышит и приподнимается, и всё кругом – коричневая шерсть. Небо позеленело и мигает чёрными прорезями космоса.

В здравом уме, твёрдой памяти, трезвый человек, алчущий кефира, застывает, как морская фигура, и смотрит, как от бульвара Трёхгорки, где послушно мёрзнет в первом круге спирали вековой пролетарий Ивана Шадра со своим античной красоты булыжником, в сторону многофигурной композиции, осеняющей площадь пассионарным чугуном памяти первой революции, то есть противу земной хронологии, – а также от крепостных ворот фастфуда к бывшему Краснопресненскому универмагу, считай, от меня (в широком понимании) в сторону метро волнообразно течёт пространство, полное крыс; головы втянуты, зернисты полукружья спинок, и хайль беззвучен и хвостат.

Но на одной ноге стоять неудобно. Поправляю очки, покрепче запахиваю дублёнку, – она без пуговиц, а в дыры дует ночь, – и делаю новый шаг, с амбицией на кефир, а коричневая пахта не без изящества раздвигается, на миг открывая черноту асфальта, и кто-то вдруг тонко пищит «и-и-и».

Кефир нисколько не теряет привлекательности. Напротив, я уже вся хочу его, будто мне с ним под венец. Я дойду. Это был мо-о-о-й путь, повеяло Синатрой. Пусть мелодия ночи замерла на фермате, я и по крысам дойду до своего кефира, – захлопал ресницами третий глаз.

Всё шерсть. Кроме деревьев. Крысы мягко текут, как море за горизонт, – к метро, на тот же полюс, куда припадок творчества влечёт меня за кефиром.

Позже я узнала, что в начале XXI века в Москве на каждого жителя-человека приходилось до двенадцати особей, а увидеть полную миграцию городских крыс можно максимум один раз в жизни. Не рекомендую.

Я делаю третий шаг и обнаруживаю себя на переходе через Пресню. Четвёртый шаг – я прячусь в звёздах. Пятый – стою под дверью гастронома. Вхожу и покупаю кефир.

Воздев бутылку над головой, как рыбак пудовую треску, как пионер привет, как Золушка немаленького Принца, я гордо выхожу на площадь. Крысы не отвлекаясь мигрируют, морозная Москва спит, никого, и ночь тиха, в глубине бульвара притаился единственный тут человекоподобный, и я, как шутница, успеваю подумать о его бесполезном булыжнике.

На мне, как вы помните, рванина. Я пугало. Я победно размахиваю кефирной бутылкой, все моря по колено. Извините, тут, наконец, рассказ и начинается. Пишем сценарное вдруг, и в моё плечо мёртво впивается рука, пахнущая настоящим человеческим перегаром. О чудо! Человек. Адам. Красная глина. Что ясно, как день шестой. Из глинистого дна ирландского моря, утекшего крысами за горизонт Пресни, вырос небритый мачо подшофе. Он разворачивает меня рывком и мокро хрипит в ухо:

– Паайдём сааа мной, краасавица, зааплачу! Дэньги есть!

В опасности я всегда мобилизуюсь.

Так. Что-то в его прононсе. На идентификацию – одна попытка, что очевидно, как утекающая навек статья для среднего класса.

…Этот рокочущий в горле говор я знаю. Дети гордого народа, от турок и персов спасавшегося на Пресне веками, простодушны до опереточности; я очень глубоко изучала их историю, когда рок юности вынудил меня учить язык неверного возлюбленного.

– Батоно! Вы очень красивый, – вежливо говорю я, молниеносно входя в лучшую, тифлисскую версию грузинского языка, без применения валявшуюся в голове четверть века, – но сегодня, простите, я не могу пойти с вами, потому что мне надо срочно выпить мацони. Я хочу выпить мацони, простите, уважаемый господин. Я иду к себе домой. Нахвамдис, батоно! – и легчайший кивок, и меня ждёт белый слон под золотым балдахином, а я в пурпуре.

Мацони потому, что мой русский кефир ему никто, а мацони для грузина – свой брат. Вещь истоковая, как царица Тамара, или великий Шота и «Витязь в шкуре барса», или в тигровой, в зависимости от переводчика. Поэму давали хорошим девушкам в приданое. Хорошая девушка – это читательница «Витязя» Руставели, такую можно любить и сватать. Садга хар, чемооо Суликоооооо, – дополняя ему до шока, напеваю я.

Оцепеневший батони разжимает пальцы, трезвеет и по-детски улыбается, будто Сулико воскресла. Наш фантастический контакт превращается в идеальную межкультурную коммуникацию. Я попала в трепетную сердцевину фоновых знаний моего единственного на данный момент и действительно целевого адресата: там, где рос мальчик, никогда не пристают на улице к своим! Он понял, что я тверда и царских кровей; как раб, отпрянул хмельной господин в ужасе пред чуть было не содеянным – и наступил на крысу. Ей не понравилось. Визг по земле, побелелые щёки под синей щетиной, глаза вполплощади, но из-за угла наконец выруливает патрульно-постовая машина, из окна которой торчит автомат.

Гран батман в сторону дома, и – дверь на пятом этаже. На кухне свет. Я свинчиваю крышку и без промаха наливаю кефир в стакан. Выпиваю. Сажусь на пол. Дышу.

Потом иду в кабинет, жму выделить всё и – всё. Delete. Спать. Статья не состоялась. В декабре 1825 года Пушкину хватило зайца, чтобы не поехать в Петербург. Наш брат литератор теряет нюх: мне понадобилась целая Пресня крыс, чтобы никогда больше даже не пытаться писать для среднего класса. Потому что его нет, не было и не будет.


Москва, Пресня, 1999–2013

Тун

Ефиму Бершину


Тун по-армянски – дом


Сочинение «Тун» написано по приглашению журнала «Ереван», где и опубликовано в 2011 году.


Я черепаха-сирота, комик-урод; оставлена земными родичами; дом всегда со мной: выйти не могу, взять к себе – некуда. Прибита к дому.

Полвека втуне пропадает страшная жажда дома на две черепахи, но из кожи не выйдешь, мой дом приращен, и неси его, черепаха-сирота. И несу. Ты – урод, сирота. Столько любви нет на земле.

Вечное втуне, тщета, безнадежность, порву на летящее, прицельное, горячее в и старинный армянский тун. Порву, и в небесном доме встретимся – люди, черепахи. И я, сирота, перестану лить бесконечные слёзы, втуне веками каменевшие на ледяном открытом воздухе космоса бездомных.

«Жизнь – это путь домой», – сказал американец Мэлвилл, писатель. Знал. Откуда? Видимо, был черепахой.

Полвека течёт из глаз горючий, послушный, мокрый натрий на корявый кальций панциря, и схватываются они в сердце, и оно твёрже углерода. Нечеловеческая это химия вышла у вас, ребята.

Алмазное проклятие сиротства.

Армяне говорят: где крепко строишь, там жить не будешь. Правда это. Правда. Мой панцирь крепче стали: бездомье черепахи-сироты, а сирота никогда не живет, но слепо, втуне, поводя тонкой дурацкой шейкой, ищет самый большой на свете тун.

…И когда слёзы кончаются, рыдаешь сухо в колючий куст, потом кровью на песок, потом молчишь и ничего не говоришь, ибо никто не поймет, и никто не может рыдать так долго, а потом сухо, а потом кровью, – только сирота-черепаха.

Тун мой, тун, где ты? Возьми черепаху.

Случай на работе

Жизнь – это путь домой.

Герман Мелвилл, американец, писатель, XIX век

Если вы писатель и увлекаетесь потоком сознания, то я вам сочувствую. Текущее сознание куда как страшнее текущей жизни.

Поэтому рассказываю про жизнь.

Дело было на работе. О ту пору я ещё трудилась на небольшой радиостанции, вещавшей исключительно в прямом эфире сплошным потоком ток-шоу. Сидят ведущие по очереди у микрофона и беседуют с гостями. Слушатели звонят напрямую, задают вопросы различной степени каверзности, спорят, и жизнь кипит.

Деятельность сия была весьма интересна для всех участников процесса, однако крайне утомительна для ведущих. Усталость накатывала неимоверная, страдали нервы и даже слух. В наушниках работать очень вредно. Но я не покидала эту работу, упрямо любила её, да и сейчас, наверное, люблю. Но то, что случилось в тот понедельник, было, конечно, сигналом к отступлению. Я не сразу это поняла. А ведь такое могло случиться только в тех условиях, где постоянно говорят, говорят – и договориться можно только до чёртиков.

Собственно, кто я такая на самом-то деле… Сирота с детства. Женщина с ребёнком. Несколько разводов. Близорукая, нервная, приближаюсь к элегантному возрасту. Правда, ещё не приблизилась.

Вечер. Уже стемнело. Ранняя весна, ненавистное время года. В воздухе запах металла – от пробуждающихся почв, людских надежд, набухающего семени бытия. Это самое семя, готовое проклюнуться, всю жизнь, с самого детства, я ощущала всей кожей, всеми своими вечно перенапряжёнными нервами. Я ненавидела это всеобщее ожидание неведомого и немыслимого счастья, о котором немало песен сложено. Так ненавидела, что даже свой день рождения, как раз весенний, воспринимала неумеренно и трагично.

…С пяти до шести у меня была очень трудная передача, из которой я выползла еле живая. Слушатели не хамили, всё было нормально, только устала от темы: как нам всем, россиянам, драть нас некому, любить друг друга, чтоб дружно противостоять любой напасти. Это была историческая передача, с аллюзиями, параллелями и перпендикулярами. Мой гость-историк, упоённый, высказавшийся, благодарный, убежал вприпрыжку домой, а я пошла в общую редакционную комнату, где большой серый диван, и прилегла на его ласковую велюровую шкурку, принялась мечтать. Вот, думаю, вошел бы сейчас в дверь добрый человек с валокордином, накапал бы мне в рюмочку.

Вошла небольшая начальница.

– О, вы ещё здесь, дорогая?

– Отдыхаю.

– Тогда, пожалуйста, будьте любезны, если вас не затруднит, но сейчас придёт наш новый внештатный корреспондент, он солидный человек, он работает в международном отделе во-о-о-он там, надо ему бланк договора дать, чтобы подписал, а то я в эфир ухожу. Вы примете его, ладно, дорогая? – на одной ноте вежливо попросила небольшая начальница.

– Имя-отчество?

– Александр Иванович. Вот договор. Побудьте здесь, дорогая… – и еще на полминуты вежливого треска, хотя уговаривать меня вовсе не надо было. Я ещё не собиралась уходить, поскольку мне в тот день было очень бездомно. Весна уже начиналась, всё по плану.

Бездомность – это обычное состояние всех сирот, в котором они редко кому признаются. Любая сирота со стажем – это вообще кокон, в который чужих не пускают. Начинающая сирота ещё не понимает своей особенности, верит утешающим окружающим с их песенкой про жизнь продолжается. А на самом деле сирота – угроза обществу. Оно думает, что время прошло, и сирота успокоилась. Это не так. Сироте нужно столько любви, сколько просто нет в мировом запасе.


Ну, придёт так придёт. Лежу дежурю. В телевизор поглядываю. Там что-то про любовь. Я поморщилась, вспомнив недавний развод. Мне плохо, когда весна, когда про любовь, когда бездомно, когда некуда идти. На экране принялись целоваться. Я поискала дистанционный пульт, чтоб выключить эту гадость, но пульт скрылся. Вставать с дивана нет сил. Зажмурилась и терплю. Жду внештатника. Всё-таки развлечение. Вот здесь напишите адрес, вот тут подпись, вот сумма, на которую вас нанимают.


Открывается дверь, и входит мужичок-с-ноготок в чёрном кожаном пиджаке, с типичным для международного отдела лицом. Понятно. Здравствуйте. Вот договор. Вы, видимо, Александр Иванович.

Двумя ладонями пригладив незначительные седые волосы, он полез во внутренний карман за ручкой. Не нашёл и растерянно посмотрел на меня. Пришлось всё-таки встать с дивана и найти ручку. А дальше было так.

Стоит, бедняга, посреди комнаты, в одной руке договор, в другой ручка, подмышкой бутылка шампанского, в глазах безумная тоска.

– Что с вами, Александр Иванович? – машинально спрашиваю я.

Он как-то очень горестно садится за стол, неуклюже заполняет договор, с бутылкой шампанского подмышкой, и предлагает мне разделить с ним событие.

Шампанское, конечно, не валокордин, но за отсутствием простой пишем на гербовой.

Когда я вижу удручённого человека, то сначала мобилизуюсь – на всякий случай. Вдруг ему ещё хуже, чем мне. Вдруг помощь нужна. Это не есть машинальное сострадание. Это обычный способ самообороны всех сирот. Надо быстро выпрыгнуть из себя, где всегда неуютно, а при ком же выпрыгивать, как не при горестных внештатных корреспондентах с шампанским.

Он садится рядом со мной, поднимает бокал и жалуется, что завтра ему предстоит испытание: он впервые расстается со своим единственным ребёнком на три месяца, то есть надолго. Я спрашиваю, сколько лет ребенку и почему расставание столь драматично.

Ребенку двадцать один год. Сын. Едет, оказывается, в Колумбию. Командировка от ИТАР-ТАСС, отец-международник устроил. Я выражаю глубокое понимание, но говорю какие-то общие участливые слова, в ответ на которые он уточняет, что дело не только в ребёнке, а в одиночестве, к которому он никак не привыкнет.

– Осиротел я, – говорит Александр Иванович и смотрит мне в лицо. В глазах слёзы. Я вдруг понимаю, что распиваемое нами шампанское – у него далеко не первое в этот день.

– Почему одиночество? Как осиротел? – голосом районного педиатра переспрашиваю я.

Александру Ивановичу на вид лет эдак пятьдесят. Мгновенный подсчет приводит к результату, что это свежий сирота. Неопытный. И я уже готовлюсь спросить, от чего же скончалась его почтенная мама. Но.

Оказывается, полтора года назад этот человек овдовел.

Я бездумно продолжаю расспросы. Я настороженно отношусь к любому вдовству, как женскому, так и мужскому. Мне приходилось видеть ранних вдов; почему-то все были исключительные стервы, так или иначе сжившие своих мужей со свету до срока старости. Или уж мне так повезло познакомиться. А вот вдовые молодые мужчины как-то не попадались. Ну ничего не знаю про них. Тот, с которым пью шампанское, плачет. Может быть, развезло. Гнусная мысль на задворках: может, сумма гонорара в договоре не понравилась? То есть, как вы понимаете, во мне закипает необъяснимая, маленькая, но отчётливая стервозность.


Он тихо рассказывает, что его жена в сорок шесть лет умерла от рака, и ему трудно теперь жить. И сын уезжает.

Я опять выражаю что могу, но тут меня дёрнуло спросить: где и как вы её похоронили? Зачем меня понесло на её кладбище, какого лешего? Успеваю мозгом оправдать своё любопытство профессионализмом журналиста, всю жизнь задающего вопросы кому попало. Душа, однако, вздрогнула, но не справилась с управлением.

Отвечает, что отвёз на машине к её родителям в Белоруссию. Жена была из деревни. Одна дочь у родителей, очень хорошая была женщина. Душа в душу прожили. Родители просили вернуть её на родину.

Ну вот же момент остановиться, вот он, сам в руки плывёт. Надо спросить о жене, пусть выговорится. Какая была жена, что готовила, что шила, как вязала, – вот о чем надо! Ан нет.

– Как именно отвезли? – уточняю я. Типично сиротский вопрос. Нормальный человек такого не спросит.

– На полу, – отвечает Александр Иванович.

– В гробу? – продолжаю я, пытаясь представить себе его машину. – У вас есть грузовик?

– Жигули. Нет, просто на полу. Убрал переднее пассажирское сиденье, сам за рулём. Сын на заднем сидении ехал, а покойница на полу.

– Мёртвая? На полу? – это уже супервопрос. За такие надо кнутом наказывать.

– Я её всю дорогу за руку трогал: может, не умерла?.. Знаете, руку эту я, как свою… А она холодная. И что очень странно – ведь мы долго ехали – она не потеплела. Я иногда останавливался, грел руку, а глаза у жены всё равно закрыты.

Шампанское закончилось. За окном темень. В редакции только он и я, хотя обычно в это время здесь толпы ходят. А сейчас – никого. Из соседней комнаты в мир идёт прямой эфир, но никто, ни один человек почему-то не заходит в редакцию.

Говорим мы душевно с внештатным Александром Ивановичем, и он вдруг начинает, какая я красивая, пытаясь положить свою руку на моё колено и даже поцеловать меня в лицо.

Я отодвигаюсь и робко объясняю, что, на мой взгляд, ни одно из вышеперечисленных обстоятельств его жизни не ведёт его руку прямо к моей коленке. Занято.

Он не хочет понимать, что такое занято, и продолжает активную, жуткую, обречённую атаку с теми же сиротскими слезами на глазах, с коими пришел час назад и с коими рассказывал о поездке в Белоруссию. Руки ко мне тянет, телом весь дрожит.

Я отодвигаюсь, он придвигается. Глаза его краснеют, наливаются истинно сиротским горем, а я боюсь, что вот-вот схвачу со стола пустую шампанскую бутылку и тресну Александра Ивановича по многострадальной вдовствующей голове.


Мне всё-таки удаётся отправить его восвояси, воззвав к отцовским чувствам и обязанностям. Ежели единственное дитя завтра летит в Колумбию, то папеньке не обязательно бегать по этому случаю за всеми встречными и поперечными. Он в целом не понял, но послушался. Ушёл. Нецелованный, со слезами. Я через полчаса, сдав его договор небольшой начальнице, тоже покидаю редакцию.

На улице я начинаю рыдать. В природе начинается дождь. У длинного наземного перехода через Садовое кольцо скопилась толпа: очень долго не переключается светофор. Я жду, мне всё равно. Я говорю и говорю сто раз одну фразу, не могу остановиться: «Я хочу домой!»

Дождь усиливается, шумит, и я уже не говорю, а кричу в голос. В эту минуту я знаю только эти три слова из всего русского языка: я, хочу, домой.

На меня даже не оглядываются, поскольку это Москва, в ней многие плачут, всякое бывает. И если уж стоит у светофора дама в слезах и кричит в голос «Я хочу домой!», то мало ли у кого в душе что накопилось. Люди у нас щедрые и деликатные.

Но я хочу домой! Не на полу! (А если бы он вёз её на крыше!) Я хочу домой здесь, сейчас, в этой жизни! Где ты, мой дом?! Где вы все, мужья хреновы? Зачем вы женились на сироте? Я хочу домой!!!

С этим воплем я добегаю до своей квартиры, укладываю дочь спать и теряю сознание.

Потом я заболела. Потом меня лечили. Потом я ушла с этого радио.

Спустя полгода я встретила Александра Ивановича на улице. Сияло чудесное осеннее солнышко. Бабье лето.

Он вёл под руку хорошую хозяйственную женщину примерно сорока лет, крашеную блондинку. Она держала за плечо мальчика лет десяти, наверное, от первого брака. Они все улыбались. Александр Иванович, с трезвыми сухими глазами, тут же узнал, вспомнил и радостно поздоровался со мной, хотел что-то сказать, но, вовремя одумавшись, кивнул и пошёл с новой семьей в аптеку. Я обернулась им вслед и увидела: в аптеку.

А тот, кто вёл под руку меня, не задал ни одного вопроса. Он у меня новенький.


Москва, 1999


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации