Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Юродивая"


  • Текст добавлен: 13 ноября 2013, 01:38


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Симон, мне больно!..»

«Мне тоже. Мне никогда не было больно».

Жилы растекаются, кровь льется по животу из черной дыры, где был зуб. Все мои дыры забиты, заткнуты, и медленно и больно содрогается чужое мясо в моем до пепла пропеченном тесте.

Медленно, медленно, больно, больно, трудно. Зверь, подранок, возвращается к жизни. Прирастает отгрызенная лапа. Перебитое крыло срастается. Зверь становится человеком, он думает и говорит. Он целуется, как человек. Много ли надо, чтоб у человека крылья отросли, чтобы человек ангелом стал? Медленно, страшно и больно содрогается внутри моей живой души чужая живая душа. Уже не чужая. Уже родная.

И, целуя Симона в темный волосатый живот, я плачу в темном слепом чреве машины, с ног до головы залитая его вином, его салом, его солью, его слезами, его жизнью.

Он хрипит над моей расцарапанной грудью, кусает пылающий болью сосок, я кричу, прижимаю его соленый лоб к ребрам, к торчащим костям.

– Дура, дура, о, моя женщина!..

А железная повозка под закатным Солнцем все каталась и каталась по Вавилонским, по Армагеддонским улицам; по Садово-Чудесной и Первой Парковой, по Мясницкой и Триумфальной, заворачивала, пыхтя, в переулки Хлебный и Скатерный, протекала, шинами шурша, по Охотному ряду, по рядам Калашному и Посконному; долго и печально колесила вдоль торговых лотков Измайлова, сто раз обогнула Успенскую церковь с грустным святым Николаем в нише, держащим на ладони белый город со шпилями и башенками, и выкатилась на бульвары, где весенние тощие деревья одевались, как девушки, в серьги и зеленые бусы, проехала Пожарский бульвар, Волчий, Барсучий, вывалилась, гудя и пугая прохожих, на Мурманское шоссе, заметалась в гуще светофоров, цветных и хмельных, завернула обратно и докатилась до зубчатых башен Кремля, то красных, то белых, то морковных, то чесночных, отломи, откуси – без выпивки не прожуешь… – чуть не врезалась в Проезде ПогорелогоТеатра в кучку погорельцев, гомонящих на обочине, молящих подвезти, с узлами и баулами, с деревянными сундучками и заплечными мешками, – завернула на Большую Купеческую, а уже вечерело, густая тьма скапливалась над домами, моргающими и ослепленными, черное молоко ночи лилось, люди жадно пили его, глотали, потому что на дне черноты таилось опьянение свободой, день сидел в клетке, а ночь раздвигала черное ложе сна; и железная повозка, гундося пронзительно, вынеслась на мощную выгнутую ладонь Тверской, влилась в железные ряды других железных повозок, мигающих и сипящих, разбитых и с иголочки, понеславсь в страшном грохоте и гуле, в реве и свисте, все вдаль и вдаль, все вперед и вперед, вонзаясь в распяленное пространство, вдвигаясь дрожащим выступом в углубление ночи, и ночь дрожала и стонала, ночь содрогалась и орала, ночь выгибалась навстречу, колыхалась и качалась, и вывертом цеплялась за острие железа, и накручивала темную кровяную плоть на живое веретено.

И видела Ксения, прядя живую кровавую шерсть и накручивая ее на бешено пляшущий кусок деревянной плоти, видела сквозь стекло и железо:

……………живая синь. Тишина. Сверху вниз, по небу к земле, от туч к камням, ползут старомонгольские письмена снега. Ранняя весна. Женщина с девочкой идут по каменистой дороге. Впереди и позади них – горы. Они идут к красно-желтому дому с крышей, похожей на закрученную сильным ветром волну. Край крыши вздымается волной к небу. Из неба, из туч, к девочке и женщине тянутся две тонкие серебряные нити. Концы нитей входят в их сердца, за грудинную кость. Мать крепко держит Ксению за руку. «Дойдем, дочка, вот он и Дацан. Монахи меня работницей примут. Трудницей. Держись за нить. Не отпусти ее. Скоро всех увидишь. И Будду, и Иссу». – «Мама, Исса страшный?» – «Исса? Нет. Он очень красивый. У него усы и борода. Ламы подарили ему оранжевый халат. Если Он будет милостив к тебе, Он тебя всему научит. И плясать, и петь. И любить». – «Мама, а разве я не умею любить?.. Я ведь тебя так люблю!.. Так люблю!..» – «Родненькая, в настоящей любви надо, чтоб была свобода. Сейчас расскажу. Вот ты очень, очень меня любишь. И хочешь всегда, всегда быть вместе со мной». – «Да!» – «Но я не твоя, дочка. Я Богова. И я уйду к Нему когда-нибудь. Он возьмет меня. И ты будешь плакать, кричать, грозить Богу кулачком, негодовать на Него. Просить вернуть меня обратно. А этого нельзя. Никто никому не принадлежит в любви. Чем ты больше любишь, тем радостнее ты даешь свободу тому, кого любишь». – «Не могу понять, мама!..» – «Ну, поймай птичку и полюби ее, а потом выпусти птичку. И когда она полетит, трепеща крылышками от восторга, – все сразу поймешь…»

Так идут и беседуют две женщины – маленькая и большая, и важно клубятся тучи над их головами, и нежно покачиваются серебряные нити, посредством коих их сердечки прицеплены к небу. Мать станет уборщицей и поломойкой в Дацане, дочь невидимо будет в дымном мареве колыхаться при ней, над ней, возле нее. Ибо дочь ее еще не рождена. С еще не рожденной дочерью тихо говорит худая девушка, юная женщина по имени… дочь, ты еще помнишь ее имя?..

Ты, распятая на крестах стольких мужиков, замученная на дыбах стольких рук, ты, жадно, взахлеб выпитая столькими пересохшими ртами, – помнишь ли ты еще имя своей матери, пока колесит, кружит по сплетениям Вавилонских улиц железная коробка с тобой внутри, пока темнеет у тебя перед глазами, ибо тяжко тужиться, мучительно раздвигать напряженные колени, так страшно и невыносимо вновь и вновь рожать, воскрешать, выталкивать из тьмы на свет Божий убитую живую душу?! Имя! Имя! Скажи имя! Мама. Мама. Ты, рожая меня, знала все. Ты видела всю меня и сейчас. Прости меня. Прости, родная.


После катания по ночному Армагеддону Симон привез Ксению, как хотел, в ресторан «Женераль». Отпустил шофера. Пхнул ее в спину на пороге зала: давай! Жми, дави во все лопатки!.. Ты классная козочка, и я тебя вознагражу. Ты достойна. Ты моя госпожа. Еще никто меня так не пронял. Все нутро мне вывернула.

Черная кожаная куртка Симона топорщилась, деревенела на сгибах. Он цепко, властно держал Ксению за локоть. Ресторанные часы проквакали полночь. Он трясся над Ксенией, как ястреб над добычей. Он вел ее по гудящему и дымящемуся залу, полному морд и рыл, нежно, как жених невесту к аналою. Он сам не понимал, что с ним случилось. Эта нищенка его перевернула, как битую рюмку. Он вспомнил, что в машине, в темноте, разорвал мешок на ее груди. Такое декольте впервые видела ресторанная шушера. Девка не стеснялась, будто век тут была. Девка гордо выпячивала грудь. Сколько ей лет? Хоть бы одна морщинка на фасаде. Он думал – она жительница вокзала. Он присосался зрачками к бирюзовому, на бечевке, крестику на ее обветренной груди.

– Где сядем, котеночек?

– Воля твоя, Симон. Хочешь на пол?

Озорство загорелось в радужках Симона. Он щелкнул пальцами, жестами показал официанту: ковер, брось, здесь. Симона и Ксению усадили на бухарский ковер, принесли им горячий глинтвейн в пиалах, там плавал гвоздичный корень и кардамон. Ксения пила, улыбаясь. Симон пил мрачно. Приключение переставало быть приключением. Внутри него, в его недрах, совершалась большая, сложная и пугающая его работа. Отваливались куски, пласты закаменевших пород. Обнажались пласты руды. Из раскопов лезла горячая магма. Над всем его богатством стояла эта девка с кайлом, эта Ксения, эта дурочка с Казанского, и усмехалась. Он спал с монакской принцессой. Он спал с проститутками Риппербана. Он был женат много раз, он устал жениться, ему было скучно с женщинами, он брал себе женщину по случаю, в охотку, на один раз, и разжевывал ее, как трюфелину, как срез ананаса. Он слшиком хорошо знал, что все на свете можно купить, и ни секунды не сомневался в том, что нищенка, просившая на вокзале милостыню, будет глядеть на него, как на Бога. А он высосет из нее сладкий сок и на рассвете, позевывая, посматривая на золотые часы, плюнет косточку.

Что-то все не клеилось. Что-то все выходило по-другому.

– Вот… возьми. Ты хочешь персик?.. Ты когда-нибудь в жизни ела персик… Ксеничка?..

Он поперхнулся ласковым словом. Он никогда не ухаживал за женщинами, он хватал и грыз их, как куриные ноги. Это они, женщины, ухаживали за ним. Засматривали ему в свинячьи глазенки. Гладили его торчащее пузо. А эта нищенка – она и персик-то, голову на отсечение, впервые в жизни видит и его шершавого пуха боится, – придурочная эта еще на него и сверху вниз норовит глаз скосить. Щеки его побагровели. Он ей покажет. Она у него еще попляшет. «Женераль» – ресторан с номерами. Он возьмет номер. Он запрется на все замки, ори не ори. Взять его за жабры голыми руками! На это еще никто из живых не отваживался. Там, в машине, она брала его сердце, выжимала из него сукровь. Здесь он возьмет ее. Он, мужчина и владыка, будет сверху. Он сломает ей ребра и выдернет ее сердце, дымящийся комок. Бросит на пол, растопчет пяткой. Будет кричать ей: «Пиль! Тубо!» И она в зубах принесет ему башмаки и будет жалко вилять хвостом, прибитая, покоренная.

– Я выбил тебе зуб… у тебя… не болит?..

Ксения взяла персик и, улыбаясь, прижала его к щеке. Пушистый!.. Вилки и ножи ей были не нужны. Она глядела на Симона ясными глазами, ясно говорившими: «Родной. Родной мой».

Высохшим горлом Симон протрубил:

– Ты… моя. Не пущу тебя… никуда. Идем со мной. Наверх. Там никого нет. Там комната. Я… сошел с ума. Я не хочу тебя никуда отпускать. Никуда и никогда. Слышишь?! Ты глухая. Ты дура. Но я не могу без тебя. Слушай. Я тебе свой зуб отдам. У себя выбью и тебе вставлю. Слушай! – Он вцепился в ее руку, персик выпал и покатился по навощенному паркету зала. – Ты, голодранка! Выходи за меня. Выходи за меня, а?!.. Что молчишь, как воды в рот набрала?!..

Он пьяно выдохнул и сжал Ксеньину руку так, что кости захрустели.

– Насмеяться хочешь надо мной?!..

Ксения встала с ковра. Встал Симон. Ударил ее по щеке. Вся пятерня отпечаталась на коже. К ним уже бежал официант, мужики в смокингах, бабы в алмазных блестках, с голыми спинами и задами. Шека Ксении багрянела. Взгляд ее, обращенный на Симона, не поменялся. Так же глаза ее говорили: родной. Еще они сказали: глупый.

И Симон наклонился и поцеловал щеку, ударенную им.

Визги и насмешки поднялись вокруг них, вспыхнула жестокая и пустая музыка.

Симон повел Ксению в номер, снятый на ночь. Они не обнимались, не целовались, не соединялись. Они сидели на кровати, держа друг друга за руки, и молчали. Они молчали так всю ночь. Они говорили молча всю ночь. Они многое сказали друг другу. Так не говорили люди на земле со времен царя Ирода, со времен старика Иоканаана. Древний разговор наплывал и горел в ночи. Зря горничная постелила чистые постели. В темноте горел на груди Ксении синий крестик, подаренный века назад милостивой Богородицей. Симон трогал крестик скрюченным пальцем и плакал. Его корежило, мяло, выворачивало. Он молча горбился над ладонями босячки, обливал их горячей солью из глаз, поднимал голову и глядел на нее. Он видел в темноте ее лицо, светящееся, светлое. Волосы укрывали ее плечи теплее шерсти. Ее мешковина казалась ему парчой, виссоном. Он говорил ей молча, повторял: жена моя, родная жена моя, как я мог жить на свете без тебя. Неужели, жена моя, ты уйдешь от меня.

Ксения молчала, и черные ветки сосны мотались, сучили за окном. И застучало за окном, загремело: весенний дождь, сырой и слезный, падал на голую грудь земли, на ее каменные руки, на стылые ключицы и колени.

И, когда стало рассветать и мебель в номере поплыла по воздуху в мареве утра, как парусные корабли во сне, женщина встала с кровати, перекрестила мужчину широким крестом и спустилась вниз по мраморной лестнице на улицу, и вышла через парадный вход в серый серебряный дождь.

И мокрые старухи, попадавшиеся ей навстречу на долгом пути, бормотали ей вслед беззубыми ртами:

– Нынче Страстная среда. Сегодня тебя святым хлебцем накормят, сегодня ты, бедолажка, живого Спасителя встретишь.


Босые ноги Ксении ощущали теплую, пропитанную соленым дождем землю. Тополя выбрасывали липкие нежные листья, дышали смолой и влагой. Проходя через парк, Ксения выбрала скамейку, легла на нее, вытянулась сладко. Тело, родившее чужую живую душу, болело, как после побоев. Над лежащей пели утренние птицы. Птицы прятались за трубочками клейких духовитых листьев, за гранатовыми сережками, взорвавшими старую кору.

– Пойте, птицы, – шепнула Ксения, засыпая на миг, – вы земные ангелы, можете слететь ко мне, походить по мне, поклевать мои косы, мои брови… я на это смотрю благосклонно…

Птицы так и сделали.

Птицы ходили по спящей Ксении туда и сюда, взад и вперед, и распевали акафисты, ирмосы и кондаки. А потом все враз закричали: «Осанна! Осанна!»

Когда Солнце стало щекотать ей нос и лоб, она вскочила, отбросила спутанные волосы на спину и засмеялась миру в лицо.

Мир день ото дня становился для нее все проще; все любимее. Любовь прибывала, и сладу с ней не было. За что Солнце любило ее? За что любили ее бедные старухи в харчевнях и пельменных, такие же побирушки, как она, продавщицы апельсинов, помидор и огурцов, грозные военные люди, все в золотых лампасах и звездах? И тем, кто ее не любил, она кланялась еще ниже, потому что знала: они тоже любят ее, но иначе – странно, нелепо и жестоко, и, делая ей больно, они помогают ей избавляться от гордыни.

Она спала на скамейке, и Солнце разбудило ее любовно; она шла, босая, по умытым весенним дождем улицам, и земля любила ее ступни, и голые ветки с зелеными сосцами почек, любя, били ее по рукам. Ветер шибал в нос нашатырем смолок и первых трав, перегноем. Ксения знала, что свершится назначенное. Идя, закрыла глаза. Увидела, на дне темных колодцев, в радужных разводах Внутреннего Взора, где она Его встретит.

Перед ней замоталась на ветру распахнутая дверца крохотной пельменной, зачуханной кафешки, забегаловки, каких бездна в Армагеддоне. Дух дрянных пельменей плыл и висел близ двери, ноги Ксении внесли ее туда без долгих раздумий.

Боже мой, Боже мой, как я хочу зреть Тебя.

Она думала – чепок, закут. Перед ней разверзся длинный темный зал. Вытянутые, как спящие звери, длинные дощатые столы уставлены мисками, тарелками, бутылями зеленого стекла. Дым ли, пар ли вился над головами людей, сидящих за столами. Впрочем, кто сидел и на полу, скрестив ноги, кто лежал на боку под столом. Ксения обводила глазами едоков. Все они были грязные. Все – ободранные, жалкие. Все – в лохмотьях, латанных тряпицах, обносках, оческах. Матери прижимали к истощенным грудям вопящих чад, завернутых в лоскуты. Гнилозубые старики скалились, толкали огурцы в солонки, чавкали, чванились горами картошки в мисках друг перед другом. Стаканами об стаканы стучали заросшие бородами мужики. Кидали друг другу беззлобную ругань, как камни в воду. Тыкали вилками в отрубленные уши пельменей. Меж длинных лавок, окаймлявших столы, расхаживали босые оборванные дети, сося немытые пальцы, подмигивая, изъясняясь жестами. Над плетенной из ивовых прутьев корзиной суглобо скрючилась старуха, и серые космы упали ей со лба на пустую выпитую грудь. Пчелиный гул голосов висел в мареве зала. Все они были Ксении родные. Все они были – нищие.

Ксения подняла глаза выше. Над столами, в клубах чада, парили ангелы. С крыльев ронялись перья в стаканы, полные водки, в плошки с кислой капустой, с рубинами резаной моркови. Белые паутинные ткани реяли. Ангелы были прозрачные, на просвет, сквозь их ребяческие тела просматривались лампы в виде луковиц, лубочные картинки на замызганных стенах. Посреди мисок и бутылок, на столах, стояли подставки черного серебра, в них горели мощные факелы. Ангелы реяли над головами нищих, и пирующие нищие их не видели. Им недосуг было поднять голову, прищуриться. В кои-то веки раз выпал им пир. Нельзя было терять ни минуты. Скорбные заботливые лица ангелов изредка освещались улыбками. Ангелы радовались, что нищие немного поедят. Отдохнут.

День постный, Страстная неделя плывет кораблем, а что ж вы, нищие, воду жрете?.. Да это ангелы нам разрешили. И главный Ангел меж ними так повелел: налить им от души, пусть выплеснется через край. Край жизни всей – он тут, в нищете и босоте. А помидорок да капустки эдакого закваса мы не едали – ох, давно. Отродясь! Сидя в подворотне, в преддверии рынка… Праздник впереди, а это пир внутри скорбей. Душа скорбит, душа горит и хочет водки – жар залить, сгибших помянуть. Наливай, добрый Ангел! Тебе зачтется. Мы тебя не забудем.

Ксения сделала к столам шаг, другой. Лохматый дядька со вставною челюстью шагнул к ней. В руке дядька держал ведро, поганая тряпка снулой рыбой свешивалась из ведра, вода капала на доски пола.

– Вот и баба! – воскликнул лохмач. – Бог послал. Наши-то тетки все едят. Дорвались. Умучились. Теперь их из-за столов кочергой не выковыряешь. А ты, я гляжу, девка свеженькая. Не измочаленная. Ты нам и намоешь полы к празднику, к Чистому четвергу. На-ка, держи ведерко! Ручонки не испачкаешь. Гляди, ведь это все нищие сидят! Един раз такой им пир, более в жизни не будет! Поработай-ка на них, девушка. Святое дело. Придет время, и на тебя кто поработает.

Руки погрузились в грязную воду до локтя, выволокли и отжали тряпку. Уборка перед праздником. Вывезти грязь, выскоблить ножом дожелта серые доски. Выдраить, отчистить свою судьбу.

Ксения гнулась над ведром, выжимала рогожу, елозила ею по широким половицам. Оттирала заплеванные ножки столов. Ползала на коленях меж скамей и скатертей, под ногами у сидящих, смеющихся, жующих. Толкала икры и щиколотки локтями. Тылом ладони утирала пот со лба, с губы. Она мыла полы на славу, чтобы век потом помнили деревянные плахи ее чистоту.

Двое полуголых цыганят приволокли ей таз с мыльной водой, кусок стирального черного мыла. Ксения завозилась в пахучей серой воде, окуная в нее неловко волосы и подол, и не заметила, как по одной половице прошел Идущий и сел Сидящий, и тронул ее, стоящую на коленях перед грязным тазом, за сверкнувшее золото волос невесомой ладонью.

Лицо Ксении взметнулось кверху огнем факела. Нищие загоготали и выше подняли стаканы.

– За нашего Спасителя! – зарокотали нищие, опрокидывая стаканы в хриплые глотки, луженые и латунные. – Он придет и всегда нас спасет. Ни в чем нам там, на небеси, отказу не будет!..

Ксения глядела на сидящего на скамье перед ней во все глаза.

Так глядят на светлый мир перед тем, как покинуть его. Так глядят на живого любимого, про которого ты точно вызнал, что он умер.

Сидящий сидел спокойно. Его улыбка шла из редкой бороды твердым лучом и входила под сердце. Это был нищий, такой же, как все пирующие: босяк и голь перекатная. Вокзалы и причалы хорошо знали его, спящего на мешках. Он был некрасив. Его черты были корявы, а зубы источены плохой водой. Он мало ел сахару и оттого был бледен, до зеленой желтизны. Босые ноги его были сбиты в кровь долгим путем, из шишек на пятках и из подушечек распухших пальцев сочился брусничный сок. Из-под дерюги мышьего цвета, покрытой заплатами, выглядывали сияющие ткани – небесный атлас, алый шелк. Может, он обокрал пошивочную мастерскую. Может, ему богач с тоски наряды подарил, чтоб через игольное ушко, понурившись, войти в Царствие Небесное.

Он еще раз протянул руку и коснулся волос Ксении.

– Милая, – сказал он тихо, – милая моя. Вот и здравствуй.

Здравствуй же и ты, мой золотой. Вот Ты. А вот я. Я Тебя заждалась. Я себя ставила на огонь, чтобы вода быстрей закипятилась – для них, вбегающих с морозу, из метели, пусть согреются быстрее, пусть зальделые ладони об меня, как о раскаленный чайник, погреют. Вот Ты! Трудно Тебе жить. Ты, как все мы, устал и замерз. Если боль – Тебе больно. Я спасу Тебя от боли. Я теперь всегда буду с Тобой. Теперь нас не разлучат. Вон под столом спит, прижимая звенящий деньгою мешок к груди, тот, кто уже продал Тебя. Он даже Тебя не целовал. Он просто плюнул в Тебя. Ты не боишься гвоздей, снова входящих в кожу и мясо? Четырехгранные, чугунные гвозди, они сразу дробят кости, рвут сухожилия. Пусть будет так: с одной стороны Креста – Ты, с другой – я. Пусть нас распнут вместе, одними гвоздями. Чтоб не тратиться. Игемоны, они жадные. Наша кровь польется в одно время, сливаясь. Прорежет жилу в мерзлоте. Уйдет в подзол. В пески. Напитает корни. Мы долго будем с Тобой переговариваться на Кресте. Я буду говорить Тебе о том, как долго я Тебя ждала; как призывала; как все мыла, чистила и драила к Твоему приходу. Приди хоть заполночь, хоть пьяный, хоть без руки, без ноги, хоть с выколотыми глазами. Приди один или с кучей приблудных жен, прижитых детей. Не можешь прийти – приковыляй, приползи. Не можешь ползти – лети.

Так буду рассказывать я Тебе, как я любила Тебя, вися с Тобою на одном Кресте, затылок в затылок. И ребятня будет бросать в нас монеты, каменья, сосновые шишки, несвежие овощи. И наступит время, когда надо будет испустить последний вздох. «Это страшно!» – крикну я Тебе. «Ничего, – скажешь Ты мне, кряхтя и хрипя, – ничего. Больно телу рожать душу. Вы, бабы, знаете все про роды лучше нас. Поднатужься. Напрягись. Помолись. Выкряхти. Выпусти птицу. Вон она, душа твоя, золотой махаон. Летит! И я с Тобой. Это наш полет. Они казнили нас, чтобы нам не ждать друг друга, не томиться. Чтобы мы вспорхнули сместе».

И мертвые головы наши обвиснут, упадут на грудь, а веселые наши души взовьются, засмеются! Только запомни, любимый, какие были у меня на земле глаза. Прошу Тебя, только помни там, в бесконечном голубом холоде и высокой чистоте, как раздвигала я Тебе губы губами, как целовала, обвивая шелковыми волосами, Твои грязные мозолистые ноги.

– Дай ногу, родимый, – шепнула Ксения доверчиво, – сюда опусти.

Она взяла за щиколотку ногу сидящего и сунула ее в таз с грязной теплой водой. Нежные пальцы гладили, мыли, ласкали. Щека прижималась. Ксеньины косы падали в таз, вымокли все. Она брала в кулаки густые пряди и обматывала ими натруженные ноги нищего. Волосы отсвечивали в биении факелов медным, рыжим. От волос на голени, лодыжки сидящего ложились золотые сполохи. Какая теплая, соленая, нежная вода. Плоть моя вся в мыле, и душа моя очищается. Эта женщина делает со мной чудеса. Зачем я попался в ее руки. Я теперь без них не смогу жить. Я не смогу жить теперь без этой женщины; а кто она такая? Не отнимет ли она у меня хлеб мой? Не накормит ли она меня сама пятью хлебами? Что я могу ей обещать? Что дать я ей могу? Я, нищий, голота и босота? Да ей ничего и не надо. Она улыбается широко. Не надо ей ничего от меня. Он сама мне все хочет дать. И я, я приму от нее. Приму, и она повернется и уйдет. И ее уходящая спина без слов скажет мне: еще не время нам умирать вместе на Кресте, живи, радуйся и люби. Она не знает, что я – ее Господь?! Она, она мне Господь, она мне Госпожа, она надежда и упование мое.

– На тебе подарочек, – прошептал сидящий и вынул из кармана мышиной хламиды жемчужную связку, и нацепил на шею Ксении, робея.

Ксения вспыхнула ярче красного вина в стакане.

Вот еще один дар, коего она не заслужила. Вовек не отработает. Дар будет жечь ей душу. Ляжет на нее ярмом. Божий дар! Зачем ты мне? Чтобы я, плача, любовалась тобой, обжигалась жаром ледяных бусин?! Нет уж, возьми обратно.

– Благодарю Тебя, Господи, – шепнула, – но я не играю в побрякушки.

И рванула с шеи светлую низку, и обхватила жемчугами красную распаренную щиколотку нищего, забрызгав испод хитона, а в это время нищие, гудя громко песни и сыпля непристойностями, несли на голые столы тарелки с новыми пельменями, а внутри пельменей дымилась картошка, ведь день был постный, и алюминьевые вилки гнулись в опасных руках, широких, как лопаты, и поглощали зевы земные яства – ешь, пока рот свеж, завянет – сам не заглянет. А Ксения все обнимала голую ногу сидящего, обмывала звенящей водой, прижимала к стопе щеки и губы. Жемчужную нитку завязала на лодыжке корявым узелком. Сердце ее выскакивало из-под ребер, как птица из кулака.

Нищий вынул ноги из таза и постукал пятками друг о дружку.

– Ты моя милая, – нежно сказал он Ксении, – ты моя желанная. Что мне сделать для тебя, чтобы ты не грустила?

Он взял ее под мышки, бережно поднял с полу и усадил рядом с собой на лавку. Ксения широко распахнутыми глазами ярко освещала его лицо, грудь, руки.

– Ешь, – молвил он и протянул ей на ладони красный соленый помидор. – Ты странница. Ты наша. Моя ты, моя! Успокойся. Переведи дух. Ты любишь соленые помидоры?

– Люблю, – сказала Ксения и облила помидор слезами. Соленый сок тек меж пальцев, капал на рогожу рубища.

Лик нищего прояснился, разгладился, щеки под бородою заалели роовым снегом на заре, в глазах засветилась синева зимнего ледяного озера, прозрачного, как друза хрусталя, – там сквозь толщу воды видно, как ходят в глубине елец и омуль, ленок и рыбка-голомянка, сделанная из одного жира, и все внутри у голомянки видно, все косточки-хребты, все жилы-жабры, и ничего не скроешь, все на просвет. Голомянка – рыбий ангел, сквозь нее видно мир. Мало живет она. Миг один. Мороз ударит – она в толстый лед вмерзает, глядит остановившимся глазом. Прощай, жизнь. Гляди сквозь меня, живое. Я стала стеклом. Морозом. Линзой. Я воском растоплюсь по весне.

– Ты рыбка-голомянка, – голос нищего сошел на прерывистый хрип, – ты голая, без кожи. Ты прозрачная насквозь. Тебя можно раздавить в кулаке. Как ты живешь? Чем ты защищена? Этим мешком? – Он ущипнул двумя пальцами складку Ксеньиной одежды. – Я защищу тебя. Я сберегу тебя. Ты ведь себя не сбережешь.

Ксения вздрогнула, повела плечами и выпрямилась. Глаза ее сверкнули. Белки в дыму пирушки отливали синим.

– Меня не надо беречь, – слова меж зубов Ксении зазвенели колокольцами. – Я сама себе хояйка. Все, что должно быть, будет со мной. О чем мы?.. Вот мы глупые. Уже ссоримся, печаль зовем к себе. Скажи лучше, как… – она закусила до крови губу… – как ты жил на земле все эти долгие годы?..

– Как жил? – Нищий ухмыльнулся, обнажил желтые резцы. – Жизнью. Как все живут. Тяжело, конечно, жить так долго. Устал. Упасть бы наземь и не шевелиться больше.

– Помочь тебе жить дальше? – спросила Ксения сухими губами.

– Помочь?.. – Теперь пришел его черед горделиво выпрямить спину. – Я сам себе хозяин. Где хочу, там и скитаюсь. Разве ты не такая?!..

Ксения потупилась. Две слезы резво сбежали по ее раскаленным щекам.

– Такая, – шепнула. – Видишь, какие мы с тобой одинаковые. Как одна мама родила.

– Брат с сестрой, что ли?.. – скривился он, и внезапно его улыбка из волчьего оскала снова стала сгустком света.

– Брат с сестрой, – выдохнула Ксения.

– Или муж с женой?.. – Нежность его голоса обволокла Ксению с ног до головы. – Почему ты не называешь меня, как все они: Отче?..

Нищие громко стучали об пол клюками и костылями, бабы кормили грудью и тетешкали спеленутые бревнышки, дети, сцепившись, клубками, как играющие собаки или котята, катались по полу. Пир жил своей законной жизнью, все шло как по-писаному, ангелы невидимо летали и трогательно заботились о празднующих, восстанавливая мановением рук водку в бутылях, исчезающие яства, караваи хлебов. Как молния ударила перед Ксенией. В резком свете она увидела, поняла все. Он все так подстроил нарочно. Он не захотел быть Царем и Владыкой Небесным. Напялил нищенское платье, побрел по кислым размытым дорогам, по лощинам, околицам и оврагам, слепым от дождя. Тянул руку: дайте кусок! Выжить. Спастись. Я устал быть Спасителем. Я хочу узнать, почуять, высмотреть, как мои люди на моей земле живут. Маленькие, бедные, жалкие люди, людишки, рабы и смерды, не ведающие ничего, кроме тычков и побоев, радующиеся лучшей награде за муки – черствому, заплесневелому куску. Так живут тьмы тем! Все живут под Луною! Почему бы мне так не пожить? Там, близ синей воды Геннисарета, близ бирюзовой воды Байкала, ты тоже жил так! Так, да не так. Совсем не так. Ты хоть и в старом наряде переплывал улицы и города, поля и веси, а все же от головы твоей намасленной исходило сияние, били из затылка лучи в разные стороны. Многие, дурни они, конечно, несмышленыши, называли тебя Царем, а иные так тебя Царем и считали. Не верили нищете и бедности твоей. И ученики у тебя были, и один из них, Иуда, даже ведал казною маленькой человечьей общины, земной твоей семьи, из верных друзей состоящей; Иуда всюду таскал ящик с драхмами, талантами и лептами за собою, гордо монетой звеня, а монету давали, жертвуя последним, наибеднейшие жители Галилеи, насельники Каны и Вифании; и бедняки не скупились, а богачи скупились, и все равно они с учениками жили хорошо, безбедно, всегда у них было ни что купить и одежду, и еду, и вознице заплатить, чтоб добраться из селенья в селенье, когда ноги устанут брести по пыльным дорогам; и никогда ты не жил на свете так, чтобы не испускать сияние, чтобы не слышать крики поклонения или ужаса, когда мертвые вставали, а бесноватые исцелялись, – просто ты на свете не жил, как последний нищий, горький бродяга, без углов, без роду, без племени: в твоем роду были двенадцать колен Давидовых, а эти несчастные?! Кости их прадедов – в бурлацких песках. Их деды лежат в общих могилах, холерных и тифозных. Их отцов ставили к стенке, клали под лязги колес. И они, дети невесть зачем на свет роженые, тебе же и молятся.

Так стань ими! Стань одним из них!

Прими рабский вид и обойди, вдоль и поперек, сию нищую землю. Подивись на роскошь. Поплачь, избитый, в подворотне. Разверни котомку и поешь из горсти, сгорбясь над вымоленным хлебом, у гранитных ног памятника, на железой решетке, откуда валит теплый подземный пар. Дрожи от холода в лютых зимних поездах, где вонь и матюги, а пьяный проводник кричит, больно пихая в бок фонарем: «Чего разлегся здесь, паскуда, тюрьма по тебе плачет». Стань таким, как мы! Сделайся нами! Чтоб мы могли поглядеть тебе в лицо, как в зеркало. И кивнуть: «Да, он один из нас. Теперь он знает, что почем. Да, мучительно Распятие! Врагу не пожелаешь подобного страдания. А быть распяту каждый день – не мучительно?! Быть биту на каждом шагу, куда ни ступи, – не больно?!»

– …и вот, Ксения, я шел везде. Я исходил все. Ноги мои в рубцах и шрамах. Как приятно было, когда ты мне их мыла, купала. Я чувствовал себя ребенком. Есть у тебя дети, Ксения?

Она опустила голову.

– …значит, будут. Может, они будут умирать, тогда не плачь. Знай: ангелами станут они. – Он указал рукой на летающих под закопченным потолком пельменной ангелов. – Я хочу, чтоб у тебя были дети. Женщина без детей – сосуд скудельный. Баба должна рожать. От любимого. В любви красивые дети бывают. Ты любишь кого, Ксения?

Она склонила голову еще ниже. Подбородок уперся в синий крест в яремной ямке.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации