Текст книги "Не с той стороны земли"
Автор книги: Елена Михайлик
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
«Сбежала какая-то сволочь, украв луну…»
Сбежала какая-то сволочь, украв луну,
бесхозные волны терзают материки,
вишни взывают о гибели к плауну,
звезды огромны, воды, само собою, горьки.
скоро – мечта профсоюзов – до дна сократится день,
скоро – какая физика! —
солнце и ветер всех возьмут в оборот,
шарик с горящей шапкою набекрень,
катится так, что никто уже не найдет.
В городе, где квадрат зданий не спит, не спят,
отбрасывая эхо на весь фольклор —
на мостовой – прожилки руды, слюда.
где ни ложись, не окажешься одинок,
там
посреди площади поднимается отсутствующая тень,
остроугольная, уютная, как всегда,
бедный Евгений, не нужно смотреть в поток,
бедный Евгений, не нужно искать зазор,
станешь как автор, узнаешь все наперед…
Полюса немедля зарываются в плотный лед,
наклоняется ось, день продолжает счет.
Тень говорит луне: товарищ, не бойся, иди сюда.
И луна идет.
«Заходил василиск, подарил василек…»
Заходил василиск, подарил василек,
залетал мотылек, подарил василек,
синий цвет – на разрыв, напрогляд, невпопад,
васильки-васильки, не тревожьте солдат.
Мимо русла горы, мимо склона реки,
все-то пушки остры, заряженны штыки,
под землею скользят броневые суда,
васильки-васильки, не растите сюда.
Ты кого заклинаешь, ночной дуралей,
полевые цветы и царицу полей,
небеса над полями, скопленья кислот,
ненасытное пламя горящих болот?
Лучше злые чернила из них заварить,
запиши, как горит – все равно же горит.
Все равно ни степи, ни руки, ни строки.
Васильки, васильки, васильки, васильки.
«Является скучная сухая вареная рыба…»
T. A.
Является скучная сухая вареная рыба, например,
щука в горчичном соусе, и начинает объяснять, что
Волга не впадает в Каспийское море, а впадает в него
Кама, а в Каму впадает тоже не Волга, а Ока, а Волгой
является только Волга Верхняя, и ей, уважаемой рыбе,
недоразумение это надоело, и предъявляет кольцо,
которым ее противоправно и вопреки географии
окольцевали в 1921 году, нашли и время, а потом
выловили еще раз в 42 и тогда уже съели, всю,
с солью и горчицей, ничего другого не было, наши,
конечно, немцы не дошли до Волги, то есть до Оки,
то есть до Камы, и вообще, если бы ее немцы съели,
она являлась бы немцам – и они бы ей не отказали
в таком пустяке: снять треклятое кольцо с надписью
«Нижняя Волга», им-то что, а с нашими уже и выросла
в человеческий рост, и ходишь к ним семьдесят
лет – ни в какую.
«Молодежь разучилась не только пить…»
Молодежь разучилась не только пить,
старичье почти разучилось петь,
мистер Бонд разлюбил королеву Маб,
а Советский Союз взял и исчез,
поголовье мифов сократилось на треть —
право, не знаешь, куда смотреть:
чтобы серый волк завелся в лесу, необходим лес.
Вот он и лезет из всех щелей —
гигантские папоротники и хвощи,
он тоже забыл, что у нас на дворе,
и растет, сколько хватит сил и земли,
когда-нибудь он станет углем
(а мы не станем – ищи-свищи),
когда-нибудь он станет углем, питающим корабли.
Под сенью небес – паровозный дым,
типографский шрифт для грачей и ворон,
под семью небесами снова тепло.
над городами ручной неон
беседует с миром на пять сторон,
и включаются в некогда прерванный разговор,
вспоминая себя, пласты нефтяных озер,
и самый асфальт – воскрес.
«Ветер встал от восточных гор, закрывая дорогу в Сад…»
Ветер встал от восточных гор, закрывая дорогу в Сад,
теперь он приводит в движенье воду,
толкает каждый росток.
Ушедшие навстречу ветру не приходят назад,
и значит, те из нас, кто устал, выбирают путь
на восток.
Это очень большая земля, а нас немного живет на ней,
мы не можем себе позволить
выбрасывать любые дары,
Пламя меча на границе Сада —
ориентир для птиц и коней,
чудные тернии и волчцы питают наши костры.
Реки серы, реки огня – прекрасное топливо
для машин,
наше железо уходит в землю, земля дает пшеницу
в ответ,
Свет, которому мы не внемлем,
пригоден для измеренья лет,
и прах земной создает кувшин —
и то, что льется в кувшин.
Ангелам все это несколько странно,
слетая в последний час,
они висят в слоях атмосферы, как придонная рыба
во льду.
Но сотворивший левиафана и вслед сотворивший нас,
вероятно знал, что он имел в виду.
«Архивная мышь, успешно проскочив Аргонат…»
Э. Ц.
Архивная мышь, успешно проскочив Аргонат,
избавившись от счетных, а также несчетных бед,
все равно каждый раз роняет очки в шпинат,
а шпинат на паркет,
вспоминая солнечный мармелад и тетушку Ганимед.
Она, конечно, делала, что могла – шуршала,
летала по кухне так, что посуда
разбегалась к Чуковскому, плача и дребезжа,
предупреждала,
что герои в лаборатории являются признаком мятежа,
да, не только здесь, да, повсюду.
Она читала.
И когда революция арестовала источник зла,
заявила: теперь все пойдет на лад —
с цветами и цирком – и совсем по-другому,
мышь, как обычно, архивной памятью
всё правильно поняла —
и ушла из дому.
Да, сбежала в первое попавшееся бытиё,
чтобы помнить людей, пока они живы,
и историю – пока не закрыта,
потому что с тех пор, как эта девица —
невоспитанная, в 1865 – затопила её жильё,
мышь запомнила тот поворот сюжета,
за которым не остается быта.
Так что, затариваясь крекерами
в хоббичьей уютной норе,
слушая краем уха про поход на дракона,
мышь автоматически отмечает дату на календаре,
потому что и здесь закончилось время оно.
А тот, седой, похожий на доктора,
тоже всё с фейерверками,
бросит взгляд на её заплечный мешок,
и скажет: «Да всё у них хорошо,
не горюй, возвращайся, там всё в порядке,
мармелад – апельсиновый,
небо – синее,
воздух – блестит как паучий шелк,
я покажу, как выбраться по закладке.
Понимаешь, у нас другое небо и другая земля,
та самая, что видна сквозь облако, лист
и дыру в заборе,
здесь – по договору – никогда не бывает горя
ни от плебейской республики по цеховой раскладке,
ни от коммунизма, ни от возвращения короля».
«Место рядом с водителем…»
Место рядом с водителем – место не смертника,
а стрелка и проводника.
Навигатор читает землю, помнит маршрут,
экономит нервы,
и когда в лобовом стекле проявляется неожиданная река,
он выходит первым.
Остается радуга, – давний дорожный знак,
семислойный завет:
никаких потопов, комет, гроза пройдет стороною.
И поверхностное натяжение очень быстро
заращивает просвет
за его спиною.
– Скорость – восемьдесят, тяготенье вполне земное,
наведи меня, поговори со мною.
«Светофор на углу превратился в орла…»
Светофор на углу превратился в орла —
перья, когти, солома, селитра, смола…
ни на дачу сгонять, ни с друзьями в футбол,
если клеится каждый орел.
А в метро розовеет уральская медь,
и ситро в голове не стесняется петь,
и в сплетенье трамвайных вайфайных путей
пролетает титан Прометей,
Там огонь доставляет домой поезда
и тебе не под силу пробиться туда,
и с плакатов создатели бед и побед —
Ганимед, говорят, Ганимед.
Но растет как река у корней языка
та таблетка, монетка, жетон ездока,
что оплатит дорогу на город, на свет,
в мир, в котором бессмертия нет.
«На прибрежной тропе, где церковный звон…»
На прибрежной тропе, где церковный звон
не достает за черту маслин,
за вторым поворотом Наполеон
повстречал девчонку из нефилим.
Она была как дождь проливной,
как солнце в степи, как предзимний дым,
была пожаром, плыла волной,
стояла стеклом, числом и стеной,
и облаком над горящей сосной —
а он сказал ей – «Пойдем со мной»,
и, конечно, она полетела с ним
до южных морей, до конца, дотла,
пока над дорогой гудит прибой
и есть кому повторить «Возьми».
А вот войной она не была,
война случилась сама собой,
как оно бывает между людьми.
«Об отечественных филологических школах…»
Об отечественных филологических школах
когда-нибудь снимут приключенческое кино,
сериал в китайском костюмном стиле:
с хронологией в клочья и страстями по росту,
где одни собирают броневики, другие вставляют статьи
и спектакли в каждое подвернувшееся окно,
а третьи увозят библиотеки по горящему мосту,
даже раньше, все еще здесь, и живы, все впервые,
все на передовой,
язык и реальность послушно гнутся,
часы задумчиво бьют пятнадцать,
двадцатый век, материал и убийца,
висит как фонема над головой —
не желает стать звуком и начинаться,
но не в силах не начинаться,
ибо те, кем в «Яблочке» кормят рыбу,
предопределены рифмой второй строки,
а те, кто кормит, без исключенья вышли
из гоголевской шинели,
пока курско-орловский говор рвется
в литературные языки
и намерен актуализоваться посредством всех,
что покуда не околели,
а вдали плывет Петербург, подобный черной реке
и поэтажно горящему кораблю,
а я смотрю и не сплю, не сплю – и не сплю,
пока Поливанов
идет на свидание в тюрьму к научному руководителю,
бывшему иерусалимскому королю,
и не знает, что он и сам – система транслитерации,
отдел Коминтерна и безнадежно мертвый герой романа.
«Авианосец болен, матросы с него бегут…»
Авианосец болен, матросы с него бегут,
отставной командир корабля популярен как Робин Гуд,
его «Наутилус» орудья щерит из любых водных прорех,
у него под водой настоящий Шервуд – он принимает всех.
Командование не желает искать следы на воде
ни в политической, ни в сетевой, ни в океанской
среде,
оно читало все те же книги и смотрело то же кино
и знает, что при столкновении с архетипом
его дело – обречено.
Все его звезды смерти взорвутся (а потом взорвутся
на бис),
треножники и летучие блюдца образуют сервиз,
продажная пресса продаст другому,
скелет развалит клозет,
в общем, стоит им выйти из дому, как их всех
поглотит сюжет.
У экс-командира та же проблема: архетип за него
горой,
а он не капитан и не Немо, он вообще не герой.
зачем ему наводить справедливость
подобно чумной звезде?
он хочет а) жить и б) быть счастливым,
просто делать это – в воде.
Авианосец плачет, ржавея от собственных слез,
он мечтает работать пляжем, а не быть средоточием
гроз,
он пытается слиться с ландшафтом,
стать одной из прибрежных плит,
но у сюжета есть автор – и автору нужен конфликт.
Впрочем, автор – сугубое меньшинство,
и судьба его горестна и проста:
те, кто создан им, погубят его – с той стороны листа.
«Генетическая разница между двумя видами кукурузы…»
Генетическая разница между двумя видами кукурузы
больше, чем между человеком и обезьяной.
Кукуруза уходит плакать за колхозные шлюзы,
возвращается пьяной.
Ничего, говорит, не помню, не жду, не знаю,
давно я подозревала, что я себе не родная.
Отвечает ей марь-трава, индийский сорняк,
отчетливо, злобно:
может, не имеешь родства, зато ты съедобна,
птицам и мышам хороша, и любезна людям,
потому и дальше будешь дышать, когда мы не будем.
Кукуруза помнит долину, речную тину, солнце,
клочья тумана,
всех, на кого натыкались корни – от Украины
до родного Теуакана,
думает: без обмена материалом здесь обошлось едва ли,
а меня ж еще опыляли.
Значит есть родство, Дарвин в небе, в мире – порядок.
На вокзале купи початок, попробуй – сладок,
так, как в детстве, сладок.
И никаких загадок.
Флавию Меробауду на получение им сенаторского звания
Белый город взойдет травой и опять превратится в прах,
повернется к солнцу морщинистый бок слоновий,
и архивная крыса в иных мирах
твое имя по описи восстановит.
Как следы звероящера на окаменевшем дне,
горстка дат и отметок – зарейнской походкой птичьей.
чистокровный франк, родился и жил вовне.
А фамилия Флавий – забавный местный обычай.
Чье-то имя, эхо, привычка, ничья вина —
продавался дом, цена оказалась сходной.
А в Испании – война? Так везде война,
и всегда война, и рифмуется с чем угодно.
Пить вино под небом, покуда сады тихи,
воевать, пока луна в глазах не застынет,
и писать на случай посредственные стихи,
как положено франку Флавию – на латыни.
«Жил счастливо…»
Жил счастливо,
старался не помнить, что окружен людьми —
кроме текстов, естественно, писем и дневников,
не любил уходить из дому за пивом —
просыпался в Перми
или в нижнем Тагиле (выпил полбанки и далее был таков)
или в море, или в такой Юре,
где саговники стоят неподвижно, как в букваре,
и рамфоринх карабкается мимо перистых облаков
словно верхнее «ми».
Завтра днем,
он стоит у раскопа, рифмуя цифры свои,
пересчитывая геологические слои,
вспоминая этаж и дом,
машинально рисуя птицу – «правнук, привет»,
машинально строя границы, включая свет,
да, конечно, с приливом, луной, открытым окном,
да, конечно, счастливо, потому что несчастья нет,
или есть, но не здесь —
он его не пускает в этот сюжет.
и не помнит о нем.
«Там по-прежнему по улице штормовой…»
Там по-прежнему по улице штормовой
человек гуляет с пылающей головой,
от него на пари прикуривает шпана —
не портовая, те знают цену огню —
на него до сих пор заглядывается она,
та чей свет не храню, та чей след не храню,
не ее двоичный код творит мои облака,
и ракушки мои – с другого материка.
Там по-прежнему читаются провода
с воробьями, рассаженными под фокстрот,
там отсутствуют все прочие перелетные города,
ибо город – один, и от его щедрот
подъедаются рыба, птица, трамвай, платан
и фонтан – и больше нигде.
Там по-прежнему язык, любому чужой, родной,
не по чину аналитичен, скрещен с волной,
от количества вводных слов в морях заводятся острова
и глаголы текут до протерозойских руд,
разъедают железо, размалывают жернова,
призывать их к Розенталю – напрасный труд,
и она говорит ледяной водой, говорит воде,
и вода прирастает к розе и резеде
и к траве, вцепившейся в склоны, в теченье лет,
но и той за экватор надежного хода нет,
под водой, на пляжах, на стыках бетонных плит,
мне рубашку вяжет, затонувшее отчество шевелит,
там…
«Вдоль по улице метелица плывет…»
Вдоль по улице метелица плывет —
это числа покидают небосвод,
это числа составляют кружева,
слой за слоем, белизною наносной,
ожидая, что воротятся слова,
как обычно – восстановятся весной,
посмотри, вчерашний нерест залатал
и квартиру, и колодец, и квартал,
слой за слоем, кроме дыма на трубе,
город – множество, подобное себе,
в небе ходит грозовой водоворот,
это числа подпирают небосвод,
это числа повторяют небосвод,
потому что основного – не нашли,
собирают мир наощупь, напролет
оставляя единицы и нули,
чтоб весной художник, глядя на залив,
лужи, зонтики, трамваев тяжкий бег,
и не вспомнил, как стирал лицо земли,
где под снегом и под снегом – только снег.
«Киселем она поит и огнем палит…»
Киселем она поит и огнем палит,
отбирает уязвимость (и память) на шесть седьмых,
летом эту реку найдет любой Гераклит —
сколько там той зимы.
Переплыть, полежать в отложениях меловых,
прогореть в котле, уснуть затычкой в щели,
и однажды проснуться с другой стороны травы —
сколько там той земли.
Все равно уложится в ритм хвостатый раскат комет,
расписной сюжет, закрученный щегольски,
от большого взрыва – до метро и дальше наверх —
на все миллиарды лет —
сколько там той строки.
«Загнали случайное существо в ядовитое вещество…»
Загнали случайное существо в ядовитое вещество,
согласия не спрашивали – перебьется, еще чего.
И каждый примерно футбольный тайм
(равный нашим четырёмстам)
заглядывали, справлялись – как они там?
А потом отвлеклись, не до того,
не вспомнили, даже когда из угла
подплыло невидимое вещество, разъедающее дотла.
И вошедший следом распахнул рот и сказал:
я пошел, с дороги вcем напишу,
а этот со мной – его зовут кислород.
Что я делаю им? Дышу.
«Всадник глядит в зенит, качается колыбель…»
Всадник глядит в зенит, качается колыбель,
небо в воде стоит ниже нижних земель,
дальше – солдат, закат, равнина, облако, колесо —
взгляд сохраняет всё.
Теперь ни стран, ни границ, ни облаков, ни сёл,
ни ловушек, ни птиц там, где Брейгель прошел,
даже полет стрелы, повторивший речной извив,
свернут и сдан в архив.
Весь в снегу и песке, упакован в пределы сна,
ты висишь на доске и за тобой – стена,
а сквозь нее, в окне, кто-то, одетый в тень,
лепит когда и где,
заново, каждый день.
Всадник войдет в ручей и удивится – жив.
«А там, где горе торчит как кость…»
А там, где горе торчит как кость
и никто не будет спасен,
из беды встает огромный лосось
по имени Соломон.
Его чешуя над порогом горит,
разрезая время как нож,
и всему недолжному говорит
«Ты сейчас у меня пройдешь.»
Посмотри, эта нитка в рыжей руде —
его инверсивный след,
он в нашей крови как рыба в воде
все эти тысячи лет.
А что небо колом и земля в дугу —
так на все есть место, прием и край,
и рыбак на каменном берегу
кивает ему – играй.
Часть вторая
«Тут грядет такая война миров, что на пушки от страха…»
Тут грядет такая война миров, что на пушки от страха
переплавили сковородки, грабли и зеркала,
а во сне всем является зеленая черепаха,
и мало что сама – здоровущая обнаглевшая черепаха,
так еще слонов навела,
и они лабают сказочный джаз, прямо так, в полете,
им плевать, что звуки в вакууме без Лукаса не слышны —
это еще кому они не слышны? —
и сообщают – вы скажите вашим крылатым ракетам,
артиллерии и пехоте,
наше кабаре находится прямо здесь,
на обороте, в наобороте,
и пока мы играем, вы все равно никогда не умрете,
так что лучше сгребайте, смотрите, пеките свои блины.
– Это вражеская черепаха, – сообщает командование,
– Потанцуем, командование? – отзывается черепаха,
а саксохобот гоняет кривую по границе желания
и понимания,
ни судного дня, ни огня, ни озера, ни госпраха,
а просто зеленая че-че-ре-ре-диез и обязательно – паха
говорит – покатай меня.
«За второй звездой от большого универмага…»
За второй звездой от большого универмага,
на окраине нашего рукава
осторожная моль сидит в шкафу и пожирает бумагу,
избегая тех участков, где есть слова.
Она знает, что текст все равно изойдет до трухи
под воздействием производительных сил,
она не читает стихи —
но не любит чернил.
Целлюлоза организмом принимается благосклонно,
есть еще две папки, какой-никакой резерв,
но проблема в том, что смысл, в отсутствие фона,
поступает прямо на нерв —
и моль, тяжело дыша, тащит кружево в сканер,
укладывает, наваливается на кнопку, давай, пошел,
будем жить,
я с едой, ты с компьютерными – и газовыми – облаками —
всем хорошо.
«Просыпаясь не с той стороны земли…»
Просыпаясь не с той стороны земли,
не на той плите, над/под не той плитой —
эмигранты вечно путают предлоги и падежи —
в бесконечном/ой? прозрачном/ой? (ну, вот опять)
Л/лете,
совершенно не помня, куда росли
эти корни и кроны, прибой, привой,
но огонь, как прежде, съедает г(л)аз,
но как солнце полощется медный таз
и варенье – асфодели, яблоки, миражи —
все равно (не считая пенки от него же)
вкуснее всего на свете.
«Когда старый приятель вломился к Лазарю…»
Когда старый приятель вломился к Лазарю
и вытащил обратно на свет,
это не критика чистого разума,
не сбой в движенье планет,
не предвестье последующих ламентаций
и оваций на тысячи лет –
просто он пришел повидаться,
а хозяина дома нет.
И это достаточный повод для чуда,
для скандала, для рваного полотна —
сиротливая глиняная посуда,
избыток невыпитого вина.
Порядок вещей гуляет снаружи
от Иерусалима до самой луны,
а в доме Марфа готовит ужин,
потому что все голодны.
А то, что потом говорили мистики
о предтечах, символах и словах —
предмет изучения медиевистики,
разруха, царящая в головах.
Не имеют цели и назначенья
облака, сирень, перестук минут —
и те, кто привычно подвержен тленью,
иногда встают и идут.
На полях
III «Земную жизнь пройдя…»
Такая строка, не замерзают чернила,
такая политика, что рифмовать с чумой,
такая любовь движет эти светила,
что можно дойти в рай, но нельзя – домой.
Кроме любви дело идет к ночи,
каменный мост прижался брюхом к реке.
И то, куда не дойти, меж орбит стрекочет
на подворотном безудержном говорке.
III
Мимо снежной корки, мимо плоти болотной,
вдоль неровного края рва
возвращается жалость к траве и животным,
восстанавливаются слова.
Сочинить предложенье, в него проснуться —
в балке у сухой реки,
и понять: во Флоренцию можно вернуться,
дожив до конца строки.
Что он пишет, что он звенит на одной струне,
что он строит – со всеми законами не в ладу,
безнадежный фраер в политике и войне,
безупречный стилист в аду.
И зачем ему этот лес во второй строке,
этот лист полосатый, узнанный наперед?
Никогда, сообщает птица на вражеском языке,
никогда никто нигде не умрет.
«Ящерица гаттерия обитает в одной норе…»
Ящерица гаттерия обитает в одной норе
с двумя птенцами буревестника, родители оба
враги народа.
Она давно не впадала в спячку, в том времени,
что на дворе,
у нее осталась одна отрада – литературные переводы.
Птенцы разевают желтые клювы, пасть буржуйки
уже темна,
еда, дрова, прописка, жилплощадь,
да и учиться им тоже надо.
Ну а вокруг, что неудивительно, опять чума и война,
а непосредственно в этом городе —
чума, война и блокада.
Допотопная шаркающая походка впору улицам —
такая стоит пора,
и опасность сверху можно узнать быстрей,
чем подскажут и слух, и разум —
в небо, туда, где аэростаты, зенитки, прожектора,
ящерица гаттерия смотрит третьим, затылочным глазом.
Щурится, не моргая, на прерывистый свет,
расстояние до звезд все длинней, дорога странна,
темна и пустынна.
Гаттерия сегодня не вымрет – в столовой дали
двойной обед,
вполне приличное первое и кашу из казеина.
Унесла домой и кормит птенцов, все записывает
тщательно и всерьез,
цены на хлеб, живых и мертвых, колебания
мирового эфира,
и только никак не может вспомнить —
такой ли стоял по ночам мороз,
в те дни, когда кузены гаттерии правили этим миром.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?