Электронная библиотека » Емельян Марков » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 17 марта 2021, 21:40


Автор книги: Емельян Марков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дерябина клевала носом. У нее в подпитии раньше нее самой пьянела полная широкая грудь, но теперь и грудь, обтянутая теплым зимним сарафаном в мелкую черно-белую клетку, была тверезая и сонная, как сама Деряба. Она попросилась спать, мы с Димой перешли в другую комнату.

Вечер закруглился бы безмятежно здорово, если б Шалтоносов не засобирался к кому-то неподалеку в гости, хоть и обещал вернуться мигом.

– Слушай, Шалтоносов, у тебя тут нет в округе каких-нибудь хороших девок? Привел бы мне одну, – попросил я.

– Ха-ха-ха. Такие девки, что у меня есть, тебе не подойдут.

– Они некрасивые?

– Почему? Есть красивые.

– Тогда вполне подойдут.

– Нет, Царь…

– Можно, я с тобой?

– Да нет, я один.

Зачем он ушел? Не понимаю. Проснулась Деряба. Вышла, взлохмаченная коротким сном, села в кресло.

Шалтоносов вернулся действительно очень скоро, через полчаса. Сразу направился из прихожей в комнату. С глупой улыбкой я преградил ему путь.

– О-о-о… – протянул Шалтоносов. – Понятно. Так. Бери девушку и сваливай отсюда.

– Митя…

– Всё, – отвернувшись, сделал отрицательный жест рукой Шалтоносов. – Уезжайте, я хочу остаться один.

Я разрыдался. Я что-то лепетал, о том, что я подлец, что всё погибло, что, в то же время, ничего толком не было, не успело произойти, и опять – что я мерзавец. Дерябина смотрела на меня с отвращением.

Мы с Дерябиной вышли на улицу. Снегу навалило хорошо, – словно уж неделю как снег. Мы пошли через лес по обочине пустой, без единой машины, проезжей части. Заходили в лес. Потом поймали какой-то порожний обледенелый катафалк, сговорились до моего дома.

Понятно, ничего у нас с Ирой не возобновилось, потому что нечему было возобновляться. Шалтоносова на следующий день в институт не явился.

Пришел он только через три дня. Я подошел к нему. Стал опять что-то лепетать, очень уж мне не хотелось терять его. Но он был неприступен. Сказал только мне со всей серьезностью: «Ты просто очень хороший человек…». Я сам люблю парадоксы, но не до такой же степени.

Через месяц Деряба, как фея, спустилась к Шалтоносову, больному гриппом, в изголовье. Говоря простым языком: навестила его и осталась навсегда.

Я вечерял у Мимозовых. Пил водку, заедал вареньем. После случая с Дерябой я переполнился кристальными побуждениями, больше не строил между дела куры жене Мимозова, был тихим и прозрачным, скромно сидел и скромно пил рюмку за рюмкой.

Мимозову стало плохо. Мы с Мимозихой раздели его. Я взялся огромного, распаренного, покрытого черными волосами Мимозова массировать, приговаривая: «Ничего, Алешенька, сейчас всё станет хорошо».

Проговорился

За две сотни в месяц я убирал снег перед ее ларьком. Сначала Надя наблюдала за моей работой презрительно, потом ей стало не хватать меня: столько покупателей, а кого-то не хватает. Она, что называется, испугалась своего чувства. Я успокоил ее.

Заламывая шапку, притоптывая замерзшими ногами в резиновых сапогах, я сказал, что женюсь на ней, если она пустит меня в ларек погреться. Во всем виноват мороз, он научил меня так сказать. Надя не пустила, но сразу успокоилась, и сама, когда я складывал после работы изъеденные солью рукавицы, прибежала в дворницкую с бутылкой темного пива, самым крепким напитком в ее ларьке.

Мы со смехом распили эту бутылку, я стал бодро жаловаться на плотный график: дежурство по мусорным камерам, общественные работы, то есть благотворительность в пользу директора РЭУ, женщины нервной, требующей внимания, – вообще, зима на диво снежная, следовательно, уборка два раза на дню. Надя слушала меня и, не вдаваясь в подробности, прощала мне весь этот вздор, а, прощая, уже начинала восхищаться мной.

– Поехали в Царицыно, – сказал я ей как-то.

– Зачем? – спросила Надя.

– Погуляем, там нам никто не будет мешать.

– Нам и здесь никто не мешает.

– Это верно, но все же свежий воздух рождает свежие мысли.

Она промолчала, что я расценил как согласие, это оно и было. Ждать от нее слов согласия не приходилось. Точнее, я не умел так поставить вопрос, чтобы она впрямую согласилась, приходилось угадывать.

За час, проведенный нами в метро, сильно стемнело, но Царицынский дворец стоял без огней. «Вот оно! – подумалось мне. – Сладкий сердцу холод кирпича, эта земля в ухабах и мертвая болотная трава, торчащая из прибрежного снега». Я прибавил шагу.

– Куда ты так припустил? – спросила Надя.

– Раньше здесь была неподалеку живодерня, – сказал я.

– И что?

– Так, ничего.

Мы вошли через арку галереи, соединяющей Хлебный дом и казаковский дворец.

– Говорят, здесь эпицентр нечистой силы, – сообщил я радостно, – все забито нечистью, приведениями и русалками.

– Это же страшно, что ты говоришь, – поняла Надя.

– Да нет, – ответил я, – Полезли в Хлебный дом.

– Куда?

– Вот этот дом называется Хлебный.

– Да, ничего себе домик. Полезли.

Я забрался через оконный проем, втащил за собой Надю. Мы пошли по долгим темным анфиладам. Мы шли, и я постепенно проникался неврастенией.

– Тебе страшно? – спросил я с надеждой.

– Нет, – ответила Надя.

– Тебе не скучно?

– Нет.

– Какой у тебя приятный голос, – сказал я. – Здесь это особенно очевидно.

Она промолчала.

– Даже когда ты молчишь.

– Что ты меня хвалишь? Тебе скучно со мной? То всё ругал, теперь вдруг говоришь комплименты. Что? Это сооружение на тебя так действует?

– Сооружение, точно, действует. Вообще, это не сооружение, а дворец. Хотя, согласен, не очень похоже, особенно изнутри. Здесь долгое время были коммунальные квартиры, но и от них не осталось и следа. Екатерина II отвернулась от Царицына, бросила дворец недостроенным, потому что он напоминал ей прошедшую любовь.

– К кому?

– Какая разница. К Потемкину.

Вернулись к окну, через которое проникли, я спрыгнул вниз. Надя сначала не решалась спрыгнуть, потом спрыгнула мне на руки. Мы пошли вдоль стрельчатых аркад казаковского дворца, прозванного в старину Московским Колизеем. В таком виде: без кровли, с зияющим в проемах небом, – он действительно смахивал на Колизей. Я не знал, что делать, Царицыно не принимало нас.

– Тут есть дом неподалеку, – стал я перебивать свои мысли, – двухэтажный деревянный, единственное, что осталось от прежнего поселка Царицыно. Остальное снесли. И этот дом официально считается снесенным, я часто бывал там в детстве. Там собирались диссиденты. Ты знаешь, кто это такие?

– Кто?

– Антисоветчики. Инакомыслящие. Те, что были недовольны советским строем.

– Ты меня загрузил, – сказала Надя.

– Ладно, неважно. Словом, это были ребята, не такие как все. Я сам уже не очень понимаю, что им было нужно, потому что мне самому уже ничего особенно не нужно, кроме водки и секса. Они собирались. Моя мать ходила на эти сходки, чтобы в охотку поругать советскую власть. Хозяюшка там была, седовласая красавица, ранняя седина подчеркивала ее красоту.

– Так разве бывает?

– Еще как бывает. У нее был чуть вздернутый носик, полные, но строго очерченные бледные губы, глаза зеленые, глубокие и холодные, сулящие счастье и забвение, тонкая кожа цвета топленого молока, сквозь которую, когда говорили плохо о Сталине, проступал прелестный румянец. Зоя (ее звали Зоя) испытывала слабость к Сталину, ей не терпелось причислить его к лику святых. Ее шутливо спрашивали: «Как его изображать на иконе – с трубкой или без трубки?» Она снисходительно улыбалась. Помню, мы пришли с мамой, Зоя сидела во главе стола на старинном стуле с башенками, кормила грудью полураспеленутого младенца, были гости…

– При гостях кормила грудью?

– В мареве от младенца грудь трудно было разглядеть.

– Ты красиво говоришь.

– Был там монах с ястребиным разрезом печальных глаз, он пел под гитару, когда не пел, то и дело беспокоился насчет конца света. Он ждал его со дня на день, у монахов это бывает, его к тому же за антисоветчину попросили из монастыря, тут он совсем зациклился. Но пел он прекрасно. Топилась печка, там в каждой комнате печка. Я требовал молока, мама шикала на меня за это. Молока был всего один стакан, он стоял перед Зоей. Она пригубливала его как кормящая, остальные пили крепкий чай. Пили чай, пили чай. Ладно, в сторону.

– Почему? Рассказывай, мне интересно.

– Больше и нечего рассказывать. Помнится, в другой раз, Зоя опустилась на одно колено и демонстративно поцеловала руку моей маме.

– Это еще зачем?

– Для красоты. Это вполне изящно: седая красавица целует руку у русоволосой.

– Если в ларьке моя сменщица поцелует мне руку во время пересменка… не знаю.

– Выйдет забавно. И что ты: ларек-ларек, ты как-никак закончила музыкальную школу. Зоя играла на допотопном пианино с подсвечниками Третий вальс Шопена. Черное пианино и черный, тяжелый, как у иконы, оклад зеркала.

– Я тоже его играла.

– Придем домой, ты мне сыграешь.

– Я ничего не помню, видеть после музыкальной школы не могу пианино.

– Вся жизнь в деревянном доме была пронизана близостью Царицынского дворца, – продолжал я. – После Зои мы по пути домой гуляли здесь. Зимой шли через озеро по льду. Когда мы подходили к дворцу, у меня захватывало дыхание, как когда вскакиваешь на лошадь.

– Ты вскакивал?

– Нет. И уж не знаю, какие здесь черти живут под мостами, но я был здесь счастлив. Здесь я действительно жил, пусть какие-то мгновения, пусть завтра детский сад, а потом школа, а потом весь этот бред. Но какая разница? Если жил хоть мгновение и в это мгновение испытал и любовь, и счастье, и веру в Бога, и боль всепрощения, и вдохновение, то потом можно целую последующую жизнь черпать из этого мгновения и верить, что оно залог будущего счастья.

Я запнулся.

Мы были на мосту через овраг. Надя почему-то избегала смотреть мне в глаза. Потом вдруг развеселилась. Мы стали резвиться в снегу, обсыпать друг друга снегом, в шутку драться. Повалившись с нею в снег, я нежно целовал ее, так что чувствовал, как между нашими губами тают снежинки.

В метро мы долго молчали, перешли на нашу ветку. Тут я проговорился:

– Знаешь, Надя, ты у меня, на самом деле, первая женщина.

Она помолчала на всякий случай и спросила:

– Как? А как же эта, с красивыми ключицами, репетиторша по английскому, про которую ты мне рассказывал в первую нашу ночь?

– Плод юношеского воображения. Она была, репетиторша, но у меня с ней ничего не было.

Еще помолчали.

– А что сейчас в этом доме? Ты говоришь, его не сломали? – спросила Надя.

– Зоя живет постаревшая, мучается радикулитом, живет со своим сыном. Его отчислили из Историко-архивного института за слишком лихорадочное восприятие истории. Теперь он ходит из угла в угол со скрещенными на груди руками, скрипит старыми половицами. Монах (ему дали приход) приезжает иногда, но уже не поет. Когда ругают Сталина, у Зои проступает тот же очаровательный румянец.


Утром я размахивал в предрассветных сумерках метлой, и делал очень глупо, потому что вскоре посыпал густой снег. Было нечастое сочетание сильного мороза и снегопада. Продолжалась снежная страда.

Разрушенный недостроенный дворец рушился в моей памяти, он распадался на атомы, а я, дурак, пытался собрать эти атомы и заново выстроить дворец. Как снежинки я сметаю к бордюру, потом движком закидываю их на сугроб, так я пытался вспомнить дворец, но он таял от пагубной весны. На улице –25, а в моей душе весна, и всякий раз, когда я вижу ту, что отпирала сейчас коммерческий ларек, в моей душе наступает весна и рождает подавленность. Подавленность предосудительна, ее надо скрывать от людей.

Только от техника-смотрителя не могу скрыть ее, от него ничего не скроешь, тогда как Надя не видит моей подавленности в упор. Техник смотритель замечает всё. Он, старый еврей – лысая голова в крупной гречке, – не может простить человечеству, что ему, когда-то без пяти минут доктору наук, приходится убирать за этим человечеством дерьмо на лестничных клетках, работать техником-смотрителем и уборщицей по совместительству. Он изыскан в выражениях и беспощаден в решениях, увольняет в мгновение ока. Одного паренька, бедолагу с высшим гуманитарным образованием, уволил недавно за то, что тот не дождался мусорной машины возле переполненных контейнеров, пошел домой. «Не нужен ты мне такой», – сказал ему техник. «Почему?» – опешил тот. «Слишком ты нежный…» – «Я нежный?!» – спросил паренек, надвигаясь на техника. «Да, нежный…» – мечтательно повторил техник. И уволил, старый дурак.

Он говорил мне, когда я поступал к нему:

– Жена часто болеет, приходится мыть и ее подъезд. Она тоже – уборщицей. Вы знаете, сначала мне было сложно и унизительно. Но потом я разделил свою жизнь на две половины: первая половина – до поступления в техники-смотрители, вторая – после поступления. И мне теперь легко, – он улыбнулся светски и мертвенно.

Страшный человек – выскобленное морщинистое лицо кардинала, – ну да ладно… Мне-то что? Пусть выходит ни свет ни заря из подъезда на мороз в жениной кофте с дымящимся ведром и таким же дымящимся полуоткрытым ртом, я иду мимо, у меня свой участок. Тоже мне, гроза дворников.

Кроме меня, в его доме работают исключительно полубоги с огромными, как паруса, движками. Взгляд их заносчив, их величественные носы разъедает треклятый насморк, и они часто жирно плюют прямо на свежие голубые следы кардинала. Когда с крыш сбрасывают пласты снега и сосульки, а перепуганный, злой как черт техник, ругаясь отвесно с ангелами, сшибающими сосульки, перебегает на другую сторону дороги, – дворники только смеются, их бороды и лыжные шапки порошит смертоносный снег, озаренный блестящим солнцем и меркнущий в тени дома. Но я – не полубог, я тащу за техником заграждения.

Вечером, изможденный, но с легким сердцем, я доплелся до ларька. Окошко было закрыто, свет погашен, Надя уже закрылась, ушла домой.

Следующим днем в десять часов я пошел к Наде за своими двумя сотнями, был конец месяца.

– Нет, – сказала Надя мрачно и печально, – я не могу тебе дать. Начальник сказал, что ты плохо убирал. Он будет через час, ты с ним поговори.

Я пришел через час. Юный кавказец, племянник Надиного начальника, дал-таки мне сто рублей.

– Почему сто? – спросил я. – Мы договаривались на двести.

– Сто, потому что ты х. во работал.

Я купил у Нади только что завезенную новинку, слабоалкогольный напиток «Вертолет», две банки, и пошел к себе в дворницкую. Там я осмотрел инвентарь. Рукавицы окончательно съела соль. Я бросил их в угол, хлебнул «Вертолета».

Заместитель
(повесть)

I

Прохор Панченко был человеком простым, хотя дед его принадлежал к дворянскому сословию. Сам Иван Бунин оставил о деде Прохора Николаевича краткую запись в дневнике: «Вчера заходил к Панченко. Опять напился».

Радовался ли Прохор Панченко, заместитель главного редактора крупного московского издательства, снам как возможности испытать безответственное счастье? Или радовался пробуждению, и сама явь ему казалась тогда безответственным счастьем? Подчиненные не могли сказать определенно. Не могли, потому что не смели заглянуть ему в глаза. Подчиненные боялись Седого Цензора, так звали они Панченко между собой. Хотя Седой Цензор не сильно злоупотреблял влиянием на подчиненных. Лишь постоит бывало озадаченно – перед опоздавшим, например, – потом отведет диковатые светло-голубые глаза и одиноко пройдет к себе в кабинет. Всего-то. Но опоздавший весь день тревожен, невпопад улыбчив.

В издательстве Седой цензор появлялся раньше всех. Вежливо здоровался с вахтером, шел одиноко по коридору. Вахтер продолжительно смотрел ему вслед. Вернее, он каждый день наблюдал, как при ходьбе Панченко укромно поигрывает большими пальцами рук, разминая покореженные в детстве запястья. Про детство Панченко вахтер ничего знать не мог.

Двенадцати лет Прохор бежал из детприемника, укрылся в порожнем вагоне уже дрогнувшего товарняка. Поезд набрал скорость, выскочил за черту города. Но куда бежать? Где может быть мама? Ее увели вскоре после отца, куда, неизвестно. Проша тщательно примеривался, как спрыгнуть из вагона, но спрыгнул нескладно, подломил руки в запястьях. Кости срослись неправильно.


…Рабочий день в разгаре, бешено строчат пишущие машинки. Панченко вышел из своего кабинета, прижимая папку с утвержденной уже наверху рукописью к бедру, поднялся все же опять на второй этаж к главному редактору.

Главный редактор сторонился своего заместителя, особенно утром в понедельник, сегодня как на зло был понедельник.

– Что у вас, Прохор Николаевич? – спросил.

Седой Цензор раскрыл рукопись перед начальником, нервно указал:

– Это место никак нельзя оставить.

– Какое? – веско спросил главный редактор, играя роль начальника поневоле; нет, его вдохновляла эта роль, но в присутствии заместителя он опять и опять терял вдохновение.

– Вот это, – еще раз указал Панченко.

– Это?

– Нет, – в голосе Прохора Николаевича послышалась мольба, – нет. Вот это. Здесь фигурирует слово «душа»… Понимаете, душа. В повести слово встречается три раза. Что ж за петрушка получается? Вы согласны со мной? Я склонен аннулировать все три случая.[1]1
  Дело происходит в 80-е годы двадцатого столетия. – Прим. авт.


[Закрыть]

– Вы думаете, надо аннулировать? – призадумался начальник и сквозь прилив забытья вымолвил: – впрочем, вам, Прохор Николаевич, я доверяю больше, чем себе.

Панченко ласково засмеялся. А главреду не до смеха, ведь он проговорился: он действительно доверял Панченко.

Панченко прибрал со стола начальника рукопись, неспешно поклонился седой головой, вышел. Начальник смотрел ему вслед с интересом и ужасом.


Вечером того же дня Панченко сидел в кабинете, глядел в чужую рукопись внимательно, как в ноты, красным карандашом вычеркивал ненужные слова. В дверь постучали.

– Войдите, – отцепил он взгляд от рукописи.

Дверь отворилась, в кабинет вошла редактор отдела критики Варвара Алексеевна Посошкова. Положила поверх раскрытой рукописи перед начальником свое редзаключение. Панченко повел носом, как пес к брошенной кости. Варя уставилась на него с испугом, но испуг ее не сквозил страхом, так привычным для Панченко. Панченко понял, что с ним играют. Он сам в душе был игривым человеком, теперь же нахмурился. Варя взяла вдруг его руку, перевернула вверх ладонью. Панченко вздрогнул, но руку не отнял.

– Можно? – запоздало и кротко спросила Посошкова.

– Что за цыганщина в моем кабинете? – прошипел Панченко.

– Не бойтесь, Прохор Николаевич, меня не интересует ваше будущее. Точнее, я не покушаюсь на него. Я ищу другое. Мозоли. У мужчины должны быть мозоли.

– Мозоли дело наживное, – объяснил Панченко, – одну печку я перекладывал три раза.

– Вы еще и печник?

Панченко усмехнулся на это «еще».

– У вас есть любовница? – спросила Посошкова.

Панченко как не расслышал. Долго глядел в рукопись на столе, потом разом повеселел, словно прочел смешное, улыбнулся крепкими, едва желтоватыми зубами.

– Скажу только на ушко.

– Но мы же одни, Прохор Николаевич, – огляделась Посошкова.

– Не имеет значения.

Посошкова подставила ухо.

– Между нами, девочками, говоря – нет, – прошептал Панченко.

Посошкова молчала, словно не расслышала, а ожидала еще ответа. Посошкова была красива. Сама мысль ее взгляда мнилась средоточием красоты. Обыкновенно, томительный изъян женской красоты затмевает мысль. Но ее мысль была чиста, на изгибе пущенного взгляда не было изъяна. Панченко почувствовал, что более не способен противостоять этой силе. Вернее, был бы не способен противостоять, если бы был кем-нибудь другим, не Прохором Панченко. Прохор же Панченко лишь поднял черные брови, голова его была совершенно седа, а брови оставались черными.

– Что еще? – спросил он.

– Я люблю тебя, – ответила Посошкова.

– Вы, наверное, хотите сказать, что боитесь меня?.. – вежливо, с явной надеждой, поправил Панченко.

– Нет, Прохор Николаевич, – с сожалением покачала головой Варвара.

– Может, вы хотите написать заявление об уходе? – Панченко поднял черные брови еще выше.

– Ты колдун, ты приворожил меня! Никогда тебе не прощу!

От гнева черты лица Посошковой исказились. Мягкая неправильность черт предавала силу ее красоте, но только в гневе эта неправильность делалась чеканной, бросалась в глаза.

– Возьмите себя в руки, Варвара Алексеевна, я не колдун, я член партии, – простодушно ответил Панченко.

– Ну, хоть ты, ты меня любишь? – спросила Варвара.

– С какой стати? – улыбнулся Панченко.

– Так вот знай. Ты умрешь от любви ко мне, – Варвара сжала маленький кулак с большим яшмовым кольцом на пальце, повторила упрямо: – умрешь.

– Ничего. Тяжело в жизни, легко в гробу, – ответил Панченко.

Варя заговорила о своем редзаключении.


Через два дня Панченко в приотворенном на одну пуговицу коричневом пиджаке, голубой сорочке, сером тусклом галстуке сидел у края Царицынского пруда.

Полчаса назад он звонил в редакцию. Назначать свидания было ему всегда не по душе, поэтому сделал он это в сухих выражениях.

Наконец, на тротуар, что проводил по берегу, вышла Варвара. Она слегка торопилась, хотя у нее походка такая. Локти прижаты к бокам, колени чуть не задевают одно об другое, кисти рук, наоборот, расставлены, ступни ставит по-балетному, если не назвать – клоунски – носками врозь, к тому же идет вразвалочку, словом, пингвинья походка. Но Варя так безупречно сложена, что это нисколько не портит ее, даже красит.

Когда она подошла, Панченко отяжелевшей рукой поправил галстук, встал, спросил:

– У вас стакан есть?

– Что ж вы так, Прохор Николаевич, – заговорила Варя, – вызываете меня посреди рабочего дня? Это провокация?

– Я сам, как видите, не на рабочем месте, – Панченко сокрушенно глянул себе под ноги.

– Я и говорю: провокация, – всмотрелась ему в лицо Варя небрежно.

Панченко указал ей на влажную облезлую скамейку, опустился рядом, улыбаясь, ответил:

– Ну, конечно, провокация, Варвара Алексеевна… Впрочем, как и то, что вы учудили давеча в моем кабинете, – добавил он радостно.

– Я учудила? – внимательно глядя уже на воду пруда, спросила Варя. – Я, помнится, призналась вам в любви. Но чтобы что-то учудить… Или же вам не понравилось мое редзаключение?

– Ваши редзаключения блестящи! – пресыщено ответил Панченко. – Они гораздо лучше того, по поводу чего написаны. Вы просто не справляетесь со своими обязанностями. Ведь после ваших редзаключений, будь я человеком чести, я не пропустил бы ни одной вещи, и рухнул бы план. Ваши редзаключения с двойным дном.

– Ну и будьте человеком чести, – предложила Варя.

– Как вы легкомысленны, Варвара Алексеевна, – недовольно ответил Панченко. – Я же с вами кокетничаю. Будь я впрямь человеком чести, я бы вас уволил.

– У вас странное понимание чести, Прохор Николаевич, – сказала Варя без удивления.

Панченко сообразил, что Варе делается скучно.

– У вас стакан есть? – спросил он настойчивей.

– Я не так много пью, чтобы носить с собой стакан.

– Что ж, будем пить из горла, – Панченко вытащил из внутреннего пиджачного кармана бутылку коньяка, сжал горлышко в кулаке на покривленном запястье. – Вам нужен повод? – он удивленно округлил яркие глаза: – Пожалуйста: сегодня у моей жены день рождения.

– Значит у вас сегодня праздник? – оживилась Варя.

– Да. День рождения жены, – понуро провозгласил замглавред.

Посошкова выхватила у него бутылку, приложилась к ней.

Коньяк подействовал как-то вдруг. Лицо Панченко покраснело, его седые волосы стали белыми как облака, ворот сорочки голубым, как небо.

– Значит, говорите, – колдун? – воспаленным голосом спросил он.

– Вы только не пугайтесь так, Прохор Николаич, – попросила Варя проникновенно и строго. – Мы живем в Тридесятом царстве. Одни ведьмаки вокруг, куда не плюнь, в особенности, на ответственных постах, даже, представляете, скучно становится. И потом, у меня прадед был колдуном.

– Он занимал ответственный пост? – в отместку изобразил грозную скуку Панченко.

– Вы меня неверно поняли. Он был не таким колдуном. Он был чернобородый, в лиловой рубашке, с плеткой за поясом, колдун Иван. Плетка тоже была непростая. Когда моя прабабушка Катерина была еще девочкой, Иван шел по улице, и дал ей в свою плеточку поиграть. «Что у тебя такие губы красные, – спросила девочка, – ягоду ел?». «Нет, дитятко, – ответил он ласково, – кровушку пил». Мать подбежала, подхватила дочку. Она вырывается, кричит: «Шутит он, шутит! Ягоду он ел!». Колдун усмехнулся, своей дорогой пошел. Колдун поседел уже, когда Катерину сосватали. Катерина не походила на остальных девушек, выделялась волосами светлыми в белесый, белой тонкой кожей, терские казачки как одна смуглые. К старику-колдуну она убежала из-под самого венца, с потухшей свечой, а ведь до того ее рядом с колдуном не видели. Хотя, конечно, дело темное. Вот убежала она к нему, у него была пасека в стороне от станицы. Обвенчаться их не благословили, родители Катю прокляли. Родилась у них дочь, моя бабушка, черная, в отца. Прошло время, но этот, от которого из-под венца-то, оказался злопамятен, как все бездарности, – Варя посмотрела на Панченко значительно, тот чуть смутился. – Выждал, когда колдун уехал продавать мед подальше, и зимней ночью с приятелями вломился в Иванову хату. Схватили они колдуншу, увезли глубоко в степь, там избили, привязали к одинокому кривому дереву и оставили. И разъяснилось-то вскоре по довольно странной улике. Зачинщик напился, вернувшись, пьяный, и был найден спящим в сарае на сеновале с Катерининой косой в кулаке. Он, оказывается, напоследок отрезал ей косу и оставил себе на память, тоже, видать, не простой был человек, по-своему. Иван быстро нашел жену, но очень ночь была морозная. Положил ее в сани, Катерина поцеловала его в мокрую от снега скулу и сразу же померла. После ее смерти колдун жил долго. Дочку отобрали Катины родственники. Иван опять оказался один, как перст, стал пускать к себе всякое отребье, мужичье. Сам не пил, сидел только за столом, колдуном его называли по привычке, насмешливо. Когда колдун Иван умирал, то попросил по обычаю: «Разберите, братцы, крышу, хочу небом подышать». Помер под разобранной крышей. А может, и не ведьмак он был вовсе, а так, врач, он ведь скотину лечил, вправлял грыжи. А мне масть от прабабки досталась.

– У них там крыши соломенные, легко разбираются, – рачительно вымолвил Панченко.

– Вы человек практический, Прохор Николаевич? – спросила Варя.

– Я-то?.. Всеконечно.


Накатывает на непоколебимое сердце тоска, каждый жест природы вызывает в Панченко слезы. Он довольствуется малым, и природа в рачении не дает ему большего. Прошло время, когда он складывал брусчатый дом под Истрой; но Панченко задумал долгое строительство. Покрыта розовой штукатуркой, готова печь, он строит терраску; терраска готова, пьют на ней чай жена Виктория Даниловна с двумя сыновьями, Александром и Любомудром, он пристраивает другую терраску, для себя, под мастерскую. Панченко редко отдыхал, и то лучшим отдыхом для него было бродить по лесу неподалеку от своего дома, собирать грибы или искать подходящий для строительства сухостой. Может, Панченко и рубил лес, наверняка рубил, но, спроси его, ни за что не признается, потому что рука его рубила, а голова склонялась перед деревьями, как перед божеством. Лес в тех местах мрачный. Старые ели сменяют пепельный березняк, орешник разрастается в высокие непроходимые чащобы.

Жена и сыновья были в Москве. Панченко на ходу опрокидывал рябиновой палкой мох, тяжело дышал, последнее время его донимала необъяснимая болезнь горла. В глазах Панченко мерцала ревность, словно о каждом шаге по лесу нужно спрашивать его разрешения. Варя шла рядом и поглядывала на Панченко восторженно. Прохора привлек поваленный стародавней грозой дубок, он расчехлил ножовку, привязанную к поясу, отпилил корни, сухие ветви, взвалил основание ствола на плечо и круто повернул в сторону дома. Варя с сожалением посмотрела вглубь леса, до сказки как всегда не дошли нескольких шагов. Огромные дряхлые ели там отвешивали друг другу поклоны, высокая береза, заслонившись веткой, как платком, что-то шептала осине, одетой в тугую бежевую парчу. Быть может, Панченко удалялся для того только, чтобы не слушать их разговора? Преднамеренно оглох от вознесенного к самому, глубокому, как колодец, небу шума деревьев? Варя пошла за ним. Шествие провожали комары и стрекозы. Горел фиолетовым пламенем кипрей, поблескивала золотом патина воздушной пыли. Солнце прокрадывалось в лес, оттого царственно было сегодня среди мохнатых елей на всегда унылых полянах дудника и хвоща.

В доме пахло пижмой. Ее Варя раскидала по полу от мух, которые громко бились в окно, стремясь к розовому закатному огоньку.

Поздно вечером хозяин топил печь. Варя сидела рядом с ним на табуретке и что-то плела из белых кожаных шнурков.

– Ты знаешь, что такое велосипед? – спросил Панченко.

– Давай поговорим о чем-нибудь другом, – поморщилась Варя, – не будем портить вечер, я не доверяю техническому прогрессу.

– Технический прогресс здесь ни каким боком, – сказал Панченко. – Велосипед это, когда тебе между пальцами ног просовывают жгуты из газетной бумаги, ты спишь, и ничего не чувствуешь. Потом жгуты поджигают, ты просыпаешься, вращаешь в воздухе ногами. Очень весело, без дураков. Велосипед был в ходу у нас в детском доме. Я не единожды катался на таком велосипеде.

– Что ж, и финишировал в должности заместителя главного редактора, – уныло пошутила Варя.

– Я не финишировал, – хмуро ответил Панченко. И торопливо добавил: – ты не подумай, что я шелупонь какая, беспризорник, у меня всё полностью было: и отец профессор, и мать на фортепиано Грига играла, нянька водила гулять на Тверской бульвар. Моя мать была ангелом. Бывает, среди людей встречается вдруг ангел, люди глумятся над ним. В очень малой степени это зависит от политического строя, – последние слова Панченко произнес с располагающей улыбкой.

– Кто глумится? – спросила Варя.

– Я же говорю, люди, – улыбка не сходила с губ Панченко.

– Люди несчастны.

Панченко посмотрел да Варю дико. Но глаза его быстро замутились, он стал говорить неторопливо:

– Что строй, что политический строй? Подлецом нетрудно стать при всяком строе. Сто, двести лет назад, в Древнем Риме я мог бы стать не меньшим подлецом.

– Ты – подлец?

– Да, – охотно ответил Панченко.

Варя оживилась.

– А если б не велосипед?

– Если бы у бабушки была борода, была бы она дедушкой, – ответил Панченко.

– Как хорошо, что мы понимаем друг друга с полуслова, – порадовалась Варя.

– Когда я приехал в Караганду – там был женский лагерь – мама меня не узнала, – продолжал Панченко. – Я ей сказал: здравствуйте, она мне ответила: здравствуйте… Мы с ней не виделись четырнадцать лет. К моменту приезда моего она уже, как говорится, отмотала срок, жила рядом с лагерем на поселении.

– И как ты, по собственным словам подлец, вошел в ее жизнь? Ты стал послушным сыном? Или ты все-таки не подлец?

– У меня есть любимая песня, – ушел от ответа Панченко, – как раз по поводу жизни. – Он переменился в лице и пропел хриплым речитативом: – «Призрачно все в этом мире бушующем, есть только миг, за него и держись. Есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется жизнь».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации