Текст книги "Триада"
Автор книги: Евгений Чепкасов
Жанр: Жанр неизвестен
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
– В дубленке сидеть неудобно, – пояснил бес.
Между креслами располагался журнальный столик, а на нем лежали рядышком беспроводной джойстик и Библия, книга – со стороны Павла. Стены и потолок отсутствовали, а кресла и столик стояли на бесконечном паркетном полу, и кресла были взаимно повернуты под таким углом, что сидящие могли при желании видеть один другого. Впрочем, потенциальные собеседники могли глядеть прямо перед собой, и тогда их взоры пересеклись бы и разминулись на нейтральной территории, незаметно и безболезненно.
– В такие кресла психоаналитики сажают своих клиентов, – неторопливо проговорил черт. – Хорошие кресла: в них люди расслабляются и могут без стыда рассказывать о своей жизни. Один умный человек изрек такой афоризм: «Психоанализ – это исповедь без отпущения грехов». Психоаналитик молчит да кивает, а клиент выговаривается, платит деньги и уходит, грехи же остаются, – славно… Но я не психоаналитик и молчать не буду, твои грехи я и так знаю, а отпустить их я не имею права.
Взгляд Павла тонул в бледной бесконечности, логичная и спокойная речь искусителя расслабляла и обволакивала, и человек никак не мог сосредоточиться.
– Кстати, – продолжил бес, – извини меня, пожалуйста, за прошлые ночи. Эти мясные коридоры, головоломные лабиринты, ежи в глаза – бр-р!.. Средневековье какое-то! Я ведь и сам понимаю, что это не метод, но уж очень я зол тогда был, очень обижен, я скорпиона-то от чистого сердца слопал, безо всякой рисовки, – вот до чего ты меня довел своими молитовками. А всё-таки приятно было, что ты меня даже в эфиопском обличье узнал, чертовски приятно! Это я сейчас вроде инженеришки из кухонных философов, таким ты меня целых шестнадцать лет видел, а там-то – пустыня и негритос навстречу по гребню бархана прет, а всё-таки узнал… Эфиопом-то, «темноликим мурином», я представился, чтобы тебе приятное сделать: ты ведь «Жития святых» всё читал, ну а там бесы частенько в таком виде являлись. Хотя, по большому счету, негры – люди как люди, есть и христиане среди них…
«Вздор он какой-то говорить начал, – подумал Павел. – Порфирий Петрович точно так же Раскольникова допрашивал, внимание усыплял. Но я-то не убийца!»
Черт ухмыльнулся и, облизнув губы, посетовал:
– Ты, к сожалению, в игры компьютерные не играл, ничего в них не смыслишь – жаль, очень жаль. Одну из граней моей пустынно-негритянской метафоры упустил. Есть, к твоему сведению, такие игры, где люди выбирают одного из нескольких виртуальных убийц и управляют его действиями. Цель игры – убить виртуального противника. Ну хочется людям убивать, ну нравится им убивать призраков, поскольку за убийство призраков уголовной ответственности не предусмотрено! Пусть тренируются. А с моей пустынно-негритянской метафорой связана старенькая игра «Mortal Combat» («Смертельный бой»): там в одной из версий два бойца дерутся в пустыне, на бархане, совсем как мы тогда. Ты, кстати, в тех раундах победил. Так что для меня выгоднее не сражаться с тобой, не пытать тебя, а попросту поговорить.
– Выгоднее, – согласился Павел.
– Мы же цивилизованные существа! – обрадовано воскликнул искуситель. – Молодец, что заговорил вслух: твои мысли удобочитаемы. Ты вот думал недавно о Достоевском, о допросе Раскольникова Порфирием, о том, что не убийца. Аналогия похвальная, а по отношению ко мне – так просто комплиментарная. Но всё-таки неверная. Ты – убивец.
– Нельзя мне было так думать, – согласился человек. – Здесь ты прав.
– Раскольников всего-то двух старух убил, а ты – себя! И забыл!
– Я еще мать убил, – добавил Павел.
– Ну, тут уж скорее я виноват, – свеликодушничал лукавый. – У тебя тогда уже не было свободы воли, ты был вроде компьютерного призрака, а я играл, и играл великолепно… – Он ностальгически улыбнулся и прикрыл глаза.
– Но Бог меня пощадил.
– Но Бог тебя пощадил, что было крайне несправедливо. Однако сейчас ты серьезно болен и я сижу очень близко от тебя и вновь искушаю. С чего бы это?
– Значит, я согрешил.
– Так. Но вопрос в том, насколько серьезен грех. При серьезном согрешении Бог иногда попускает нам вселиться в грешника. Тебе это хорошо известно. Возьми, пожалуйста, книгу и прочти из одиннадцатой главы от Луки стихи с двадцать четвертого по двадцать шестой. Они мне очень нравятся.
Павел удивленно посмотрел на беса, взял Библию, нашел указанное место и прочел:
– «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местами, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел. И пришед находит его выметенным и убранным; тогда идет и берет с собой семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого».
– Не о нас ли с тобой здесь написано, – а, дядя Паша? – очень живо поинтересовался черт, легко встал с кресла, обогнул столик и остановился в полушаге от Павла.
Человек оцепенел, Библия вывалилась из его рук, и он не видел, куда она упала, зато краем зрения он ясно различал, что в кресле кто-то сидит – нет, уже не сидит, уже идет, уже пришел, уже встал рядом с первым, подмигнул третьему, сидящему в кресле, и спросил с издевкой:
– Не о нас ли с тобой здесь написано, – а, дядя Паша?
Семь раз Павел услышал страшный вопрос, семеро стояли перед ним, напрочь заслонив бледную бесконечность, а когда восьмой бес, одетый в курчавый шерстяной свитер, синие джинсы и тапочки, встал из кресла, оно опустело. Высоко подскочив, черт запрыгнул на журнальный столик, и джойстик жалобно хрустнул под его копытом (тапочек уже не было). Нечистый навис над человеком, вплавленным в психоаналитическое кресло, и тихо-претихо сказал:
– «Безводные места», по которым я ходил, – это пустыня из «Mortal Combat». Ты проиграл, дядя Паша.
Он протянул когтистую шестипалую лапу и нежно погладил Павла по голове.
– Нет!!! – заорал человек и, вскочив с постели, схватился за грудь.
Дышать было нечем, смотреть было некуда, ледяная сердечная ломота мгновенно проморозила всё тело, но Павел, прежде чем превратиться в прозрачную статую, которой суждено упасть и расколоться, успел взмолиться: «Господи, пощади!» И сердце не разорвалось.
Уже оттаивая, но всё еще сжимая грудь, где сердце чугунно колотилось, он извинился за крик и попросил у старичка Иванова, сердечника с хроническим бронхитом, таблетку валидола.
* * *
– Доброго здоровья! – проговорил отец Дмитрий, несмело входя в палату № 0.
Трое больных ошалело посмотрели на священника – лет тридцати пяти, длинноволосого, с лениворастущей бородкой, одетого в долгополую широкорукавную рясу и с ребристой скуфейкой на голове.
– Здравствуйте, – разноголосо ответили те трое, недоуменно глядя на гостя.
Батюшка целеустремленно прошел к четвертому, уже вставшему с кровати, радостно улыбающемуся и просящему благословения. Сухо-шершавые губы благословленного чуть царапнули тыльную сторону священнической ладони, а после Павел и отец Димитрий троекратно расцеловались.
– Здравствуйте, Павел.
– Здравствуйте, отец Димитрий.
– Садитесь, ради Бога: вы едва стоите, – попросил священник, переставляя легкий деревянный стул, ночевавший возле больничного стола, себе за спину. – Как же вы так?
Застилая красным платом страшноватый железноногий стол, который был расположен в простенке между окнами и частично занят полупустыми пузырьками с микстурой, иерей досадовал на себя за глупый вопрос.
– По грехам и муки, – ответил Слегин, продолжая стоять. – Я уже успел с утра валидол иссосать – мне можно причащаться?
– По болезни можно, – сказал отец Димитрий, затепливая от зажигалки свечу и раскладывая на плате необходимое для таинства. – Сердце болело?
– Да.
Из сумочки-дароносицы, висевшей на шее поверх наперсного креста и епитрахили, батюшка достал преждеосвященные Дары и спросил, обернувшись:
– Еще кто-нибудь желает причаститься?
Трое смущенно отказались.
– Помолимся, Павел. Садитесь вот сюда, на стул.
– Я выстою.
– Садитесь, ради Христа. Вы больны. – И батюшка принялся быстро, но внятно читать молитвы.
Слегину было непривычно креститься сидя, но он понимал, что и впрямь мог не выстоять: он и теперь едва держал голову.
– Внемли убо: понеже пришел во врачебницу, да не неисцелен отыдеши, – читал отец Димитрий, а Павел взволновано внимал, готовясь к тому страшному и радостному, что должно свершиться.
К удивлению больного, исповеди не было: священник сразу накрыл ему голову епитрахилью и с торжественной медлительностью стал проговаривать разрешительную молитву, а раб Божий Павел с горячечной поспешностью вспоминал свои грехи и каялся перед Господом.
А потом было причащение, хлебный и винный вкус Тела и Крови Христовых и счастливое понимание того, что недавний ночной ужас не повторится, что пустынная битва выиграна бесповоротно и что бес не сможет войти туда, где обитает Бог.
«Он и раньше не имел власти вселиться в меня, – понял Павел, – он просто хотел убить. Если бы я умер без причастия, со всеми грехами, у него был бы шанс». Слегину хотелось рассказать об этом и многом другом отцу Димитрию, но язык строптивился, и сугубая слабость тянула лечь и молча смотреть на небо, и больной понял, что еще не время.
Священник дал ему поцеловать большой медный крест, выслушал благодарность и пробормотал:
– Ничего, Павел, теперь станет полегче. Я буду за вас частицы на проскомидии вынимать. Выздоравливайте. – Он задул свечку, фитилек зачадил, и пришлось прищипнуть его, после чего свечка был положена в ту же кожаную сумку, куда и прочая богослужебная утварь. На больничном столе остались лишь полупустые пузырьки с микстурой.
– Отец Димитрий, мне поговорить с вами надо, не сейчас только…
– Я через неделю снова приду причащать вас, тогда и поговорим. Сегодня у нас четверг – в следующий четверг с утра постарайтесь не есть и не пить. И молиться не забывайте, если в силах. До свидания.
– До свидания, – ответили все четверо и дружно проследили, как черные ряса и скуфейка исчезли за белой застекленной дверью, задернутой изнутри белой же занавеской, а проследив, напряженно притихли.
Священник уже спустился на лифте, уже оделся, уже вышел, и лишь тогда неловкая тишь раскололась от призывного клича: «На завтрак!» Больные засуетились, загремели кружками и мисками, заторопились в столовую, а батюшка в черном долгополом пальто, издали похожем на рясу, и с той же скуфейкой на голове неспешно шел к троллейбусной остановке, но вот он уже и скрылся, и Слегин отвернулся от окна, а Женя Гаврилов с двумя порциями каши вошел и сказал:
– Ешь.
Гаврилов нашел-таки прошлым вечером своего «гробовщика» и нынче был похмельно-серьезен.
– Зачем ты пьешь, Женя? – с болью спросил Павел, стараясь не морщиться от перегара.
– А что еще делать-то?
– В Бога верить. Ты же своим «говорунчиком» просто от Бога заслоняешься!
– Значит, хорошая штука «говорунчик», если им Бога заслонить можно – а?! Поздно мне, Паша, в Бога верить – помру скоро. Весь уже изломан, изрезан, в брюхо сетку вставили – в следующий раз уже в ВЧК отвезут, а не сюда. Повеселиться надо напоследок – а там уж и червей кормить.
– Послушай, но я-то ведь тоже весел. Весел, потому что счастлив, а счастлив, потому что верю в Бога. Сегодня, например, мне и умереть не страшно. До причастия было страшно, а сейчас – нет. Ты крещеный?
– Нет и не собираюсь. В партии тоже не состоял и не собираюсь. Я сам по себе. И нечего меня агитировать! В червей верю, а в Бога – нет!..
– Ты чего раскричался? – спросил Саша Карпов, входя в палату с кашей и чаем.
– Хочешь в ВЧК? – набросился на него Гаврилов. – А вот он – хочет. Надоели вы мне все, сами жрите свою кашу! Меня выпишут сейчас, я дома поем!
– Эк его с похмелюги!.. – воскликнул Коля Иванов с порога. – Чуть с ног не сшиб… Мой сын тоже так. – И добавил, глядя в тарелку: – Зря это он: всё-таки манная каша…
– Райский завтрак, – согласился бородатый Саша.
С минуту Павел смотрел в ближний угол, затем проморгался, волнисто вздохнул, помолился и стал есть.
После обхода Женю Гаврилова выписали. На прощанье он пожимал остающимся руку и желал им выздоравливать поскорей, а они смотрели на него улыбчиво, с легкой завистью и желали остепениться, найти работу, пить поменьше и сюда уж не попадать – хватит.
– Не попаду, – отвечал Женя с пасмурной усмешкой и, протягивая руку Слегину, сказал: – Выздоравливай, Павел. Прости, если чем обидел.
– Бог простит. И ты меня прости, – ответил тот, слабо пожимая тяжелую мясистую ладонь, и коротко пожелал: – Выздоравливай, Евгений.
На пятничном обходе Мария Викторовна сказала Павлу, что он выглядит повеселее, а больной объяснил, что видел ночью хороший сон, очень хороший сон.
В субботу и воскресенье обходов не было, кровать Гаврилова пустовала, и ничего существенного, кроме визитов родственников, не происходило в палате № 0. Медсестры, в выходные бегавшие чуть медленнее, чем в будни, ставили больным капельницы и уколы, назначенные врачом, и записывали температуру.
У Слегина температура перестала скакать: она укрощенно прогуливалась в тесном вольере между тридцатью семью и тридцатью восемью градусами, и Павел, несмотря на продолжающееся кровохарканье, чувствовал себя значительно лучше.
Заходила Марья Петровна, с киселем, пирожками-«соседками» и вестью о том, что звонил отец Димитрий и спрашивал, как там болящий.
– Передайте, что лучше, намного лучше, после причастия сразу лучше стало, – наказывал растроганный Слегин.
Главным же было то, что в эти ночи он спал спокойно.
Старичка Иванова ежедневно посещали родственники, каждый раз иные, и говорили о житье-бытье других родственников, весьма многочисленных, так что на глазах Павла из ссохшегося корня, покоящегося на соседней кровати, произросло величественное генеалогическое древо. Ветви и веточки его приносили плоды, и старенький Коля питался этими плодами между завтраком, обедом и ужином. Однако больной жаловался, что худеет, что таблеток ему стали давать меньше, да и вообще – вся задница исколота… При родственниках он не матерился.
К Карпову почти каждый день приходила жена, благообразная старушка, которую он называл «баушкой», придавая и без того ласковому слову нечто баюкающе-аукающее. Беседовали они тихо и плавно, прямо-таки ворковали, и идилличностью своей напоминали Павлу гоголевских старосветских помещиков. Слегин слушал березовый шелест их бесед с почти молитвенной радостной грустью и задумчиво улыбался земному отблеску небесной любви.
В понедельник утром, сразу после обхода, в дверях палаты появился массивный мужчина с задорно-мальчишеским выражением на толстом, полувековой давности лице, огляделся, поздоровался и проследовал к незанятой кровати. Вскоре новенького зашла осмотреть Мария Викторовна, и стало известно, что больного зовут Михаилом Колобовым, что он уже месяц лечился от пневмонии амбулаторно, однако снимки оставались неважными и его решили положить в стационар.
– А раньше о чем думали? – пробормотала доктор, то ли спрашивая самого Колобова, то ли критикуя врачей, не уложивших сразу человека с такими снимками. – Сейчас снимки получше, конечно, но вы бы уже выписались, если бы месяц назад легли. Как себя чувствуете?
– Хорошо, – ответил Михаил, и было видно, что он говорит правду. – А обед скоро? – спросил он, когда Мария Викторовна ушла.
– А у тебя тарелка с ложкой есть? – осведомился Саша Карпов.
– Нет.
– Значит, и обеда тебе не положено, – заключил не без ехидства бородатый Саша.
– Ничего себе! – изумился новенький с таким простодушием, что остальные трое дружно рассмеялись.
– Демократия!.. – саркастически произнес Карпов.
– Вот и… – согласно выматерился Иванов, употребив вертикальное словечко, похожее на выхлоп стартующей космической ракеты.
Неделя вторая
– Все как люди, а мы – как хрен на блюде! – смачно изрек Саша Карпов, чуть помедлил и брезгливо выдохнул: – Эх, демократия!..
Реплика его относилась, вероятно, к новостям, хриплоголосо сообщаемым по радио.
Простуженный радиоприемник появился в палате двумя днями раньше, одновременно с Михаилом Колобовым, и был для Карпова настоящим подарком, поскольку давал еще один повод поговорить о политике. Бородатый Саша любил такие разговоры, как любят есть вяжущие, костистые, маломякотные ягоды черемухи, находя странное удовольствие в мучительной судорожной оскомине. От политических разговоров набивалась не ротовая оскомина, а сердечная: душа застывала, судорожно вывернутая, будто язык после изрядного количества черемушных горстей, но хотя Карпов и жаловался Марии Викторовне, что никак не вздохнуть полной грудью, никак, – по случаю и без случая восклицал:
– Эх, демократия!..
До недавнего времени ему не везло с собеседниками: Женю Гаврилова волновали только воспоминания о прошлом, с социализмом не связанные, и «говорунчик»; Коля Иванов охотно поддакивал, но навряд ли понимал Сашу, разговор поддержать не мог, а если и пытался, то кричал что-то о родной свиноферме, да так громогласно, что Карпов морщился и старался его утихомирить; Павел Слегин поначалу был так плох, что даже попа позвал, тут уж не до политики, а в последние дни, хоть и полегчало ему, молчал, но вроде бы с интересом слушал Сашины рассуждения. И лишь с Михаилом Колобовым можно было, как оказалось, поговорить о «положении дел в стране» – всласть, до душевной оскомины.
– Эх, демократия!.. – брезгливо отозвался клинобородый Саша Карпов на какое-то сообщение хриплоголосого колобовского радиоприемника.
– Да ладно тебе, дядь Саш, – миротворчески молвил Михаил. – И раньше вертолеты падали, нам просто не говорили.
– Сомневаюсь я в этом, Миша. Раньше порядок был и деньги платили – с чего бы им падать?
И беседа завертелась вокруг того, скрывали или нет раньше что-либо, а если скрывали, то что именно и зачем.
– Ты, Миша, всю жизнь на одном заводе вкалываешь, ну, в армии отслужил еще. А я тридцать лет за баранкой, весь Союз объездил, много чего видел, – наставительно говорил Карпов. – Теперь, правда, уже отъездился, – грустно добавлял он и замирал, причесывая воспоминания. Когда мысленная расческа добиралась до 90-х годов, она словно выезжала на лысину, больно царапая голую кожу, и тогда Саша принимался костерить демократов: – Демократы, получается, не о правде пекутся, а лишь бы у власти удержаться, потому и хают коммунистов, – заключил он. – Раньше коммунисты для дикторов бумажки писали, теперь – демократы; вот и вся разница.
– Да демократы – это те же коммунисты, – парадоксально заявил радиовладелец. Только теперь они со свечками в церкви стоят и про рыночную экономику говорят. Согласись, дядь Саш, ведь партия с головы сгнила. Зато теперь товары появились.
– Миша, не коммунисты они, а перевертыши. Много в мире …удачков – и в очках, и без очков. А насчет церкви – это да. Все верующими стали – ужас какой-то! – Карпов, по-видимому, не хотел дискутировать на тему гниения с головы и появления товаров. – И ведь не все из-за моды, некоторые от души веруют.
Он коротко глянул на Павла, молчаливо лежащего на кровати возле противоположной стены.
– Жить стало труднее, вот и веруют, – предположил Колобов.
– Труднее всё-таки! – победоносно воскликнул собеседник.
– Да я не о том. На себя надо надеяться – и заработаешь получше, чем раньше. А у нас привыкли к «зряплате», вот и надеются на Бога. Раньше – на государство, а теперь – на Бога. Это, вроде того, самовнушение. – Последнее слово было произнесено неуверенно, как малоупотребимое. – А Бог разве поможет?..
– Поможет, – прошептал Павел Слегин, вспоминая, как три года назад, на исходе третьего троллейбусного круга, был незаслуженно помилован Господом. «Ничего себе самовнушение!..» – подумал он и щадяще улыбнулся.
«Как мне отблагодарить Тебя, Господи?» – спрашивал Павел, идучи той рождественской ночью из церкви. Он вспомнил три слова, сказанные ему несколько часов назад строгим небесным голосом. «Помни и молись», – это было похоже на ответ, опередивший возникновение вопроса, опередивший всякую попытку понять произошедшее. Но по пути из церкви мышление Павла, очистившееся от многолетней проказы, работающее, как у шестнадцатилетнего отличника Паши, цепкое и порывистое, склонное к рефлексии и максимализму, – мышление Павла поставило вопрос: «Как мне отблагодарить Тебя, Господи?» И ответом: «Помни и молись», – не удовлетворилось.
«Любой оказавшийся на моем месте помнил бы и молился, – размышлял спасенный. – Но ведь я-то самоубийца! Если я прощен…»
Ему вспомнилось, как совсем недавно, совсем недавно он доказывал теорему, стоя у коричневой доски, с белым мелком, зажатым между большим, указательным и средним пальцами (если бы не мелок, этой щепотью вполне можно было бы перекреститься). Прямоугольный меловой брусок то бесследно проскальзывал по доске, то густо крошился, а юноша комментировал недолговечные записи уверенным и снисходительным отличническим голосом: «Если угол альфа равен…»
«Если я прощен, – размышлял Павел, – то спасение возможно для страшнейших грешников. А коли так, буду молиться обо всех знакомых – и о некрещеных, и о самоубийцах… И о бесе-искусителе надо молиться, – подумал он, улыбнувшись. – Молю Тебя, Боже, и об искусителе моем бесе, имя же его Ты, Господи, веси».
Светили фонари, звезды и луна. Поклонившись Богомладенцу, люди расходились по домам, подобно давнишним восточным волхвам, неторопливо возвращавшимся в страну гороскопов. Обгоняя остальных, легко и стремительно по дороге шел человек в фуфайке, продранной на рукаве, шел и, ничего вокруг не замечая, вопрошал: «Как мне отблагодарить Тебя, Господи?»
И вдруг он остановился.
– Да! – восторженно воскликнул он. – Это будет лучшей жертвой!
На него удивленно поглядели несколько прохожих, оказавшихся рядом, но вот он уже пошел, пошел молча и неторопливо, вот он уже свернул на боковую улицу, нам с ним не по пути, и незачем о нем думать, скоро дойдем до дому – и спать, спать, спать…
Скучающий охранник в камуфляже и две кислоликие проститутки молчаливо курили на крыльце круглосуточного продовольственного магазина.
– Мой сосед идет, – сказала одна из барышень.
– А ты разве бомжуешь? – пошутил охранник.
– Он не бомж, он этажом выше живет, я – на третьем, а он – на четвертом, его дядя Паша звать.
– Твой хахаль, что ли? – спросила вторая и расхохоталась, а потом продолжила вполголоса, на фоне смеха собеседников – продолжила мрачно и ожесточенно: – Алкаш отмороженный, мой батяня такой же, ненавижу…
– Он, вроде бы, и не пьет – у него просто с головой непорядок. Он, кажется, с крыши свалился и с тех пор хромой и шизанутый. А пить – не пьет.
– В каком это месте он хромой? – полюбопытствовал охранник.
– Ой…
Миновав яркий магазин, Павел продолжил путь, освещаемый скудноватым светом фонарей, звезд и луны. Однако внутри пешехода сияло такое солнце, что глаза невольно щурились и слезились, губы улыбались, а мысли были медленными, мягкими и словно масляными.
«Это будет мой дар Тебе, Господи, – думал он. – Ты вернул мне разум, а я подарю его Тебе. Юродство Христа ради, высший путь служения Богу… Мне и убеждать-то никого не надо будет, что с ума сошел: убедил уже…»
– Не хромает, – проговорил охранник, – но лыбится, как придурок, это уж точно.
– Леш, он же еще вчера утром хромал, я видела…
– Значит, рождественское чудо, как у Диккенса, – ухмыльнулся Леша.
Он умудрялся совмещать работу магазинного цербера, а попутно и сутенера, с учебой в пединституте на филфаке и очень боялся, что не сдаст зарубежную литературу в эту зимнюю, зимнюю сессию.
Стояла летняя теплынь, светило солнце и загнанно билось сердце, когда шестнадцатилетний Паша положил на мамину Библию записку («Прости меня») и выбросился из окна. Вернувшись домой морозной рождественской ночью, Павел первым делом отыскал ту самую Библию, помолился по памяти и уснул, положив книгу под подушку. В первый год из трех, отделяющих ту ночь от нынешней больничной койки, Павел читал только Библию: сначала Новый Завет, потом Ветхий, затем вновь Четвероевангелие. И копил деньги на двенадцатитомные «Жития святых».
Внешне жизнь его изменилась мало: он по-прежнему хромал, рассудив, что внезапное прямохождение было бы подозрительно; по-прежнему просил милостыню на кладбище возле собора, иногда отчебучивая что-нибудь эдакое для поддержания репутации; по-прежнему отдавал деньги, которые ему выплачивало государство, Марье Петровне, и она всё так же вела хозяйство: покупала что надо и прибирала в его комнате.
Курить Павел бросил, а зимой для сугреву пил чай из термоса – очень даже удобно. Стоя с протянутой рукой, он молился о каждом проходящем; со временем он научился отличать прихожан от «захожан» и о «захожанах» молился усерднее. С последним ударом благовеста он шел на службу и после нее отправлялся домой, попутно разбрасывая в нищенские плошки утреннее подаяние. Заплатанные коллеги дружно решили, что теперь-то он точно сбрендил.
Раз в месяц в одном из отдаленных городских храмов Павел исповедовался молодому священнику отцу Димитрию и причащался святых Христовых Таин.
Откладывая малую часть нахристарадствованных денег, Павел к концу первого года скопил достаточно, чтобы купить на книжном рынке облюбованный двенадцатитомник – «Жития святых» святителя Димитрия Ростовского, репринтное издание. В январе следующего года он принялся за январский том, а в декабре дочитал декабрьский.
Встречаясь с житиями юродивых, Павел радовался, читал и перечитывал, сравнивал со своей жизнью и от жития к житию всё более и более задумывался. «Они спали под открытым небом, поношения и побои принимали, обличали нечестивых, чудеса творили, им Христос и Богородица являлись, а я что?..»
Когда Павел читал житие юродивой Исидоры, инокини Тавеннийского женского монастыря, светило майское солнце, орали коты и целовались влюбленные, а тела женщин, ходивших под окнами читаря, всё более и более обнажались. «Иногда Исидора притворялась как бы бесноватой, дабы утаить пред окружавшими ее сестрами свои добродетели». На голове она носила тряпку вместо куколя, по этой тряпке ее и узнал старец Питирим, пришедший из Порфиритской пустыни, чтобы поклониться великой праведнице. Еще Исидора пила воду, оставшуюся после мытья посуды, и Павла затошнило, когда он читал об этом, и он подумал в сердцах: «Если, чтобы войти в Царствие Небесное, необходимо такое питие… Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий…» Светило майское солнце.
В январе следующего года, за год до болезни, Павлу стало нечего читать, и он купил учебник по истории России ХХ века. Кое-что он, правда, уже узнал из автобусных разговоров (троллейбусом он больше не ездил), и узнанное казалось настолько странным, что невольно думалось: «Ну ладно, я-то Христа ради юродствую, а они из-за чего?..» По вечноработающему кухонному радио вместо вестей с полей и концертов по заявкам передавали невесть что, и жить в этой странной стране, весьма отличной от СССР времен Андропова, было непривычно и неудобно, как неудобно смотреть даже незамысловатый фильм с середины.
А первого января Павел услышал, что полумертвый Ельцин ушел в отставку и вместо него теперь будет воинственный Путин. Это известие взволновало всех гораздо больше, чем новогодняя пьянка, и Христа ради юродивый решительно отправился на книжный рынок, чтобы купить свою первую светскую книгу.
– … А Бог разве поможет?.. – риторически заключил Михаил Колобов, сказавший перед тем, что вера в Бога – это что-то вроде самовнушения и что надеяться надо только на себя.
– Поможет, – прошептал Павел Слегин, вспоминая, как три года назад…
– Ты что шепчешь, а? Плохо тебе? – скрипуче поинтересовался старичок Иванов, приподымаясь на локте, и кровать его скрипнула тем же голосом.
– Нормально. Спаси Бог.
– А меня еще священники удивляют, – продолжалась беседа у противоположной стены; клинобородый Саша Карпов обращался вроде бы к Колобову, но внимательным оком поглядывал на Слегина: ему хотелось растормошить этого странного Павла, втянуть в разговор, спор, но только бы не было этого высокомерного молчания… – Удивляют меня священники. Простые люди, к примеру, пришли, помолились, ушли, им вроде как полегче стало. А священникам приходится всю жизнь молиться, и ведь бывают среди них молодые здоровые мужики. Неужели ж они так веруют, что им в бабьем платье ходить не стыдно?..
– Что ж это ты, Саша, на священников… – укоризненно молвил Коля Иванов и тоже глянул на соседнюю койку, словно хотел добавить: «При нем».
Павел молчал.
– Да у попов просто работа такая. Мы – у станка, а они – с кадилом. И получают побольше нашего, – откликнулся Михаил. – Я тут историю про одного попа знаю – обхохочешься.
– Не надо, – досадливо оборвал Карпов.
– Не надо? – удивился Колобов.
– Не надо, – подтвердил Иванов.
Слегин перевернулся на бок, лицом к окну, и не к окну даже, а к тумбочке – совсем не видно лица. Но, перевернувшись, закашлялся, сел, харкнул в баночку кровью, утер слезы. От сильного кашля иногда идут слезы.
«Сегодня среда, – подумал Павел среди внезапного значительного молчания. – В четверг придет отец Димитрий, причащусь. Завтра уже, скоро…»
И он улыбнулся, как улыбается младенец, тянущий к заплаканному лицу любимую игрушку.
– Павел, ты сиди побольше, ходить пробуй, – посоветовал Саша Карпов извиняющимся тоном. – А то, как говорится, в ВЧК могут вызвать.
– Мне врач говорила. Спаси Бог. До обеда посижу на стуле. Он со спинкой. Спаси Бог.
***
За обедом Слегин пошел сам. Он уже второй день ходил в столовую – да, именно так, прошлым утром он впервые посетил это заведение, оно было совсем рядом, но пока стоял в очереди к раздаточному окну, закружилась голова и пришлось привалиться к стенке. Нынешним утром всё было слава Богу, а как же – крепнем, выздоравливаем, скоро и в процедурную пойдем; да, надо сегодня же на вечерние уколы сходить. Ну, вот и столовая, и очередь небольшая – слава Богу.
Павел пристроился к короткохвостой очереди, и вскоре он уже протягивал тарелку разгоряченной девушке с половником, как тянул когда-то руку за милостыней. Пока девушка наливала пустоватые щи и оделяла хлебом, Слегин почти рефлекторно молился о ней, как молился, стоя на околоцерковном кладбище с протянутой рукой, обо всех проходящих.
– Дяденька, вы сядьте за столик: столики свободные, – весело напутствовала девушка с половником.
– Спаси Бог, так и сделаю.
– Следующий.
Столиков было десять, половина из них пустовали, и Слегин, прошептав «Отче наш» и перекрестившись, сел в дальнем углу. Он принялся старательно хлебать щи, приговаривая мысленно: «Надо есть. Надо есть. Надо есть». И вдруг поперхнулся, сдержанно закашлялся, замолк и вновь посмотрел на полную женщину в цветастом халате, и смотрел неотрывно, пока та не вышла из столовой с порцией второго в руках.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.