Текст книги "Аракчеевский сынок"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Глава XXVI
По уходе Лепорелло Шумский сел на диван, закурил трубку и, взяв карандаш в руки, начал чертить по бумаге. Это была его привычка, почти необходимость. Чертить на клочке бумаги какой-нибудь рисунок или головку, или бесёнка, было ему необходимо для того, чтобы обдумать зрело, со всех сторон и в мельчайших подробностях, какое-нибудь дело или предприятие. Теперь приходилось обдумать способ действия при новых изменившихся благополучно обстоятельствах. Главный враг его был взят из дома барона, но этого было мало. Необходимо, чтобы верный человек, почти верный пес, заменил Пашуту, и стало быть, надо, чтобы на месте девушки не позже завтрашнего утра очутилась Авдотья.
Женщина эта, хотя и далеко неглупая, тем не менее могла опять напутать и par trop de zélé[29]29
От чрезмерного усердия (фр.).
[Закрыть] новых бед наделать. Следовательно, Шумскому тотчас же предстояло научить Авдотью уму-разуму, «настрекать и вымуштровать», как рекрута. Надобно, чтобы Авдотья не только знала, что ей делать, но знала бы до мелочей, что ей говорить и о чем не заикаться. Шумский почти не сомневался в том, что баронесса, не имея никого для услуг в качестве горничной, с удовольствием возьмет Авдотью как ближайшее лицо, почти родную мать ее любимицы. Надо особенно невыгодное стечение обстоятельств, что вместо Авдотьи попала на место другая. А между тем нужно из этой Авдотьи извлечь наибольшую пользу.
До приезда женщины из Грузино в Петербург Шумский более или менее верил в здравый рассудок своей мамки, считал ее женщиной почти умной. Между тем все, что натворила она за последнее время, было делом совершенно глупой женщины. Ее слово, которое она сказала Пашуте и которое называли «страшным», а Шумский прозвал «чертовским», ясно свидетельствовало, что Авдотья просто дура. Вдобавок ее питомец до сих пор не имел ни малейшего понятия о том, что именно сказала женщина и в чем состояла беседа. Шумский тоже иногда думал, что это было нечто особенное и, пожалуй, даже в самом деле важное. Шумского удивляло, что женщина несколько раз принималась объясняться, но каждый раз плела околесную и каждый раз сознавалась в конце, что все сочинила и налгала, а что истины самой сказать не может.
«Стало быть, это ее тайна, и тайна непростая, – думал Шумский. – Недаром она все Богу молилась, недаром тревожилась и волновалась, когда решалась… Но в конце концов все-таки вышла глупость… и глупость»…
Исчертив целый листок бумаги фигурками, домиками с деревцами и чертенятами с рожками, выведя большой профиль мужчины, чрезвычайно смешной и чрезвычайно похожий на барона Нейдшильда, Шумский бросил карандаш, бросил трубку, встал, потянулся и, приотворив дверь, крикнул в коридор:
– Копчик!
При появлении лакея он прибавил:
– Пошли сюда Авдотью Лукьяновну.
Авдотья явилась тотчас и так же, как Шваньский, встала у дверей. Шумский сел на то же место дивана и, улыбаясь, вымолвил:
– Ну, бог с тобой. Прошло на тебя мое сердце. Может, ты хотела в самом деле услужить, да наглупила. Иди сюда. Садись вот.
Авдотья ёжилась на месте, утирала рот пальцами и не двигалась.
– Да ну, не ломайся. Не люблю я этого. Сказано, садись, ну и садись. Иди сюда.
По тону голоса своего питомца Авдотья поняла, что ее не просят, а приказывают ей садиться, конечно, для своего, а не для ее удобства. Женщина приблизилась, села на кончик указанного кресла и стала смотреть на своего питомца, Шумский тоже внимательнее глянул в лицо мамки.
Авдотья с тех пор, что приехала в Петербург, заметно изменилась, казалось, похудела, пожалуй, даже будто постарела. Глаза смотрели тускло, отчасти пугливо, отчасти тоскливо. Боязнь и тревога сказывались ясно во всем лице и во всей ее фигуре. Боязнь своего барина-питомца, тревога о том, что совершается и должно совершиться при ее содействии.
Авдотья отлично отгадала, что будет, если выкрадут Пашуту. Она знала почти наверно, что заменит девушку и, следовательно, знала, что ей придется исполнять прихоти барина, быть может, преступные, во всяком случае, недозволяемые законом. Авдотья уже серьезно вздыхала и горевала о том, что на старости лет доживет до беды бедовой и, пожалуй, из-за своего причудника-барина попадет в Сибирь. Он, любимец графа Аракчеева, во всем останется невредим, чист как с гуся вода, а она за него пойдет в ответ.
Позванная теперь для объяснений после многих дней, в которые Шумский ни разу не взглянул на нее, не только не говорил с ней, именно теперь, когда захваченную Пашуту заперли в чулане, Авдотья сразу поняла, что беседа с барином будет непростая.
И она не ошиблась.
– Ну, слушай, Дотюшка, – начал Шумский тем же деланно-ласковым голосом, каким когда-то заговорил с мамкой вскоре после ее приезда в Петербург.
Звук голоса, улыбка и лицо питомца были те же, что и тогда; но в тот раз Авдотья прослезилась от умиления и радости. Ласка дорогого барчука заставила тогда встрепенуться в ней сердце, всю душу «вывернула» ей. Теперь же этого не было. Теперь этот ласковый голос и это лицо ее Мишеньки показались ей неискренними.
«Нужда ему во мне, вот и надо закупить. Да недорогой ценой и купить-то хочет. Назвать разика три Дотюшкой да и послать на каторгу. Экий добросердый какой!» – так почти с иронией думалось мамке Авдотье.
Разница между ее чувствами в первое свидание после приезда и теперешним была огромная, и сама Авдотья не могла бы сказать, что переменило ее. Отношение к ней резко насмешливое или грубое ее питомца, или все, что с рыданиями, страстно и горько объяснила ей Пашута, или, наконец, вечно стоящий перед ее мысленным взором, даже снящийся ей иногда, чудный, ангельский лик этой барышни, этой «барбанесы». Быть может, и в самом деле, более всего подействовала на женщину личность молодой девушки, быть может, и она в ее годы уже была под влиянием чарующей прелести, доброты и красоты баронессы Евы.
Между тем, покуда Авдотья, грустно глядя на своего питомца, путалась тоскливо и тревожно в своих собственных чувствах, Шумский уже говорил, рассказывал и объяснял все то, что он намерен был требовать от мамки.
Прежде всего Авдотья должна была отправиться к баронессе с письмом от Пашуты. Письмо будет, конечно, подложное, написанное другим, но Авдотья должна сказать, что Пашута, вдруг уехавшая в Грузино по делу о своем выкупе, сама передала Авдотье это письмо. Мамка должна была предложить баронессе на одну лишь неделю заменить свою приемную дочь. В случае несогласия баронессы она должна была пустить в ход все, чтобы только добиться своей цели и остаться.
– Хоть в ногах ползай, хоть плачь и вой, хоть всеми святыми божись и черту заложись, а оставайся и не смей ворочаться. Это уже как знаешь! – объявил Шумский решительно и сурово.
Затем он кратко, и как бы слегка смущаясь, объяснил Авдотье, что она через два дня, заслужив общее доверие и общую любовь всего дома, от самого барона до людей, должна явиться к нему в сумерки за другим приказанием, которое и должна будет в точности исполнить.
– Самое пустое дело, Дотюшка. То же, что стакан воды выпить. Но дело, прямо скажу, важное. Если все удачливо кончится, то помни, на всю мою жизнь я буду тебе всем обязан. Ты мне будешь все одно что родная. Поняла ли ты?
Авдотья взглянула на своего Мишеньку и ничего не ответила, так как она думала почти совершенно иное. Ей думалось, что она и так положила напрасно несколько лет своей жизни на обожание Мишеньки, проведя несколько сот, а может быть, и тысяч ночей над его изголовьем без сна и спокойствия, в особенности, когда он, случалось, хворал. Если за всю эту беспредельную любовь и материнскую ласку он теперь столько же любит ее, как и Ваську-Копчика, то вряд ли станет она ему родной за то, что сделает для него какое-то негодное, грешное, почти душегубное дело.
– Аль ты не поняла? – нетерпеливо вскрикнул и как бы разбудил женщину Шумский.
– Поняла, Михаил Андреич. Что же тут? Поняла, – виновато отозвалась женщина.
– Так чего же, вылупя глаза, сидишь? Боишься, что ли, чего? Так тебе нечего бояться. Я в ответе! Ты тут ни при чем. Ты приказ исполняла.
– Да что ж, ответ, – вздохнула Авдотья. – Моя жизнь и так не красна, нигде хуже не будет. И в Сибири люди живут.
– А? Вот как! – сухо и тихо вымолвил Шумский. – В Сибири! Про Сибирь заговорила. Это, стало быть, тебе Пашутка все разъяснила, благо она такая умная и воспитанная барышня. В Сибирь, с ее слов, стала собираться.
– Нет, я не про то…
– Ну что ж, – вдруг воскликнул Шумский. – Важность какая. Хоть бы и в Сибирь! То-то вы мамки да няньки, да все дворовые хамы! Любите, обожаете, на словах тароваты, красно говорить умеете. А чуть до дела коснется, чуть у вас, хамова отродья, попросит барин вот малость какую, хоть с ноготок свой не пожалеть. Так куда только ваше обожание девается. С собаками и с чертями на дне морском не разыщешь. Спасибо, коли так! А все-таки не думал… Думал, что ты и взаправду меня любишь.
Шумский встал в притворном негодовании, как бы даже оскорбленный, возмущенный до глубины души неблагодарностью своей мамки. Он отвернулся и стал глядеть в окно.
Авдотья быстро поднялась тоже и засуетилась.
– Что вы! Что ты! Господь с тобой! Я же ничего не сказала. Я говорю – хоть в Сибирь, что за важность. Не боюсь я ничего. Что мне, я старая, век свой прожила. Я не к тому. Да и какая Сибирь. Это так, к слову. Пашутка болтала, и мне сбрехнулось. Ты не гневись, я баба, тебе лучше все известно. Так когда же прикажешь идти-то?
Шумский повернулся от окна. На лице его была насмешливая улыбка, которую он не мог скрыть, да и не считал нужным.
– Сообразись с мыслями. Как бы тебе сказать, приучи, что ли, себя думаньем к тому, что тебе надо будет говорить и делать. Сегодня я напишу письмо якобы от Пашутки, тебе передам, а завтра утром ступай к Нейдшильдам. Ну, вот все. Повторяю, только услужи ты мне и проси чего хочешь. Ну, любить, что ли, тебя буду. Больше-то что же? Ведь не денег же тебе.
– Какие тут деньги, – покачала головой Авдотья.
– Ну, любить буду. Не веришь?
И, к удивлению Шумского, Авдотья вдруг прослезилась, потом начала плакать, а затем уже совсем разрыдалась, всхлипывая и потрясая плечами. Что заставило ее сразу разрыдаться, Шумский не понимал. Но Авдотья и сама не понимала!
Женщине как будто вдруг почудилось при этом его обещании ее любить, что последняя ее надежда на возможность этого чувства в ее питомце исчезла. Именно теперь, в эту минуту, когда он два раза повторил, что будет ее любить, ей именно и показалось, что никогда он ее не любил и не будет любить. Теперь-то вдруг и разверзлась между ними пропасть. Кто-то будто невидимкой, явился и шепнул что-то женщине, схватившее ее за сердце. И очи этого сердца вдруг прозрели и увидели… Мамка всем существом почувствовала глубже и сильнее, чем когда-либо, насколько далека и чужда она своему питомцу… Он барин, она хамово отродье… Ее уход за ним, ее долголетнее обожание? Все, что было, он забыл… А может быть, и не заметил…
Глава XXVII
На следующий день Авдотья, сумрачная и молчаливая, собралась в дом Нейдшильда. У нее было письмо от Пашуты к баронессе, в котором девушка заявляла, что внезапно выехала – в Грузино по своему делу и пробудет там около недели. Письмо, конечно, сочинил Шумский, писарь переписал, а вместо подписи был поставлен простой крючок.
Шумский и не подозревал, что делал наивный промах, ибо не знал, что за время своего пребывания у Евы ее любимица выучилась изрядно писать по-русски, а имя свое писала даже красиво и с росчерком. Авдотья вышла из дома перед полуднем. Шумский часа три проволновался, ожидая каждую минуту возвращения женщины обратно в квартиру и, следовательно, отказа баронессы взять Авдотью на место любимицы… А это было равносильно полной неудаче в его предприятии.
Но когда было уже часа четыре и на дворе стало темнеть, Шумский ободрился. Ввечеру он уже был весел, доволен и почти счастлив. Авдотья была, очевидно, принята баронессой на место Пашуты.
Однако еще в сумерки Шумский был смущен неожиданным посещением юного офицерика. Но смущение продолжалось недолго.
«Черт их всех подери!» – решил мысленно молодой человек, узнав, в чем дело.
К Шумскому явился посланец от самого графа Аракчеева, юный прапорщик, состоявший чем-то по военным поселеньям. Он объяснил почтительно, что граф «изволят» спрашивать, продолжает ли все еще идти кровь носом у Михаила Андреевича.
Сначала Шумский ничего не понял и глаза вытаращил, но затем смутился. Он забыл и думать о своем внезапном исчезновении из дворца, а главное, забыл не только извиниться перед отцом, но даже ни разу не вспомнил о присутствии отца в Петербурге.
Подумав несколько секунд, Шумский мысленно послал «всех» к черту и выговорил:
– Доложите его сиятельству, что идет…
Офицерик, конечно понимавший смысл данного ему графом поручения, теперь в свой черед глаза вытаращил на дерзость ответа.
– Как то-ись… – решился он вымолвить.
– Да так… Идет, и шабаш! То нету, а то опять пойдет. Вот и сижу дома. Так и доложите!
Офицерик уехал, а Шумский долго смеялся…
Между тем в квартире, где было так весело ее владельцу, находилось тоже почти забытое им несчастное существо, которому было не до смеху.
Первые часы, проведенные Пашутой в чулане, где она была заперта, прошли для нее незаметно. Девушка была в каком-то тупом, почти бессознательном состоянии. Понемногу рассудок вернулся к ней, и, прежде всего, она стала обвинять себя в легкомысленном шаге. Она не понимала, как могла настолько наивно и ребячески попасть в ловушку.
К вечеру, много и много передумав, Пашута как-то успокоилась. Она рассудила, что рано или поздно все равно попала бы в руки своих мучителей. Она ясно понимала, что если граф Аракчеев прежде не соглашался, то и теперь не согласится продать ее, так как, вероятно, именно Шумский воспрепятствовал этому через Настасью.
Девушка, однако, по характеру своему не могла относиться пассивно к чему бы то ни было, до нее касающемуся, а тем паче к теперешнему своему положению. А было очевидно, что, продержав ее взаперти необходимое число дней, Шумский отправит ее в Грузино, где начнутся, конечно, всякие мытарства, и Настасья Федоровна щедро отплатит ей за все по наущению своего сынка. Спасти себя от будущих мучений в Грузино было почти невозможно. Она могла только, как раза два предлагала ей баронесса, тайно бежать и на всю жизнь скрыться где-нибудь в Финляндии, где даже всесильный Аракчеев не мог бы ее разыскать. Но это она могла бы сделать только в будущем. Теперь же нужно было бороться, спасти баронессу и отомстить за себя, воспользовавшись тем страшным оружием, которое необдуманно и неосторожно дала ей в руки сама Авдотья.
И ввечеру Пашута почти совершенно успокоилась. Она поела хлеба, выпила воды и невольно грустно улыбнулась. Смешно и дико показалось ей ее положение.
Чулан с довольно чистыми стенами, светлый, с небольшим окошком на двор, был сравнительно велик – около квадратной сажени. В окошечко с двумя рамами смотрел на нее новый двурогий месяц. В чулан было натаскано братом очень много сена, и Пашута, разодетая и расфранченная, сидела, поджав ноги, на полу. Ее щегольской костюм всего более казался ей смешным при этой обстановке.
«Дворовая, крепостная девка, разодетая барышней, – думалось ей, – сидит в чулане на сене с краюхой хлеба и глиняным кувшином воды!»
Пашута вздохнула, перекрестилась и, устроив свой теплый салопчик в виде подушки, улеглась. Вскоре, не столько от усталости, сколько от волнения и всего пережитого в этот день, она уже крепко спала.
Наутро рано она очнулась от легкого стука в дверь. Так как стук повторялся, то она наконец отозвалась.
– Я это, Василий, – послышался шепот брата за ее дверью. – Что, как ты? – прибавил Копчик участливо.
– Ничего, – отозвалась девушка.
– Ты не думай, Пашута, что я тебя тоже им предам. – Нету. Я надумал дело, только говорить теперь нельзя. По сю пору подойти к двери не мог. Авдотья тут была, теперь вышла, должно, опять Богу молиться. Как только разойдутся все из дома и барин уедет, мы на просторе побеседуем обо всем. А теперь покуда сиди, да не печалься. Мы их перехитрим. Спи себе, еще ведь рано.
Когда Авдотья ушла в дом Нейдшильда, Копчик стал нетерпеливо дожидаться, чтобы барин тоже выехал со двора. Войдя раза два в кабинет, малый догадался, что Шумский, очевидно, чего-то ждет и никуда не собирается. Васька настолько изучил барина, что читал по его лицу, как по книжке. Он понял теперь, что Шумский сидит в тревоге и ждет, конечно, результата от посылки Авдотьи.
«Пожалуй, весь вечер дома просидит, – подумалось Ваське. – А вернется коли Лукьяновна, мне и совсем нельзя будет переговорить с Пашутой».
Лакей решился вдруг, притворил все двери между кабинетом и гардеробной, приблизился к чулану и окликнул сестру.
Пашута тотчас же отозвалась более свежим и бодрым голосом.
– Садись к самой двери, – сказал Копчик, – как и я вот… И поговорим.
И усевшись на полу у самой двери чулана, Копчик, почти прикладывая губы к небольшому отверстию между дверью и притолкой, стал полушепотом расспрашивать сестру о всем, что случилось нового за последнее время, и как могла она так глупо попасть в западню. Беседа брата с сестрой затянулась. Изредка Копчик вставал, проходил на цыпочках к кабинету барина и, убедившись, что тот продолжает спокойно сидеть у себя, снова возвращался и снова начинал прерванную беседу.
Прошло уже около часа, что брат с сестрой объяснялись, и объяснение это было, вероятно, выходящее из ряда вон. Вероятно, Пашута передала брату что-либо чрезвычайно неожиданное и невероятное. Лицо Копчика изменилось, глаза раскрылись как-то шире и смотрели тревожнее. Он был настолько сильно взволнован, что боялся, как бы вдруг барин не позвал его к себе. Он чувствовал и понимал, что с таким лицом являться на глаза к Шумскому было опасно. Барин мог заметить перемену, которую сам чувствовал в себе Копчик.
Пришедший по какому-то делу кучер прервал беседу брата с сестрой. На какие-то незначащие вопросы кучера Копчик отвечал рассеянно.
– Что? Аль недужится? – спросил тот, внимательно глядя в лицо лакея.
– Нету, нету. Что ты! – поспешил вымолвить Копчик. – А что? Почему спрашиваешь?
– Рыло-то у тебя такое, точно лихорадка трясет, – заметил кучер.
Копчик испугался мысли, что каждую минуту его может позвать барин, а перемена в лице его была, очевидно, велика, если даже простой мужик заметил ее.
И было от чего крепостному холопу графа Аракчеева измениться в лице. Пашута передала брату подробно то, что Авдотья называла своим «страшным» словом, и то, что называл Шумский «чертовским» словом. Должно быть, в самом деле было многознаменательно и важно сообщенное Авдотьей своей приемной дочери и переданное его брату, если этот малый был теперь настолько поражен и взволнован. Вдобавок в конце беседы через дверь Пашута упросила брата помочь ей бежать как можно скорее, чтобы спасти баронессу и отомстить мучителям.
Копчик обещался, но при этом вздохнул и прибавил:
– Вестимо, надо тебе бежать и все поднять! Вестимо, надо перевернуть все вверх дном. Оно им всем будет пуще и вострее ножа. Но нехай, пущай, нечего их злодеев жалеть, ни графа, ни Настасью, ни этого дьявола, ни Лукьяновну. Все они дьявольское семя. Но только надо подумать, Пашута, как помочь. Сама ты не захочешь бежать так, чтобы меня Михаил Андреич до смерти убил за это. Надо надумать так, чтобы мне в стороне остаться. Похитрее надо. А то ты освободишься, а меня он убьет до смерти. Не впервой ему убивать народ.
– Но надо спешить, каждый день дорог, – отзывалась Пашута.
– Ныне ввечеру, божусь тебе, надумаю я тебя освободить, – решил Васька.
Чтобы избавиться несколько от той тревоги, которую произвела в нем беседа с сестрой, успокоиться и придать лицу обыкновенное выражение, Копчик вышел во двор и побежал в соседнюю лавку, куда часто бегал за разной мелочью. По дороге он несколько раз украдкой перекрестился и проговорил:
– Ах, дай-то, Господи, кабы все перевернулось вверх дном. Ведь тогда и меня от него возьмут. Поеду в Грузино, а там житье лучше будет. Настасья нашего брата не трогает, у ней девкам житья нет. Дай-то, Господи! Но дело какое! Какое дело! Господи, какое дело!
Возвращаясь назад, Копчик остановился в воротах и вдруг вымолвил вслух:
– Нет, какова Лукьяновна-то! Ах, дура, дура! Вот Дурафья-то Лукьяновна, как он сказывает. Эдакое слово, уж именно страшное, да выпустить, как птицу. На, мол, летай, где хочешь. Ведь не пройдет недели, по всему Питеру слово-то ее пробежит. Не мы одни, холопы, ахнем. Весь Питер ахнет. Ведь, пойди, пожалуй, до царя дойдет.
– Вот дело-то! Ах ты, Господи! – уже улыбаясь, с злорадством шептал лакей.
Вернувшись в квартиру, он хлопнул дверью слишком громко и негаданно навлек на себя гнев барина. На стук двери Шумский стремительно вышел из своего кабинета, быстрыми шагами прошел коридор и выговорил тревожным голосом:
– Авдотья, ты?
– Никак нет-с, она не ворочалась, – отозвался Копчик.
– Фу, дьяволы! – воскликнул Шумский. – Кто же вошел?
– Это я-с.
– Убью я тебя когда-нибудь! – закричал Шумский, наступая на лакея, но тотчас же повернулся на каблуках и ушел к себе, ворча что-то под нос.
– И чего вдруг озлился? – прошептал Копчик. – Черт его знает, что с ним делается. Мало ли раз приходилось эдак стукнуть. А теперь вскочил!
Разумеется, Копчик не мог знать, в каком нравственном состоянии сидел у себя Шумский и как важно было для него предполагаемое появление Авдотьи. Услыхав звук захлопнутой двери, он почему-то вообразил себе, что это явилась его мамка, и пожалуй, так же, как тогда, после объяснения с Пашутой, ошпаренная и очумелая.
Когда совершенно стемнело и Копчик зажег огонь в нескольких горницах, а затем вышел в прихожую, то остановился в удивлении: перед ним стояла хорошенькая, молоденькая девушка, незнакомая ему и никогда еще не бывавшая у них в квартире. Девушка смущенно оглядела лакея, видимо конфузясь.
«Это еще что за новая затея?» – подумал Копчик и сурово спросил незнакомку:
– Вы кто такие? Зачем?
– Белье починить позвали, – отозвалась девушка.
– Кто позвал?
– Иван Андреевич. Они к барину вашему прошли.
– Былье чинить? – усмехнулся Копчик. – У нас драного ничего нет. Все затейничество. Смотрите, как бы они вас тут…
– Что то-ись? – слегка оробев, вымолвила девушка.
– Что? Вестимо что… Ну, да это ваше дело…
Копчик махнул рукой и вышел в коридор.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.