Читать книгу "Чистая книга: незаконченный роман"
15
Савва прожил дома два дня. Помылся в бане, съездил в лес за дровами, привез сена для Лысохи, на третий день с утра, еще затемно, выехал на Вонгу, да не один, а и Ваню прихватил с собой.
– Раз с монахами не ужился, – сказал Савва, – уживайся с соснами да елями.
Ваня был рад-радехонек. Ему до смерти надоело безделье и затворничество, все еще не затихшие сплетни и пересуды вокруг него.
На Вонге, где заготовляли лес, он еще не был и сейчас, сидя на санях сзади брата, с любопытством вглядывался в занимавшийся рассвет в лесу, в угрюмые, задавленные снегом ели, медленно выплывающие из сизой мглы, в бледные, одна за другой таявшие звезды вверху.
Потом был восход солнца. Из розовой дали, вдогонку им, волнами накатывался монастырский звон, и под этот звон, как алые костры, начали вспыхивать острые вершины елей.
Карюха бежала ходко. Но Савва все погонял и погонял ее. Ему хотелось поспеть к началу работы.
– К избе не будем заезжать, – объявил он и вскоре с монастырки, широкой, хорошо уезженной дороги, свернул в сторону.
По этой росстани, похоже, ездили еще до метелей. Кобыла захрапела, забилась в снегу.
– А, мать тебя так, – зло выругался Савва. – Всегда вот так, когда торопишься.
Они соскочили с саней и тоже начали месить снег. И вот – чего боялся Савва, то и случилось. Подъехали к делянке, а там уже стучит топор.
Ефтя Дурынин, подрубавший сосну, заорал на весь лес:
– Чего рано? Не в пуховики копаневские залез?
– Я тебе покажу пуховики!
Ефтя что-то со смехом ответил, но тут с шумом, со свистом пошла сосна, и слова заглушило.
– А ты чего выстал как барин? Не знаешь, что в лесу делают? – Савва сорвал свою злость на брате, который, и глазами, и телом промерзлый, тянулся к огоньку, разложенному прямо в снегу, неподалеку от Ефти. – Заворачивай кобылу.
Ваня завернул, подвел Карюху к штабелю бревен. Крепкий, упрямый, Савва один, ловко орудуя слегой, выцепил бревно, навалил на сани.
Ваня тоже схватил слегу, но его помощь не потребовалась – подошел Ефтя. А Ефтя как медведь. Голыми красными руками облапил бревно и только крякнул, когда поднимал его.
В свою первую поездку с лесом Ваня отправился с подручным Ефти Пашкой Томиловым, который подъехал к штабелю как раз в ту минуту, когда Савва кончил затягивать веревками бревна.
– А я уж раз съездил! – похвастался Пашка и, совсем-совсем как его хозяин, захохотал.
С Пашкой Ваня сидел на одной парте в первом классе, и, кажется, не было урока, чтобы тот не скреб его тетрадку своим кошачьими глазищами. Зато в лесу Пашка чувствовал себя как рыба в воде.
– Хочешь, научу качаться на качелях? – спросил он, как только за поворотом скрылась делянка.
– А где качели? – Ваня посмотрел по сторонам.
– Балда! – Пашка выждал горбыля на дороге, вскочил на воз и, точно, закачался, как на качелях.
– А гвоздь сковать на ходу можешь? – Пашка опять вскочил на воз и, ухватившись руками за бревно, встал на голову. Встал и еще похлопал ногами, снег с валенок обил.
– Здорово, – сказал Ваня и впервые за многие-многие дни рассмеялся.
Все радовало, все нравилось ему: и это мартовское, слепящее глаза солнце, и этот нарядный сосновый бор, с которого уже сошел снег, и эта белая петлистая речка, по которой вышагивали синие тени каких-то сказочных, огромных лошадей и людей.
Мать, когда Савва объявил, что забирает его, Ваню, в лес, изменилась в лице, а Огнейка даже расплакалась: вот какое страшилище для всех этот лес.
А чего особенного? Разве он хоть раз был так счастлив в монастыре, как сейчас? Сидишь, скрипишь целый день перышком – ни повернись, ни дыхни, а тут…
Ваня сделал глубокий вдох и свистнул.
– Ха! – наморщил веснушчатый нос Пашка. – Затыкай уши. – Он ощерил редкозубый, с длинными клыками рот, выгнул язык, и свист раскатился по всему лесу.
Какую-то минуту шагали молча, потом неугомонный Пашка хлопнул Ваню по плечу.
– Давай в дурака играть.
– В дурака, на дороге?
– На возу! – Пашка достал из-за пазухи шубешки мятую, засаленную колоду карт.
– Не. За лошадями надо смотреть.
– Тю, нашел о чем горевать. Я иной раз всю дорогу от делянки до складов дрыхаю, а ты – за лошадями смотреть. Скажи лучше – струсил.
– Я струсил?
– А то я?
Ваня глянул на Карюху, ступисто вышагивающую вслед за Ефтиным Воронком, и колебания его кончились – первым запрыгнул на бревна.
Пашка играл в карты худо, не лучше, чем учился, и Ваня легко выиграл у него.
– Ничего, ничего, – утешал себя Пашка. – Я еще загну тебе салазки.
Но он и второй, и третий раз проиграл, и тут уж у него заходили ноздри.
– А я знаю, почему ты выигрываешь.
– Почему?
– Икоты знаешь.
– Че-го?
– Чего, чего. Из монастыря-то за что выгнали. Не знаем, что ли. На Федьку-келейника икоты хотел напустить.
Ваня не успел ударить Пашку, потому что в это время воз, переваливший за пригорок, вдруг остановился, и они оба полетели в снег.
Страшная догадка о какой-то непоправимой беде обожгла его, когда они еще барахтались в снегу, а потом, когда он вскочил на ноги, он с ужасом увидел, как Карюха, давясь и вылезая из хомута, оказалась на крупе…
16
Будут, будут в его жизни радости – судьба не обделит его испытаниями. Но с чем, с каким счастьем, с какой радостью сравнить то, что он пережил тогда, пятнадцатилетним парнишкой, на лесной дороге у Вонги?
Присев на корточки, он кропил своей слезой мокрую от растаявшего снега морду Карюхи, гладил ее теплые мягкие губы, всматривался в ее огромный выпуклый глаз, налитый лошадиной печалью и тоской, и умолял, заклинал ее: встань. Встань ради самой себя, ради ихней семьи, ради него, Вани.
И Карюха встала. Сама. Без всякого понукания.
И дальше уже ничто, решительно ничто не могло заглушить его радость: ни голод, который сосал под ложечкой всю вторую половину дня, ни мокрый снег-липуха, который неожиданно вытряхнула накатившаяся под вечер пухлая туча, ни битье Саввы.
Савва налетел на него как гроза, как божья кара.
– Я зачем, зачем взял тебя в лес? Чтобы в карты играть? Чтобы ноги ломать Карюхе?
Он орал, матюкался, лупил его березовой вицей, выломанной еще по дороге, и глаза его были белыми от бешенства – вот когда Ваня понял, что их не зря ругают белоглазой чудью.
Ваня не защищался, не увертывался от брата, криком не выдал боли. Виноват. Заслужил. И в конце концов Савва уже другим голосом заорал:
– Какого дьявола стоишь, как истукан? Ведь до смерти могу запороть.
Он бросил вицу, подошел к Карюхе, обнял ее за шею. И Ваня впервые в жизни увидел, как плачет старший брат. Бревна с саней и подсанок пришлось сваливать – головки саней занесло в снег. Еще немало времени ушло на замен старой, сломанной оглобли новой, которую Савва вырубил прямо в лесу из березовой жерди.
Наконец бревна снова были уложены на сани и подсанки – возьмет ли теперь вымотавшаяся Карюха воз?
Взяла, поперла, как будто ничего и не было, и Ваня ликующими глазами посмотрел на брата.
– Ну, Ванька, – сказал Савва, – есть у тебя счастье. А то ведь я, ежели бы Карюха сломала ноги, убил бы тебя. Ей-бо.
17
Снежная, мокрая падь, первая за эту зиму, повалила, когда Савва собрался наваливать третий воз.
Он выругался, с бессильной яростью отбросил в сторону слегу. Не везет! Сам Господь Бог не хочет, чтобы он хоть маленько выровнялся с напарником. Правда, Ефтя уговаривал его вместе ехать к избе, но одно дело Ефтины уговоры сегодня, а совсем другое, что он запоет завтра.
– Ладно, – невесело сказал Савва, – поедем и мы к избе. Да, может, оно и к лучшему, что погода раскисла, а то, чего доброго, замучим Карюху.
Карюха поплелась вялым, спотыкающимся шагом, ее даже близость долгожданного отдыха не взбодрила. Густой белый пар шел от ее мокрой распаренной спины, она то и дело останавливалась, тяжело поводила боками, и Савва, такой во всем нетерпеливый, терпеливо ждал, когда она сама тронется с места.
Ваню колотила дрожь, одежонка на нем отсырела снизу и сверху, и он стискивал зубы, чтобы унять дрожь, не вызвать гнева у брата.
К избе они подъехали уже в сумерках. На варнице ярко пылало, потрескивая, смолье, которое никакой дождь не в силах залить, и Пашка и Улька, дочь Гриши Калача, работавшего в одиночку, возились с котелками и чайниками.
Ваня понимал, что ему тоже надо бы кашеварить, это его дело, но он так назяб, так засырел, что ноги сами потащили его к огню.
– Ну как? – съязвил Пашка. – У монахов жить лучше але у нас?
– Поди, варнак! – рассердилась Улька и замахнулась на него деревянной поварешкой.
– Че поди-то? Видали мы этих благородьев с болота. Под мокрый снег попал – караул!
– А сам-то в прошлом году в Вонгу провалился – сколько было реву?
– Дак то когда было-то? В Крещенье.
– Ну и что. А он первый раз в лесу. – Улька дотронулась до мокрого плеча Вани. – Поди в избу, там скорее согреешься, а здесь еще простудишься. Вишь ведь, в лицо жар, а в спину сырость.
– Ничего, – сказал Ваня и через силу улыбнулся. Ему стыдно было перед Улькой и Пашкой. Оба были его ровесники, оба сейчас были без верхней одежды – один в домотканой рубахе, а другая в сарафанишке, а он как-никак в полушубке и весь трясется, как осиновый лист.
– Ступай в избу, – распорядился Савва. Он распрягал Карюху. – Девка-то дело говорит.
– Девка-то втюрилась в Ваньку, – захохотал Пашка.
– Ну, я те покажу, сатана! – Улька опять замахнулась на него поварешкой, но Пашка увернулся.
– А че, рази неправду говорю? Присушил. К ему девочешки всю жизнь липнут.
У Вани не было обольщений насчет избы. В прошлом году Савва, Ефтя и Гриша поставили ее за неделю, уже после зимнего Николы, – так чего же хорошего было ожидать? Сенцев нет – лаз прямо с улицы, окошечек нет, нар нет – спали на еловом лапнике, застланном сеном. И способ передвижения тут один – ползком на коленках, иначе сразу раскроишь голову о потолок.
Но, боже, как он был рад сейчас этой лачуге! В ней было сухо и тепло. Тепло, как в хорошо натопленной бане. Правда, от дыма, валившего из каменки, он закашлялся, ему пришлось лечь, но зато какая блаженная теплынь обняла его продрогшее тело, когда он стащил с себя полушубок.
Савва сам сварил кашу, да еще какую! Пшенную, которую у Порохиных варили по большим праздникам.
– Это в честь Карюхи, – сказал он. – А то ужас! Пашка приехал: у вас кобыла ноги сломала, дак у меня волосы дыбом встали.
– Он известная ябеда, – сказала Улька. Она тоже с отцом ужинала. – Ему и жизнь не в жизнь, ежели люди кругом не плачут.
Пашка, зажигавший в эту минуту лучину, окрысился:
– Заткнись! А то завтра задницу снегом намылю.
– Я те покажу, щенок, как сопли распускать! – пригрозил Улькин отец.
– А чего он такого сказал? – подал голос из своего угла Ефтя. Он с Пашкой уже поужинал, и ему теперь одного хотелось – позубанить. – Для чего и девки, ежели их не мылить.
Гриша Калач в обиду свою дочь не дал – просто ястребом накинулся на Ефтю, и началась потеха. Но Ваня ее не слышал. К этому времени они с Саввой уже отужинали – скидали в себя котелок горячей, с огня, каши, запили кипятком с сухарями и солью, и он тут же заснул, где сидел.
Проснулся Ваня ночью. От духоты, тяжелого мужицкого храпа. А кроме того, его давила Саввина рука. Осторожно и мягко, чтобы не разбудить брата, он снял с себя его руку и попытался снова заснуть. Но сон ушел от него. И, глядя в темноту открытыми глазами, он начал мысленно перебирать все события сегодняшнего дня, с того утреннего часа, когда они с Саввой выехали из дому, и вплоть до ихнего приезда к избе.
Слезы вскипели у него на глазах. Неужели, неужели эта каторга отныне на всю жизнь?
Пять лет назад у них остановилась на ночлег одна цыганская семья – никто в деревне не пускал, а была зима, ребятишки малые замерзали, и вот старая цыганка, едва взглянув на него, всплеснула руками:
«Королевич! Быть тебе, дитятко, богатым да знатным».
Наврала, выходит, старая цыганка? А ведь он до нынешнего дня верил ей, да и мать верила.
18
Весна шла тяжелая, голодная. Нищие с верховья Ельчи повалили еще вскоре после Рождества – в одиночку, семьями, косяками.
Какая-то часть их оседала в нижних деревнях, которые всегда жили посытнее, а большая часть уходила на хлебную Двину. Среди нищей братии попадались даже лошадники. Это так называемые погорельцы, которые беду народную обращали в своеобразный промысел. Делалось это просто: дочерна палили оглобли у саней, тощую клячонку обряжали в сбрую, связанную из веревок, а ребятишек – в самую распоследнюю рвань, – и кого не разжалобит такая бедность?
В Копанях возле монастыря тоже кормилось немало народушку. А в конце Великого поста потащились в монастырь и свои, копаневские, благо к этому времени из скита со Святого озера начали возить красноперого окуня, которого в заморные зимы так много скапливалось у лунок, в висках, что его оттуда черпали прямо черпаками.
Огнейка Порохина тоже попытала счастья. Первый раз притащила три ломтя ржанины с вареными окунями (два раза сама вставала в очередь, да один ломоть дал отец Мисаил, который в прошлом году брал у матери изгонных травок от брюха), а второй раз вернулась с пустыми руками, вся в слезах, келейник Федька не дал. Прямо из очереди вытащил.
– Я говорю, что мы тебе такого исделали – взъелся на нас? И брат из-за тебя места лишился, и мне исть не даешь? Дак он, знаешь, что сказал, мама? А пото, говорит, что вы икотники, сатане служите, а здесь божья обитель, святое место… Ну дак я, маминька, едва скрозь землю не провалилась. Кругом народ, люди все смотрят, а он: икотники да икотники… Ладно, Ваня большой вырастет, он ему покажет.
– Прощать надо худые дела, а не в себе таить. Господь-то Бог как велел?
– Ну уж нет! – топнула ногой Огнейка. – На коленях просить будет, не прощу.
Однако с ее ли, с Огнейкиным ли, сердцем долго вынашивать в себе злость?
Вечером, ложась спать, она еще молила, заклинала Бога всеми мыслимыми и немыслимыми карами наказать своего обидчика, а на другой день утром увидела возле печи на соломке черно-пестрого теленочка, чистенького, голубоглазого, как ребенок, с лоснящейся курчавой шерсткой, и, как весенним дождиком, смыло с души всю плесень.
С этого дня радости на семью Порохиных посыпались горохом. Перво-наперво, еще за целых две недели до Пасхи – выставили зимние рамы.[4]4
На этом беловая рукопись обрывается. Дальше шли только перечисления весенних радостей: мойка изб, потоки и проталины, ледоход, первая зелень вербы, босиком по земле, прилет птиц. На Пасху приехали Савва и Ваня.
[Закрыть]
Часть вторая
По сохранившимся конспективным наброскам можно восстановить отдельные сюжетные линии, связанные с судьбой Порохиных (Саввы, Ивана и Огнейки), крестьянской семьи Копаневых, купцов Щепоткиных, с судьбой ссыльных (Юры Сорокина), местной интеллигенции (Полонский, Литвинов, Калинцев), участников Гражданской войны (Кудрин, Кулаков, Щенников), и наиболее подробно разработанный образ гениальной сказительницы Махоньки.
Центральное место в книге отводилось Махоньке, семье Порохиных и Олены Копаневой, ссыльным и Юре Сорокину. Им и будут посвящены отдельные главы.
Савва Порохин и Олена Копанева
Савва и Олена должны были предстать в книге как сложные и яркие характеры, проходящие через всю первую часть романа. Они – выходцы из полярных по достатку семей, что и объясняло их противостояние поначалу.
В Копанях место человека в жизни, его положение в селе определялось тем, в каком ряду стояло его подворье.
В первом поряде – окнами на реку, на монастырь, на свет божий – жили люди корневые, родовитые, уважаемые, хотя и не все одного достатка.
Во втором ряду тоже еще ничего, хотя по утрам первое, что видели, не солнце светлое – соседа, шлепающего в нужник или из нужника (некоторые в подштанниках, а то и налегке).
А в третьем поряде селилась уж всякая мелкота (охвостье, огарки). А как? Хороший хозяин в болото не поедет, а ведь третий поряд был у болота – так и называли жителей – болотниками.
А Порохиным и в этом поряде места не досталось. Их подворье – на задворках. Рядом с банями, рядом с чертями.
Олена – старшая дочь, красавица, в богатой семье Копаневых – всегда гордилась своим родом, своим домом и небывалым песенным даром. На горе у них самые богатые навины: чернозем, перегнойный торф, без навоза родят. У них еще и самые толстые бревна на дому. Дед и отец хвастались при случае:
– По всей Пинеге таких бревен ни в одном дому, а ты с нами тягаться.
Олена была любимицей всех, особенно отца. Она высоко несла честь дома: допускала знакомство только с ровней. Холодна, степенна. Не как человек жила, а как представительница рода, клана… Никогда не забывает, кто она, из какого житья, как должна себя вести… Все делает на серьезе, истово, чинно. Улыбка – редкость. Безулыбчивое строгое лицо – чтобы честь фамилии не уронить, честь рода. Голову высоко, горделиво держит… Поет сильным, густым голосом. Как река бежит… Как колокол монастырский.
Самой богатой невестой в Копанях была дочь Ставровых, но не она вела хороводы на игрище, не она была всегда первой. Олена сама встала в голову хоровода. И ее никто не оспорил, даже Ставровка. Так она была уверенна, да так истово, чинно повела хоровод – что и лучше не может быть.
Олену многие бегали смотреть на игрище. Ждали ее выхода. Мужики, парни прекращали играть в рюхи. Праздник только и начинался с ее выхода. И кончался ее уходом. Одна уносила праздник. Солнце после нее не казалось солнцем, тускнело.
Вот что такое Олена! А как гордились братья Оленой. Отец. Мать…
Как поет! Волна катит на тебя. На крыльях поднимает… Пинега в половодье… И впечатление такое, что устами ее поет не просто ее душа, – весь народ, вся Пинега, вечность поет. Поют деды, те люди, которых уже давно нет, но которые вдруг ожили в ее голосе (умирая, люди оставляют песню).
Даже гениальная и самолюбивая Махонька отдавала должное голосу Олены: «Один такой колокол – на всю Пинегу». И Махонька идет в дом Копаневых послушать Олену. А та, гордая, удивляется: для такой-то пигалицы петь. Но поет. Что-то заставляет ее петь. А потом распелась – никогда такой радости от песни не испытывала.
И все дома удивляются: Олена, гордена, для старушонки поет…
Огнейка не верит, чтобы для старушонки стала петь. Олена. Гордена. Земля должна считать за счастье, что по ней ходит. А уж люди что для нее… Огнейка влюблена в Олену. Смотрит на нее как на какое-то божество. И вот это божество поет для Махоньки.
О силе характера Олены свидетельствует такой эпизод.
Вышла летом на мечище – хоровод водить. Поставили первой. И, на беду, гвоздь из каблука вылез.
Выдержала. Не уронила честь рода-племени, невестино звание. Час ходила с гвоздем в пятке.
Потом уж люди приметили: да у тебя, Олена, кровь из башмака течет.
Вот тут-то Олена упала в обморок. Как пожалели, так и упала. Осунулась, побледнела еще раньше.
Думала, навек осрамилась. И себя осрамила, и семью. Не осрамила. Десять женихов сватались в одну осень. Вот как гвоздь-то ее поднял…
Не менее горделив, упрям и стоек и Савва Порохин. Их взаимоотношения с Оленой полны накала страстей, а порой они складывались и драматично. Привожу наиболее колоритные сцены и эпизоды.
Савва «притирается» к Олене еще в Пасху. На качелях.
Зашел на поветь к Копаневым – много молодежи. Качаются. Качель остановилась. Одни слезали, другие встали. На концы вскочили Савва и Ефтя Дурынин.
– Ну, давай…
Все глядели на Олену. Она хозяйка, она первая девка по деревне, ей и почет, ей и первой вставать на качель. Не встала.
– Чего-то дух тяжелый, на улицу выйду.
Вслед за ней высыпали, как козы, и девки. А за девками ребята.
– Тряханем? – сказал Савва. – Или тоже дух тяжелый? Тоже выйдешь?
– Это разве дух? – захохотал Ефтя. – У нас дядя гороху наестся – лучина гаснет, и то я с полатей не слезаю.
И они «тряханули». Так раскачали, что задами стали в крышу бить. И спасибо, что крыша окатом. А то Савва осатанел – перекинул бы доску через бревно…
Изменились их отношения весной, в половодье.
На Хорсу выгнали скот на первое зеленое пастбище. То был праздник не только для скотины, но и для молодежи, которая расходилась сперва по своим лесным избушкам, а вечером собирались на гулянье у избы Копаневых. Собрался цвет Копаней. Жених – ставровский парень… Да еще из Ельчи – Щетинин… Савва у своей избы. Видит и слышит, как бьются все у избы Копаневых… Хотел идти и остановился. Нет. Вспомнил. Зимой приехала Олена в лес проведать отца – он обрадовался. Замахал руками. Замахал не оттого, что хотел подчеркнуть какие-то притязания. Об этом и речи быть не может. Первая невеста, первая красавица по деревне. Да, может, и не только по деревне. А он кто?
Знал, знал Савва свое место, а если замахал руками, заулыбался, то только так, как если бы солнышко увидел.
Прошла рядом впритык – узкая тропа, – не заметила. Пустое место он для нее. Вот какая гордыня. Не зря называют Гордей.
Он вспомнил это унижение (кто еще так унижал его в жизни) и взнуздал себя, заставил себя вернуться. Лег в избе. А у Копаневых все нарастало и нарастало веселье…
Утром Савва проснулся. Мычат коровы. В сто глоток. И холодно. Он вышел из избы и ахнул. Снег. По всей Хорсе. Зажмурился от яркой белизны. Коровы по колее бродят, по ножням. А где люди?
И тут от моста докатился гул ревущих голосов, блеющих овец. Ага, овец спасают. Овцы в таком снегу замерзнут.
Он быстро натянул пальтуху, побежал к Хорсе. У моста творилось черт знает что: овцы, люди. Крик, ор…
Люди стеной отгородили от моста, а через мост парни на руках переносили овец. И две девки. Должно быть, самые отважные, норовистые.
Одна из них Олена. Он сразу узнал ее. По красивому платку, красному клетчатому платку.
Переносить овец было трудно. Водой смыло мостовины. И как потом он узнал, люди разобрали старую избу и бревна набросали вместо мостовин. Но не сплошняком (сплошняком не хватило), а с промежутками, так что надо чуть ли не скакать…
Что же это я стою, надо помочь людям. И только он сделал шаг с угорышка, как от моста раздался ужасающий крик. Он глянул на мост. Красного платка не было.
– Неужели? Неужели?
Прыгая через овец, он выбежал на угор к Хорсе. Вода хлестала.
– Мужики, мужики, да что вы стоите?…
– Веревку, веревку надо.
– Жерди…
Савва кинулся – Олену вертело в реке: вот-вот вынесет в Пинегу, а там – прощай.
Он побежал по берегу, быстро кинулся к устью, сбросил бриджи, пиджак из саржи и – в ледяную воду – авось удастся схватить девку. И схватил. Схватил за косу, за платок, за сарафан. Как-то ему удалось вытащить ее на берег…
Олена была бездыханна, глаза закрыты, лицо белое, как у мертвой, руки…
Он начал растирать голую ногу (замерзла), потом вспомнил, как в школе учитель объяснял, как откачивать утопленников. Он начал расстегивать на груди полукафтанье, одеревеневшие пальцы никак не могли зацепить пуговки. Тогда он, напрягаясь из последних сил, разорвал полукафтанье, разорвал сарафан и начал разводить руками… Олена не подавала признаков жизни. Тогда он положил ее животом на свое колено и нажал. Изо рта хлынула вода, а потом тихий стон…
Тут его вдруг отбросило в сторону, в лицо посыпались удары…
На какое-то время он потерял сознание и очнулся, когда уже подбежали люди.
Олену валом завалили всякой одеждой, его – никто. Потом телега отъехала. Он приподнял голову: неужели его не возьмут? Не взяли.
– Икотник… А икотники не дохнут… – слышал он или так подумал.
Олена долго болела. Свалилась одним человеком, а встала другой. Она и раньше не глупой была, а тут и подавно поумнела.
Вопрос вопросов для нее – как бы расплатиться, как бы отблагодарить Савву.
В конце концов она советуется с отцом (единственный человек, с которым можно посоветоваться).
Переоценивает свое отношение к отцу. Раньше не очень считалась, мать – хозяйка в доме, а во время болезни оценила отца, всем сердцем потянулась к нему. Мягкий. Красивый. Ласковый. А раз очнулась – отец плачет над ней. И вот тогда задумалась, что за отец.
– Татенька, я бы с тобой поговорить хотела.
Отец даже растерялся – так это было для него неожиданно. Олена виду не подала, что заметила эту растерянность.
– Савва Онисимов мне жизнь спас, надо бы как-то отблагодарить. Мешок жита дать.
– Хорошо это ты, доченька, надумала, хорошо. Но неладно. Обидится.
– Обидится?
– Обидится. Гордый парень. В лесу жил – знаю… Словом благодарят.
– Ну дак скажи…
– Я-то скажу, как не скажу – дочь родную спас. Да тебе надо.
Олена все же послала рубль денег с сестрой – вернул. И от жита отказался: я не жито спасал.
Олена стала сама искать встречи с Саввой, сама заговаривала:
– Как здоровье, Савва Мартынович?
– Ничего…
– Я не знаю, как с тобой расплатиться… Ты ведь жизнь мою спас…
– Выходи за меня замуж, раз не знаешь. А что? Кабы не я, где бы ты теперь была… Шучу, шучу… Ничем ты не обязана… Разве человека от смерти спасают за плату? Выходи замуж.
Слова Саввы смутили Олену.
В другой раз, встретив Савву, Олена опять говорит: она должна.
– Да не должна ты мне. Я не тебя спасал – человека.
– Как это?
– Как. Мне все равно – кто бы был – кинулся. Так что ничего не должна.
Олена тогда решается отблагодарить принародно. На мечище. В Петров день на гулянье Олена приглашает имками[5]5
Имки – особое гулянье. Ходили по деревне парами (парень с девкой) или две-три девки и парень, ходили и разговаривали.
[Закрыть] Савву.
– Савва Мартынович, пойдем имками?
Всеобщее замешательство. А Савва начал оглядываться. Не ослышался ли?
– Савва Мартынович, тебя зову… Не откажи…
И тогда Савва пошел. Ох, как в другое время он обрадовался бы. А сейчас желваки перекатываются от злости. Ведь это почему она его пригласила? Из-за того, что сердцем к нему повернулась? Как бы не так! Все из-за той же благодарности за спасение. Сперва через отца хотела мешком жита откупиться, а теперь, раз не вышло, через гордость.
Шли молча. Шли рядом, как положено, платок из рук в руки. Прошлись до попова дома и обратно повернули. Но спроси Олену, как она шла, что видела, – не сказать. И только когда стали подходить да услышали осуждающий гул старушонок – пришла в себя. Тут нашлись силы. Твердой поступью подошла. Учтиво поклонилась.
– Спасибо, Савва Мартынович…
По этому поводу разговоры. Одни: с ума сошла, икотника пригласила. А другие не осудили Олену. Наоборот, похвалили. Хорошо сделала. Парень от смерти спас – как не отблагодарить?…
Дома ругают ее… А она уверена: хорошо сделала. И вдруг убеждается: она его любит.
С отцом разговаривает.
– Батюшко, тебя мама по любви выбирала?
– По любви, наверно.
– А если я тоже по любви…
Иван Гаврилович тревожно взглянул.
– Батюшко, а отдал бы ты меня за Савву?
– Что ты, что ты? – замахал руками. – Не ровня. Обижен.
– А мать-то?
– То мать… Другое дело…
– Батюшко, да ведь я ему принадлежу. Вы с матерью родили – спасибо. Он вторично жизнь мне дал. А значит – и я его… Ведь кабы не он – меня бы и не было.
Иван Гаврилович не знал, что и сказать дочери… Разумом понимал… Но снова отговаривал. Да он и сам не хотел бы: его дочь – за икотником…
Олена смело вела себя уже летом, назначая чуть ли не на виду у всех свидание Савве. А осенью, когда землю укутала темнота, она и вовсе отбросила всякие опасения. И уже Савва вынужден был выговаривать ей:
– Ты с ума сошла! Сплетен захотела?
– Пущай. Я с кем встречаюсь? С мужем.
– С мужем, с мужем… Муж-то, когда обвенчана…
– Мы с тобой еще в Хорсе повенчались. А придет время, и в церкви обвенчаемся.
– А когда? Кто это нас обвенчает? – взрывался Савва.
– Придет время, – отвечала Олена и при этом загадочно улыбалась.
Она все обдумала… Забрюхатеть поскорее, а там уступит мать (об отце и говорить нечего), а ежели не уступит, то и так.
Олена, чтобы больше понравиться Савве, перед свиданием ест конфеты.
– Ты чего ешь? А, – догадался Савва, – думаешь, слаще губы будут?
Савва вытер Олене губы. Поцеловал.
– Нет, так слаще. Кабы можно конфетами девку заманить, тогда бы только конфеты и ели…
Олена полюбила Савву. Надежд на то, что ее отдадут за него замуж, никаких. И тогда она решает отдаться ему.
Савва сперва крепится, даже пытается образумить ее, но Олена настаивала, и мог ли устоять против ее заклинаний и мольбы Савва? Ведь не железный же он. Есть отчего закружиться голове – такая рыбина сама в руки идет.
Олена отдается Савве. А потом гордость дыбом: что наделала? Кому себя топтать позволила? Что скажут люди, когда узнают?
При встрече гневным взглядом опаляет Савву. Савва растерян: что еще? Какая муха укусила?
Олена залпом объявляет: забудь, что было. Бес меня попутал. Больше этого не будет. Замуж выходить лажу.
– За кого?
– Не за шантрапу же! Для дочери Копаневых неужели жених не найдется?
– А не боишься, как жених закапризит?
– Из-за чего закапризит?
– А хотя бы из-за посуды, у которой дно выбито?
– Это не твоя забота. Я первая, что ли, сдурела?
Савва страдает. И со всей страстью своей натуры отдается революции, дружбе со ссыльными.
Он забывает Олену, а та еще больше любит его. Она навязывается сама, упрашивает его… А он тяготился. Он стал равнодушен и ловил себя на том, что мысленно он думал о ссыльных…
Раньше весь свет – Олена. Она его солнце. А с приездом ссыльных новый мир открылся, взошло другое солнце, и свет того солнца затмил Оленино солнце…
Да и как иначе! Всю жизнь он, его отец, мать тосковали по справедливости, всю жизнь… И вот нашлись люди, которые ради справедливости голову свою клали на плаху. Так что же удивительного, что они для него стали дороже всего на свете. Дороже матери, семьи.
Решающую роль в том, что Олена снова полюбила Савву, сыграли ссыльные. Благодаря им почувствовал в себе человека Савва. Благодаря им возвысился. И Олена невольно задумалась: есть люди, которые ценят выше всех Савву. Выше всех деревенских ребят. И как бы новыми глазами, глазами ссыльных, она посмотрела на деревенских парней. Мешки по сравнению с Саввой.
Олена не принимала ссыльных, а потом и ненавидела их. Они отняли Савву. Есть крестьянская сметка у Саввы, работящий, отец хвалил, но ссыльные стали мутить голову.
Ох, как ненавидела Олена ссыльных! Кажется, сама бы всех своей рукой удавила. Кто вас звал сюда? Зачем приехали? Савва говорит: жизнь помогут устроить. Да как они помогут? Работать будут за них? Что-то я не видела…
Жизнь – это сено ставить, сеять, жать, а они ничего этого не умеют. Дак какую жизнь они устроят?
Не надо. Не хочу, чтобы мне устраивали. Как это устраивали? Они будут за меня работать. На пожне? На сенокосе? И она спорит с Саввой.
– А я, что же, барыней жить, в перинах валяться! Не хочу! Не дам отнять у меня жизнь. Это, может, лодыри, бедняки мечтают, чтобы за них работали. А я сама хочу работать. Потеть. Ветерком обвеяться… Да мне без работы и жизнь не надо. Вот что я тебе скажу.
Савва помогает ссыльным. Его арестовывают. Олена беременна. Ее прогоняют из дома. Олену принимает к себе Федосья. Неважно, что невенчанная. Она жена Саввы. Олена родит ребенка и во время родов умирает.
Иван Порохин
Иван – полная противоположность Саввы. Его судьба особенно волновала писателя. Первые наброски были сделаны еще в 1959, 1963 и 1964 годы, более подробно история жизни Ивана изложена в конспективных заметках 1979–1983 годов.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!