Текст книги "Мои воспоминания"
Автор книги: Федор Буслаев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
На все эти подробности моих смутных и тоскливых впечатлений, вероятно, наводила мое внимание матушка, соображаясь с веселою болтовнёю лодочников, которые привыкли неустрашимо бороться с опасностями водной стихии.
Да, в характере моей матушки твердая решимость соединялась с геройскою отвагою ее отца, суворовского солдата, который переходил в альпийских горах через Чертов мост.
Летом 1825 года проезжал через Пензу император Александр Павлович. Его ждали в соборе. День клонился к вечеру. На площади толпилась сплошная масса простонародья и поднималась вверх по длинным ступеням широкой и высокой лестницы, ведущей к южным вратам собора. Отсюда должен был войти государь. Начинало уже смеркаться, а собравшуюся в церкви такую же сплошную толпу нарядных дам и мужчин в парадной форме ярко освещали зажженные паникадила, лампады и свечи. Тут были и мы с матушкой. Она держала меня на руках. Когда государь вошел в собор, она в сумятице расступившейся перед ним публики приноровилась так, что мы очутились впереди, и он близехонько прошел около нас. В том же году зимою мы были с матушкой свидетелями другой церемонии, которая своей мрачной безотрадностью составляла резкий контраст с этим светлым торжеством. Дело было ночью. На площади, тоже у собора, только с северной ею стороны, а не с южной, тоже собрался народ, но не сплошною толпою, как тогда, а кучками врозь, которые тихо двигались из стороны в сторону, медленно подходили к церкви и отступали назад. При свете луны на белом снегу и у белой стены собора поднималась громадная черная колесница без лошадей, под черным же балдахином: на колеснице стоял саркофаг, в саркофаге был гроб, а в гробу – усопший император Александр Павлович. Вот как он возвращался с далекого юга и свою северную столицу через Пензу, где недавно встречали его в радостном ликовании.
Вокруг печальной колесницы стояли караулом дежурные генералы и офицеры. Между ними находился тогда молодой тридцатилетний флигель-адъютант граф Сергий Григорьевич Строганов, бывший впоследствии попечителем Московского университета.
Около этого времени матушка моя сблизилась и вскоре подружилась с Марьей Алексеевною Лебедевой, матерью Кастора Никифоровича, о котором я уже не раз говорил вам. Главною причиной этого сближения, я полагаю, было желание матушки отдать меня в приготовительную школу, которую содержала Лебедева для приходящих девочек из зажиточных семейств города. В этой школе и я был приходящим и учился в ней до 1828 года, когда 10 лет от роду поступил в 1 класс пензенской гимназии.
Марья Алексеевна была вдова, годами десятью старше мой матушки, и по тогдашнему времени довольно образована, т. е. говорила по-французски и играла на фортепьянах. Через нее матушка познакомилась с моим вотчимом и, вероятно, при ее же посредстве вышла за него замуж в 1825 году, всего двадцати трех лет от роду; в 1826 году у ней родилась дочь Софья, а в 1827 – другая дочь, Серафима. Первая была брюнетка и похожа на своего отца, вторая же уродилась в матушку – блондинкою. Их обеих я очень любил, особенно последнюю. Давно уже скончались они, еще в царствование Николая I.
Первые годы вторичного замужества моей матушки остались у меня в тумане. Кажется, мой вотчим ласкал меня; по крайней мере, я не помню, чтобы он чем-нибудь меня обидел или оскорбил. Впрочем, в моих воспоминаниях о нем ничего не осталось ясного и определенного до той поры, когда его дурное поведение, доходившее до возмутительного бесчинства, повергло матушку в бездну несчастий.
У меня не хватает духу входить в подробности нашего бедственного положения. Мне самому становится до крайности стыдно при одном о них воспоминании и оскорбительно для памяти моей матушки. Вотчим не только пьянствовал, пропадал по целым неделям и возвращался домой как бешеный, но и вконец разорил состояние моей матушки.
Ничто так не скрепляет дружбу, как страдание вдвоем, и в это скорбное, безнадежное время я стал для матушки не только горячо любящим сыном, но и задушевным искренним другом, с которым она вместе страдала и проливала горькие слезы.
Несчастие сильно способствует развитию детей. Будучи только двенадцати лет, я уже чувствовал и поступал как взрослый, когда дело касалось моей злополучной матери. Однажды, зимою 1829–1830 годов, вотчим пропадал без вести недели две, если не больше. В это время матушка родила мне сестрицу Надю. Девочка была хворенькая: ее надобно было поскорее окрестить; я был ее крестным отцом. К вечеру она скончалась, а на другой день вместе с моей нянькой мы повезли ее хоронить на кладбище у той церкви Всех Святых, что виднелась из окна нашей гостиной. Живо помню, как мы с нянькой проезжали далекую снежную равнину по ухабистой дороге, старательно придерживая на коленях маленький гробик, чтобы он при ухабе как-нибудь не выскользнул из наших рук.
В сентябре месяце 1830 года Пензу постигла небывалая еще в России страшная болезнь – холера. Мой вотчим продолжал вести свою разгульную жизнь и по-прежнему пропадал из дому. Однажды утром привезли его к нам зараженного холерою. Он едва держался на ногах; как сейчас вижу его посинелое лицо, обезображенное судорогами. Тотчас же его перенесли на кровать, а меня матушка немедленно отправила из дому гостить в коротко нам знакомом семействе прокурора фон-Фриксиуса; сама же осталась одна-одинехонька при умирающем, потому что вся прислуга в испуге разбежалась из дому и попряталась кто в кухне, кто во флигеле, а кто в сарае или в конюшне. Целые трое суток тянулась агония умирающего, и матушка ухаживала за ним без посторонней помощи; никто из дворовых не осмеливался ступить ногою в зараженные комнаты, и если ей что нужно было вынести или что взять, она выходила на заднюю галерею и подзывала к себе кого-нибудь из прислуги.
Подробностей о том, как она проводила эти дни и ночи, я от нее никогда не слыхал, и решительно не могу представить себе, как доставало ей сил выносить страшное зрелище отвратительных корч, обыкновенно сопровождающих эту моровую язву, и нестерпимое зловоние заразительных извержений. Она покорно и твердо исполняла свой долг и вовремя успела пригласить священника для напутствования Святыми Дарами умирающего, который внушал ей теперь только милосердие и сострадание.
Озлобление и ненависть были чужды ее всепрощающему великодушию, и признавая моего вотчима виновником ее бедствий, она умела сохранить беспристрастие к его родной сестре, не переставая питать к ней дружеское и сердечное расположение, о чем вы сами можете судить из приведенного выше письма ее к Елизавете Романовне Верховцевой. Вообще, в переписке с ней умела она с простодушием и с искреннею откровенностью соединять тонкое чувство деликатности, чтобы не нанести оскорбления, когда речь касалась щекотливых намеков на ее вторичное замужество.
За год до своей кончины и спустя пять лет по смерти моего вотчима, вот что писала она к его родной сестре, от 4 июня 1835 года:
«Вот, моя родная, что сделало мое безрассудное замужество! Оно отняло у меня решительно все: имя, состояние и даже гигантское, неизносимое бы в лучшей жизни мое здоровье. Голубушка вы моя, не оскорбила ли я вас своим ропотом? Но благоразумие ваше – я знаю – так велико, что вы не оскорбитесь ропотом страдающей женщины».
Тотчас же по смерти моего вотчима будто тяжелая гора свалилась у нас с плеч. Наконец-то мы с матушкой дохнули свободно. Правда, мы очутились в бедности, но скудные остатки разоренного состояния все же давали нам возможность кое-как пробавляться, не впадая в крайнюю нищету, от которой спасала матушка свою семью рассудительной бережливостью. В ее доме водворились по-прежнему спокойствие и добропорядочность. Участие друзей и знакомых радовало ее и подкрепляло ее силы к энергической деятельности; к ней воротилась прежняя ясность бодрого ее нрава; она даже повеселела и опять, как бывало давно, она сделалась центром и душою того маленького общества, которое ее окружало.
Из наших знакомых остановлю ваше внимание только на двух семействах, именно на Меркушовых и фон-Фриксиусах, потому что матушка коротко подружилась с ними не из одной лишь приязни, как со всеми другими, но и в личных интересах моего обучения и вообще образования.
Семейство Меркушовых состояло из матери, вдовы лет сорока с небольшим, из дочери, мне ровесницы, и из сына Василия Филипповича, только что кончившего курс в казанском университете и состоявшего тогда учителем математики в нашей гимназии.
Прокурор Карл Карлович фон-Фриксиус был старик лет 60, имел жену, четырех дочерей, из которых младшей было уже лет 14, и двоих взрослых сыновей. Любил жить весело, угощал хорошими обедами и устраивал танцевальные вечера. В этом-то семействе гостил я, когда мой вотчим умирал от холеры; сюда же на время переселилась и матушка, пока из нашего дома выкуривали заразу какими-то ядовитыми зельями. Одна из дочерей фон-Фриксиуса, Анна Карловна, вышла замуж за Александра Христофоровича Зоммера, учителя немецкого языка в нашей гимназии, и оставалась навсегда одною из лучших приятельниц моей матушки.
Таким образом, матушка сблизилась и подружилась с двумя преподавателями гимназии, где учился ее сын.
VI
Гимназический курс продолжался тогда только четыре года и состоял из четырех классов, с тремя уроками в день, по два часа на каждый из них, всего шесть часов; два урока до обеда с 8 часов утра и до 12-ти и один после обеда, с 2 до 4-х.
Я поступил в гимназию десяти лет, в 1828 году и оставался в первом классе два года, а окончил курс пятнадцати лет, в 1833 году. Тогда принимали учащихся в университет не моложе шестнадцатилетнего возраста, и мне пришлось по окончании курса пробыть в Пензе целый год, что принесло мне великую пользу, дав мне возможность пополнить пробелы гимназического обучения и приготовиться к университетскому экзамену.
Мы жили близехонько от гимназии: идти обыкновенной ходьбою – каких-нибудь минут пять, а если бежать, как переносятся с места на место гимназисты, – будет не больше двух минут. Это каменное двухэтажное здание, теперь занятое, кажется, уездным училищем, стоит на углу не раз уже упомянутой мною городской площади и Троицкой улицы, насупротив семинарии, которая стоит тоже на углу этой же площади и отлогого спуска к крутому берегу, где был наш дом.
Вход в гимназию посреди фасада, обращенного на площадь, по нескольким ступеням вводил в длинный коридор, разделявший здание на две половины: тотчас же налево была дверь в первый класс с окнами на площадь, а из него дверь во второй с окнами на задний двор. Над этими классами по тому же плану в верхнем этаже были размещены третий и четвертый, также соединенные дверью. Правая сторона здания внизу была занята двумя квартирами для учителей гимназии: в обращенной на площадь жил Меркушов, а в задней – Зоммер. Над ними в верхнем этаже была актовая зала с библиотекой и физическим кабинетом.
Наш директор, Григорий Абрамович Протопопов, человек пожилой, приземистый и коренастый, бывший прежде преподавателем математики в казанском университете, занимал квартиру не в гимназии, а на Московской улице при уездном училище на дворе в каменном флигеле, с большим тенистым садом назади, выходившем своею стеною на Троицкую улицу, дома за четыре до гимназии. На том же дворе занимала квартиру и Марья Алексеевна Лебедева со своим пансионом, куда некогда я ходил учиться у нее и у Кастора Никифоровича. Что же касается до уездного училища, то оно помещалось в большом двухэтажном каменном доме, выходившем на Московскую улицу. В этом же здании были квартиры для преподавателей училища и гимназии.
Директор Григорий Абрамович ежедневно посещал гимназию, большею частью в утренние часы. Он шел медленным шагом с Московской улицы на площадь, заложивши руки назад с тростию и понурив голову, летом в форменном фраке, а зимой в зеленой бекеше с енотовым воротником, и проходил под окнами первого и третьего классов, чтобы подняться на крыльцо гимназии, так что мы всегда знали о его приближении, и он не мог застать нас врасплох.
Система гимназического обучения согласовалась с продолжительностью двухчасового урока.
Учителю предоставлялось очень подробно и не спеша излагать содержание каждого параграфа в руководстве и заставлять учеников по нескольку раз пересказывать это изложение, так что от многократного повторения заданный урок был уже готов к следующему классу без затверживания его на дому. Особенно удавался этот метод в классах математики, логики и риторики. Очень хорошо помню, что мне никогда не приходилось дома готовиться к урокам алгебры и геометрии, и я был из лучших учеников у Василия Филипповича Меркушова. Какой-то учебник логики и риторика Кошанского были у нас в руках только во время класса, и мы шутя заучивали все, что было нам надобно, со слов преподавателя этих предметов, Насона Петровича Евтропова. В логике забавляли нас различные виды силлогизмов, и мы любили между собою играть в сориты, энтилеммы, дилеммы и в разные софизмы, завязывая и распутывая хитросплетенные узлы умозаключений. Точно так же игрывали мы в так называемые «общие места» и в тропы и фигуры, выдумывая свои собственные примеры для этих терминов.
Двухчасовой урок давал много простора практическим упражнениям. В классах французского и немецкого языков мы сидели больше с пером в руке, нежели за книгою: то писали под диктант, то списывали из хрестоматии, то переводили на русский язык. Учитель латинского языка прочитывал с грамматическим разбором несколько строк из Корнелия Непота или из Саллюстия, и сначала мы переводили на словах, а вслед за тем тут же в классе и письменно, и таким образом вполне облегчалось нам приготовление заданного урока. По латыни мы не шли дальше этих двух писателей. Учителя истории и словесности также упражняли нас постоянно в практических занятиях. В уроках Знаменского (не помню его имени и отчества) мы успели прочесть несколько томов «Истории государства Российского» Карамзина: иногда он сам читал, но обыкновенно – кто-нибудь из учеников, а другие слушали. Вместо истории русской словесности, которой впрочем тогда вовсе и не существовало в ученой литературе, Евтропов читал с нами сам или заставлял читать кого-нибудь из нас произведения писателей как старинных, например, Ломоносова. Державина, Фонвизина, так и особенно новейших, какими тогда были Батюшков, Жуковский, Пушкин; очень любили мы и наш учитель повести Бестужева (Марлинского) за игривость и бойкость слога, испещренного цветистыми украшениями, которые тогда вовсе не казались нам вычурными. На гимназической же скамье узнали мы в первый раз и Гоголя по его «Вечерам на хуторе близ Диканьки». Эти повести читал нам в классе с большим воодушевлением товарищ наш, Татаринов; но они мне тогда не понравились, потому ли, что я не умел войти в обстановку изображаемого в них малоросского быта, или же потому, что не понимал всей прелести совершенно нового для меня изящного их стиля.
В ту пору господствовал очень хороший обычай, вызванный и поддерживаемый условиями времени, который много способствовал укреплению нас в правописании и давал обильный материал для выработки нашей речи и слога. Книги были тогда редкостью; они были наперечет; книжной лавки в Пензе не находилось, а когда достанешь у кого-нибудь желаемую книгу, дорожишь ею как диковинкою и перед тем, как воротить ее назад, непременно для себя сделаешь из нее несколько выписок, а иногда и целую повесть или поэму в стихах, не говоря уже о мелкихстихотворениях, из которых мы составляли в своих тетрадках, в восьмую долю листа, целые сборники. Таким образом, у каждого из нас была своя рукописная библиотечка.
Эта литературная забава способствовала развитию в нас охоты к сочинительству, которою Евтропов умел пользоваться с успехом, постоянно упражняя нас в письменных работах. Темы для них, разумеется, он давал сам, но иногда позволял нам брать и свои. Сочинения эти мы обыкновенно писали в классе, если они небольшого размера, а более обстоятельные изготовляли на дому.
При этом не могу умолчать об одном курьезном анекдоте, чтобы дать вам понятие о простоте нравов в учебных заведениях того далекого наивного времени. В четвертом классе был у нас один товарищ, по фамилии Озеров, годами двумя старше меня, из хорошей дворянской семьи, серьезный и даровитый. Он написал такое удачное по содержанию и слогу сочинение, что Евтропов не мог довольно им нахвалиться, и для примера и поощрения принес и прочел его в классе ученицам женского пансиона госпожи Ломбар, в котором он давал уроки русской словесности. Девицы пришли в восторг и горели нетерпением взглянуть на автора этого гениального произведения, а дочка содержательницы пансиона, лет пятнадцати, учившаяся вместе с другими ученицами, страстно влюбилась в него заочно. Во что бы то ни стало, а надобно было непременно его увидеть. Пансион был недалеко от гимназии, минут пять, много десять, ходьбы. Надобно было так устроить послеобеденные ежедневные прогулки пансионерок мимо гимназии, чтобы встретить учеников, когда они в четыре часа выходят из классов на улицу. Этот план удался как нельзя лучше, и Озеров с девицею Ломбар сделались героем и героинею самого интересного для гимназистов и пансионерок романа.
Эти прогулки и встречи продолжались очень не долго; вероятно, в пансионе приняты были надлежащие меры для обуздания страстей и для успокоения умов. Но в наших глазах небывалый успех Озерова сделался предметом соревнования и подражания. Каждому хотелось попасть в герои, и нас обуяла непреодолимая рьяность сочинительства. Каждый питал надежду, что его произведение увенчается такою же наградой от прекрасных ценительниц. У нас в классе производилось настоящее состязание трубадуров, и мы наперерыв рекомендовали свои литературные способности нашему учителю. И я представил ему опыт своего восторженного измышления, но, к великому моему оскорблению, Евтропов не только не одобрил мое писание, но пришел в удивление и много издевался надо мною, как могли мне затесаться в голову такие трескучие фразы с пустозвонными эпитетами, невообразимыми метафорами и с чудовищными гиперболами. Должно быть, в излишнем усердии я перехитрил самого Бестужева-Марлинского и хватил через край. Впрочем, данный мне нагоняй пошел мне впрок: я стал бережливее на красивые словечки и осторожнее в их выборе.
Однако влияние Озерова принесло и свою долю существенной для нас пользы. Невзирая на очевидную взаимность в любви, он чувствовал непреодолимую потребность страдать и терзать себя. Самый лучший способ для воспроизведения над собою этих опытов истязания он нашел в чтении Гётева романа: «Страдания молодого Вертера», разумеется, в русском переводе, изданном в начале нашего столетия, в шестнадцатую долю листа; и все мы, не переставая подражать Озерову, перечитали эту небольшую книжку. Таким образом, еще будучи гимназистом, я познакомился с этим великим произведением Гёте.
Практический метод, обусловливаемый двухчасовым уроком, давал много льготы и учителю, и ученикам, которая могла бы вести к полезным результатам, если бы не была злоупотребляема.
Большую часть времени в гимназии мы проводили сами по себе, так сказать, по методу взаимного обучения, без надлежащего руководствования и наблюдения со стороны учителей. Мы слушали, что один из нас читал, а то и сами читали, каждый про себя, или же что-нибудь списывали, переводили с иностранных языков на русский, изготовляли свои сочинения. Между тем учителя ходили взад и вперед по классу и разговаривали между собою, всегда двое: в нижнем этаже – учителя первого и второго классов, а в верхнем – третьего и четвертого; внизу обыкновенно избирался для прогуливания второй класс, а в верхнем – четвертый. Потому в обоих этих классах наши оригинальные опыты льготного взаимного обучения несколько нарушались хотя бы и пассивным надзором находившихся налицо учителей, которые сновали из стороны в сторону перед нашими скамейками, впрочем, мало обращая на нас внимания.
Любопытное исключение составлял преподаватель физики, минералогии и ботаники, Нил Михайлович Филатов, человек очень образованный и довольно богатый помещик. Искалеченный и хромоногий, он не мог и думать о военной карьере, которой обыкновенно предназначали себя тогдашние молодые люди из зажиточных дворян, но, желая получить чин по выходе из университета, искал себе какую-нибудь приличную и притом самую легкую службу, и не нашел себе ничего лучшего, как быть учителем гимназии. Он был очень добр и ласков с нами, и мы любили его. По своей искалеченности, он не мог забавляться прогулками по классу с своими товарищами и был принужден сидеть за учительским столом перед нашими скамейками. Впрочем, он нисколько не мешал нашему взаимному обучению, потому что постоянно был углублен в чтение французских романов. Для нашего развлечения он позволял нам рассматривать разные породы минералов или же делать физические опыты при помощи снарядов и машин, которые тогда приносились в наш класс. От уроков естественной истории остались у меня в памяти только одни разрозненные термины, без всякого смысла тогда задолбленные: излом кварца, поляризация призмы, явнобрачные и тайнобрачные растения и т. п. Впрочем, самое главное о ботанике сообщу вам потом, когда буду рассказывать о наших забавах, увеселениях и загородных прогулках.
Долг справедливости заставляет меня присовокупить, что из числа наших учителей были двое таких, которые в течение всего двухчасового урока ни на минуту не оставляли нас без своего внимательного надзора и строго исполняли свои обязанности, а именно: во-первых, Зоммер, неукоснительно соблюдавший во всех своих действиях и поступках врожденную его натуре немецкую аккуратность, и, во-вторых, законоучитель, который, без сомнения, находил неприличным достоинству своего духовного звания неуместное праздношатание взад и вперед по классу.
Решительно не понимаю, как могло случаться, что директор, являясь в гимназию, ни разу не заставал нас врасплох. Только что появится он у нас перед окнами, тотчас же по всем классам разносится осторожный шепот: «Григорий Абрамович! Григорий Абрамович!» Учителя опрометью спешат, каждый на свое место, ученики наскоро убирают со столов всякий свой хлам и чинно рассаживаются, насторожив глаза и уши. Директор, разумеется, находит все в надлежащем порядке, послушает немножко учителя, у кого-нибудь из нас заглянет в книгу или в тетрадку, одного погладит по головке, а другому для острастки даст выговор. Тем дело и кончалось. Директор уходил, и мы, ученики и учителя, опять принимаемся за свое.
В моей памяти живо сохраняются следы впечатлений, которые ежедневно были производимы на нас такими комическими сценами. Мы видели и понимали укрывательство и фальшь наших наставников, но не замечали ничего предосудительного в их поступках, ничего такого, что могло бы в наших глазах унизить их достоинство. Все это нам нравилось и нас забавляло; мы даже еще больше любили своих учителей, видя в них удобных сообщников нашего веселого времяпровождения в классе, и тем охотнее и услужливее помогали им при каждом неприятельском нашествии, нарушавшем ровное течение наших гимназических порядков.
И как же мы любили свою милую гимназию! В «неурочное» время, то есть, когда не сидели мы смирно на скамьях перед учителем, считали мы ее своею собственностью, которую никто и не думал отнимать у нас, потому что тогда еще не было ни классных надзирателей и наблюдателей, ни инспекторов, ни всякой другой напасти. Было только всего два служителя из солдат, по одному на каждый этаж, но это были свои люди, они нам мирволили, хорошо разумея, в простоте сердца, что «вольному воля»: пускай, дескать, ребятки тешатся. В стены гимназии манили нас резвые наши сходбища для игр и забав; тут же был сборный пункт, откуда направлялись наши увеселительные похождения.
Рано поутру, никак не позже семи часов, вскакивали мы с постели и. наскоро снарядившись, спешили в гимназию учиться и по малой мере за полчаса до начала уроков были уже почти в полном сборе. Надобно вам знать, что тогда не было у нас в Пензе обычая рано поутру поить детей чаем, да и некому было этим распорядиться, потому что старшие в доме еще не вставали. Для утоления нашего голода каждому из нас накануне выдавали они по медному грошу. Подбегая к гимназии, мы покупали себе по довольно объемистой булке у старухи, которая тут же у крыльца ждала нас с своей коробьею, наполненной этим снадобьем, и затем размещались по классам. Таким образом, каждый учебный день начинался у нас товарищескою трапезой.
Через несколько лет потом живо припомнилась мне эта пензенская старушка, когда в первый раз посетил я Лейпцигский университет, в 1839 году. Проходя по длинному коридору, ведущему в аудиторию, я увидел такую же услужливую старушку, но уже немку, в чепчике с широкими оборками, которая у прилавка кормила студентов бутербродами.
По мере того, как мы, переходя из класса в класс, возрастали и развивались физически и нравственно, менялись и наши игры и забавы, улучшались и облагораживались, постепенно переходя от буйной отваги и задорных шалостей к безобидному веселью и приятному препровождению времени.
В нижнем этаже гимназии постоянно господствовало воинственное настроение духа, вызванное и постоянно поддерживаемое непримиримой враждою между первым и вторым классами; раз объявленная война никогда не прекращалась. Образцом военных действий служили для нас кулачные бои, которые по зимам в праздники затевались у слободских мужиков на ледяной поверхности реки Пензы. Мы всегда присутствовали на этих доморощенных турнирах и восхищались молодечеством удалых бойцов; но особенно интересовали нас ряды храбрых мальчишек, которые с криком и гамом геройски предшествовали каждой из двух вступающих в бой армий. Мы решительно завидовали этим маленьким героям, присматривались к их ухваткам и размахам и горели нетерпением подражать им. Это была хорошая школа для наших военных экзерциций. Поприщем наших неприятельских стычек были двери, которые соединяют и вместе разделяют оба класса. Мы настолько знали историю Греции, что прозвали этот проход нашими Фермопилами. Из подробностей наших подвигов застряла в моей памяти одна, довольно характеристическая. Когда в пылу сражения от натиска врагов иной раз становилось нам плохо, нас выручал из беды один из наших ратников, который пускал тогда в дело изобретенный им самим метательный снаряд. Этот искусный метальщик, по фамилии Беляев, маленький и юркий, до поры до времени прятался в толпе, но лишь наставала опасность – откуда ни возьмется и очутится впереди, мгновенно прижмет указательным перстом правой руки правую ноздрю своего носа, а из левой в тот же момент стрельнет густым потоком прямо в лицо надменному предводителю врагов и залепит ему глаза. Пользуясь наступившею затем минутою смятения в неприятельских рядах, мы вламываемся в Фермопильское ущелье и победоносно вступаем в завоеванное нами государство.
Самое подходящее для наших потех и удовольствий время был двухчасовой промежуток, отделяющий утренние уроки от послеобеденного. Наскоро отобедавши, бегом возвращались мы в гимназию за час, а иногда и за полтора до начала урока. В это время мы обыкновенно затевали разные увеселительные экспедиции, для которых хорошо умели пользоваться гористою местностью Пензы и особенно березового рощею, или так называемым «гуляньем», отстоявшим от гимназии минут на пять, много на десять, для наших прытких ног.
Одною из любимых забав, преимущественно для гимназистов низших классов, было в зимнее время катанье с горы. Надобно было перебежать наискосок по площади к упомянутому уже мною театру Гладкова, чтобы очутиться у большого пустыря, который от площади спускается крутою горою к садам и огородам улицы, тянущейся внизу вдоль уступа, который потом ниспадает к речному берегу. Летом этот спуск был покрыт густою травой, а зимою ровною и гладкою поверхностью снега, который, будучи обращен на юг, под лучами солнца немножко подтаивал, а за ночь леденел, и по мере того, как нападал новый снег и в свою очередь леденел, этот спуск сам собою обращался в нерукотворенную ледяную гору. Когда нужно было кому здесь пробраться с площади вниз или снизу наверх, на левой стороне этого пустыря у плетня была протоптана дорожка. Вот по этой-то ледяной горе мы и катались. Салазок мы не употребляли, да и негде было их взять: мы ведь сбегались из классов гимназии. В своих тулупчиках и капотах мы просто-напросто садились на лед и стремглав катились вниз.
По случаю наших капотов замечу мимоходом, что беззаботная распущенность гимназических нравов облекалась тогда разнокалиберного бесформенностью костюма.
Из потех на катаньях с ледяной горы упомяну вам об одном фокусе, достойном любого клоуна. Был у нас товарищ (фамилии не припомню) с виду карапузик, но лихой головорез и преуморительный шут. Он рассудительно находил, что ёрзая с горы сидючи, как раз прошмыгаешь одежу насквозь; потому из экономии он предпочитал изнашивать свой тулупчик так. чтобы трение по льду доставалось не сиденью только, но равномерно и рукавам, и спине, и обеим полам. В этих видах он ложился поперек спуска горы и, вытянувшись, стремительно катился кубарем вниз; когда же потом он вскакивал, то от головокружения не мог держаться на ногах и валился на снег, потом опять вскакивал и опять падал, производя эту попытку до тех пор, пока не станет твердо обеими ногами; затем, раскинув обе руки, будто крылья, начинает вертеться волчком, но уже в другую сторону, противоположно той, в которую он скатывался с горы. Это он делал для того, чтобы развинтить свою голову, которая чересчур закрутилась от скатыванья, и сделать ее годною для употребления.
С ранней весны и до поздней осени, за исключением каникул, разгульное приволье нам давала наша милая березовая роща, с теми покрытыми кустарником спусками к кладбищу Боголюбской Божией Матери, о которых я упомянул вам прежде. В течение всего гимназического курса роща эта была немою свидетельницею нашего постепенного физического и нравственного развития и усовершенствования, начиная от детских шалостей и буйных забав мальчишества до благонравной чинности добропорядочного юношества, которое и в веселых досугах знает цену времени и умеет соединять приятное с полезным.
Ученики младшего возраста, бывало, со всего разбега гурьбою врываются в рощу и стремглав рассыпаются в разные стороны, оглашая воздух криками, гамом и хохотом; куда ни обернешься, везде кишат резвые бегуны: тот карабкается на дерево, а тот уж высоко сидит верхом на толстом сучке; другой лезет за ним, чтобы стащить его за ногу; там один кувыркается вверх тормашками, упираясь головою в землю, а там двое или трое упражняются в искусстве вертеться колесом, прыгая вбок попеременно обеими руками и обеими ногами. Иные уже затеяли кулачный бой, но не толпою, как в «Фермопилах», не стена на стену, а врассыпную, единоборством: там сражаются две враждебные армии, а здесь производятся опыты в гимнастических упражнениях. Любезное дело – драться на просторе: рука бьет широким размахом, да и бороться льготнее – шлепнешься не на жесткий пол, а на густую траву.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?