Автор книги: Федор Достоевский
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
– Не помнили себя? То есть были даже в некотором беспамятстве?
– О, нет, совсем не в беспамятстве, все помню. Все до нитки. Соскочил поглядеть и платком кровь ему обтирал.
– Мы видели ваш платок. Надеялись возвратить поверженного вами к жизни?
– Не знаю, надеялся ли? Просто убедиться хотел, жив или нет.
– А, так хотели убедиться? Ну и что ж?
– Я не медик, решить не мог. Убежал, думая, что убил, а вот он очнулся.
– Прекрасно-с, – закончил прокурор. – Благодарю вас. Мне только и нужно было. Потрудитесь продолжать далее.
Увы, Мите и в голову не пришло рассказать, хотя он и помнил это, что соскочил он из жалости, и, став над убитым, произнес даже несколько жалких слов: «Попался старик, нечего делать, ну и лежи». Прокурор же вывел лишь одно заключение, что соскакивал человек, «в такой момент и в таком волнении», лишь для того только, чтобы наверное убедиться: жив или нет единственный свидетель его преступления. И что, стало быть, какова же была сила, решимость, хладнокровие и расчетливость человека даже в такой момент… и проч., и проч. Прокурор был доволен: «Раздражил-де болезненного человека “мелочами”, он и проговорился».
Митя с мучением продолжал далее. Но тотчас же остановил его опять уже Николай Парфенович:
– Каким же образом могли вы вбежать к служанке Федосье Марковой, имея столь окровавленные руки и, как оказалось потом, лицо?
– Да я вовсе тогда и не заметил, что я в крови! – ответил Митя.
– Это они правдоподобно, это так и бывает, – переглянулся прокурор с Николаем Парфеновичем.
– Именно не заметил, это вы прекрасно, прокурор, – одобрил вдруг и Митя. Но далее пошла история внезапного решения Мити «устраниться» и «пропустить счастливых мимо себя». И он уже никак не мог, как давеча, решиться вновь разоблачать свое сердце и рассказывать про «царицу души своей». Ему претило пред этими холодными, «впивающимися в него, как клопы» людьми. А потому, на повторенные вопросы, заявил кратко и резко:
– Ну, и решился убить себя. Зачем было оставаться жить: это само собой в вопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, но прискакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну, и понял, что все для меня пропало… А сзади позор, и вот эта кровь, кровь Григория… Зачем же жить? Ну и пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобы зарядить и к рассвету себе пулю в башку всадить…
– А ночью пир горой?
– Ночью пир горой. Э, черт, господа, кончайте скорей. Застрелиться я хотел наверно, вот тут недалеко, за околицей, и распорядился бы с собой часов в пять утра, а в кармане бумажку приготовил, у Перхотина написал, когда пистолет зарядил. Вот она бумажка, читайте. Не для вас рассказываю! – прибавил он вдруг презрительно. Он выбросил им на стол бумажку из жилетного своего кармана; следователи прочли с любопытством и, как водится, приобщили к делу.
– А руки все еще не подумали вымыть, даже и входя к господину Перхотину? Не опасались, стало быть, подозрений?
– Каких таких подозрений? Подозревай – хоть нет, все равно, я бы сюда ускакал и в пять часов застрелился, и ничего бы не успели сделать. Ведь если бы не случай с отцом, ведь вы бы ничего не узнали и сюда не прибыли. О, это черт сделал, черт отца убил, через черта и вы так скоро узнали! Как сюда-то так скоро поспели? Диво, фантазия!
– Господин Перхотин передал нам, что вы, войдя к нему, держали в руках… в окровавленных руках… ваши деньги… большие деньги… пачку сторублевых бумажек, и что видел это и служивший ему мальчик!
– Так, господа, помнится, что так.
– Теперь встречается один вопросик. Не можете ли вы сообщить, – чрезвычайно мягко начал Николай Парфенович, – откуда вы взяли вдруг столько денег, тогда как из дела оказывается, по расчету времени даже, что вы не заходили домой?
Прокурор немножко поморщился от вопроса, поставленного так ребром, но не прервал Николая Парфеновича.
– Нет, не заходил домой, – ответил Митя, по-видимому очень спокойно, но глядя в землю.
– Позвольте же повторить вопрос в таком случае, – как-то подползая, продолжал Николай Парфенович. – Откуда же вы могли разом достать такую сумму, когда, по собственному признанию вашему, еще в пять часов того дня…
– Нуждался в десяти рублях и заложил пистолеты у Перхотина, потом ходил к Хохлаковой за тремя тысячами, а та не дала, и проч., и всякая эта всячина, – резко прервал Митя, – да, вот, господа, нуждался, а тут вдруг тысячи появились, а? Знаете, господа, ведь вы оба теперь трусите: а что как не скажет, откуда взял? Так и есть: не скажу, господа, угадали, не узнаете, – отчеканил вдруг Митя с чрезвычайною решимостью. Следователи капельку помолчали.
– Поймите, господин Карамазов, что нам это знать существенно необходимо, – тихо и смиренно проговорил Николай Парфенович.
– Понимаю, а все-таки не скажу.
Ввязался и прокурор и опять напомнил, что допрашиваемый, конечно, может не отвечать на вопросы, если считает для себя это выгоднейшим и т. д., но в видах того, какой ущерб подозреваемый может сам нанести себе своим умолчанием и особенно ввиду вопросов такой важности, которая…
– И так далее, господа, и так далее! Довольно, слышал эту рацею и прежде! – опять оборвал Митя, – сам понимаю, какой важности дело и что тут самый существенный пункт, а все-таки не скажу.
– Ведь нам что-с, это ведь не наше дело, а ваше, сами себе повредите, – нервно заметил Николай Парфенович.
– Видите, господа, шутки в сторону, – вскинулся глазами Митя и твердо посмотрел на них обоих. – Я с самого начала уже предчувствовал, что мы на этом пункте сшибемся лбами. Но вначале, когда я давеча начал показывать, все это было в дальнейшем тумане, все плавало, и я даже был так прост, что начал с предложения «взаимного между нами доверия». Теперь сам вижу, что доверия этого и быть не могло, потому что все же бы мы пришли к этому проклятому забору! Ну, вот и пришли! Нельзя, и кончено! Впрочем, я ведь вас не виню, нельзя же и вам мне верить на слово, я ведь это понимаю!
Он мрачно замолчал.
– А не могли ли бы вы, не нарушая нисколько вашей решимости умолчать о главнейшем, не могли ли бы вы в то же время дать нам хоть малейший намек на то: какие именно столь сильные мотивы могли бы привести вас к умолчанию в столь опасный для вас момент настоящих показаний?
Митя грустно и как-то задумчиво усмехнулся.
– Я гораздо добрее, чем вы думаете, господа, я вам сообщу почему, и дам этот намек, хотя вы того и не стоите. Потому, господа, умалчиваю, что тут для меня позор. В ответе на вопрос: откуда взял эти деньги, заключен для меня такой позор, с которым не могло бы сравняться даже и убийство, и ограбление отца, если б я его убил и ограбил. Вот почему не могу говорить. От позора не могу. Что вы это, господа, записывать хотите?
– Да, мы запишем, – пролепетал Николай Парфенович.
– Вам бы не следовало это записывать, про «позор»-то. Это я вам по доброте только души показал, а мог и не показывать, я вам, так сказать, подарил, а вы сейчас лыко в строку. Ну пишите, пишите, что хотите, – презрительно и брезгливо заключил он, – не боюсь я вас и… горжусь пред вами.
– А не скажете ли вы, какого бы рода этот позор? – пролепетал было Николай Парфенович.
Прокурор ужасно наморщился.
– Ни-ни, c’est fini[5]5
кончено (франц.).
[Закрыть], не трудитесь. Да и не стоит мараться. Уж и так об вас замарался. Не стоите вы, ни вы и никто… Довольно, господа, обрываю.
Проговорено было слишком решительно. Николай Парфенович перестал настаивать, но из взглядов Ипполита Кирилловича мигом успел усмотреть, что тот еще не теряет надежды.
– Не можете ли, по крайней, мере объявить: какой величины была сумма в руках ваших, когда вы вошли с ней к господину Перхотину, то есть сколько именно рублей?
– Не могу и этого объявить.
– Господину Перхотину вы, кажется, заявляли о трех тысячах, будто бы полученных вами от госпожи Хохлаковой?
– Может быть, и заявил. Довольно, господа, не скажу сколько.
– Потрудитесь в таком случае описать, как вы сюда поехали и все, что вы сделали, сюда приехав?
– Ох, об этом спросите всех здешних. А впрочем, пожалуй, и я расскажу.
Он рассказал, но мы уже приводить рассказа не будем. Рассказывал сухо, бегло. О восторгах любви своей не говорил вовсе. Рассказал, однако, как решимость застрелиться в нем прошла «ввиду новых фактов». Он рассказывал не мотивируя, не вдаваясь в подробности. Да и следователи не очень его на этот раз беспокоили: ясно было, что и для них не в том состоит теперь главный пункт.
– Мы это все проверим, ко всему еще возвратимся при допросе свидетелей, который будет, конечно, происходить в вашем присутствии, – заключил допрос Николай Парфенович. – Теперь же позвольте обратиться к вам с просьбою выложить сюда на стол все ваши вещи, находящиеся при вас, а главное все деньги, какие только теперь имеете.
– Деньги, господа? Извольте, понимаю, что надо. Удивляюсь даже, как раньше не полюбопытствовали. Правда, никуда бы не ушел, на виду сижу. Ну, вот они, мои деньги, вот считайте, берите, все, кажется.
Он вынул все из карманов, даже мелочь, два двугривенных вытащил из бокового кармана. Сосчитали деньги, оказалось восемьсот тридцать шесть рублей сорок копеек.
– И это все? – спросил следователь.
– Все.
– Вы изволили сказать сейчас, делая показания ваши, что в лавке Плотниковых оставили триста рублей, Перхотину дали десять, ямщику двадцать, здесь проиграли двести, потом…
Николай Парфенович пересчитал все. Митя помог охотно. Припомнили и включили в счет всякую копейку. Николай Парфенович бегло свел итог.
– С этими восьмьюстами было, стало быть, всего у вас первоначально около полутора тысяч?
– Стало быть, – отрезал Митя.
– Как же все утверждают, что было гораздо более?
– Пусть утверждают.
– Да и вы сами утверждали.
– И я сам утверждал.
– Мы еще проверим все это свидетельствами еще не спрошенных других лиц; о деньгах ваших не беспокойтесь, они сохранятся, где следует, и окажутся к вашим услугам по окончании всего… начавшегося… если окажется или, так сказать, докажется, что вы имеете на них неоспоримое право. Ну-с, а теперь…
Николай Парфенович встал и твердо объявил Мите, что «принужден и должен» учинить самый подробный и точнейший осмотр «как платья вашего, так и всего»…
– Извольте, господа, все карманы выверну, если хотите.
И он действительно принялся было вывертывать карманы.
– Необходимо будет даже снять одежду.
– Как? Раздеться? Фу, черт! Да обыщите так! Нельзя ли так?
– Ни за что нельзя, Дмитрий Федорович. Надо одежду снять.
– Как хотите, – мрачно подчинился Митя, – только, пожалуйста, не здесь, а за занавесками. Кто будет осматривать?
– Конечно за занавесками, – в знак согласия наклонил голову Николай Парфенович. Личико его изобразило особенную даже важность.
VIПрокурор поймал Митю
Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное. Он ни за что бы не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так мог кто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым! Главное, явилось нечто унизительное, а с их стороны «высокомерное и к нему презрительное». Еще ничего бы снять сюртук, но его просили раздеться и далее. И не то что попросили, а в сущности приказали; он это отлично понял. Из гордости и презрения он подчинился вполне, без слов. За занавеску вошли, кроме Николая Парфеновича, и прокурор, присутствовали и несколько мужиков, «конечно, для силы, – подумал Митя, – а может, и еще для чего-нибудь».
– Что ж, неужели и рубашку снимать? – резко спросил было он, но Николай Парфенович ему не ответил: он вместе с прокурором был углублен в рассматривание сюртука, панталон, жилета и фуражки, и видно было, что оба они очень заинтересовались осмотром: «Совсем не церемонятся, – мелькнуло у Мити, – даже вежливости необходимой не наблюдают».
– Я вас спрашиваю во второй раз: надо или нет снимать рубашку? – проговорил он еще резче и раздражительнее.
– Не беспокойтесь, мы вас уведомим, – как-то начальственно даже ответил Николай Парфенович. По крайней мере Мите так показалось.
Между следователем и прокурором шло между тем заботливое совещание вполголоса. Оказались на сюртуке, особенно на левой поле, сзади, огромные пятна крови, засохшие, заскорузлые и не очень еще размятые. На панталонах тоже. Николай Парфенович, кроме того, собственноручно, в присутствии понятых, прошел пальцами по воротнику, по обшлагам и по всем швам сюртука и панталон, очевидно, чего-то отыскивая, – конечно, денег. Главное, не скрывали от Мити подозрений, что он мог и способен был зашить деньги в платье. «Это уж прямо как с вором, а не как с офицером», – проворчал он про себя. Сообщали же друг другу мысли свои при нем до странности откровенно. Например, письмоводитель, очутившийся тоже за занавеской, суетившийся и прислуживавший, обратил внимание Николая Парфеновича на фуражку, которую тоже ощупали: «Помните Гриденку писаря-с, – заметил письмоводитель, – летом жалованье ездил получать на всю канцелярию, а вернувшись, заявил, что потерял в пьяном виде, – так где же нашли? Вот в этих самых кантиках, в фуражке-с, сторублевые были свернуты трубочками-с и в кантики зашиты». Факт с Гриденкой очень помнили и следователь, и прокурор, а потому и Митину фуражку отложили и решили, что все это надо будет потом пересмотреть серьезно, да и все платье.
– Позвольте, – вскрикнул вдруг Николай Парфенович, заметив ввернутый внутрь правый обшлаг правого рукава рубашки Мити, весь залитый кровью, – позвольте-с, это как же, кровь?
– Кровь, – отрезал Митя.
– То есть это какая же-с… и почему ввернуто внутрь рукава?
Митя рассказал, как он запачкал обшлаг, возясь с Григорием, и ввернул его внутрь еще у Перхотина, когда мыл у него руки.
– Рубашку вашу тоже придется взять, это очень важно… для вещественных доказательств. – Митя покраснел и рассвирепел.
– Что ж мне голым оставаться? – крикнул он.
– Не беспокойтесь… Мы как-нибудь поправим это, а пока потрудитесь снять и носки.
– Вы не шутите? Это действительно так необходимо? – сверкнул глазами Митя.
– Нам не до шуток! – строго отпарировал Николай Парфенович.
– Что ж, если надо… я… – забормотал Митя и, сев на кровать, начал снимать носки. Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет и, странно это, – раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними виноватым, и главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал всех их ниже и что теперь они уже имеют полное право его презирать. «Коли все раздеты, так не стыдно, а один раздет, а все смотрят – позор! – мелькало опять и опять у него в уме. – Точно во сне, я во сне иногда такие позоры над собою видывал». Но снять носки ему было даже мучительно: они были очень не чисты, да и нижнее белье тоже, и теперь это все увидали. А главное, он сам не любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои большие пальцы на обеих ногах уродливыми, особенно один грубый, плоский, как-то загнувшийся вниз ноготь на правой ноге, и вот теперь все они увидят. От нестерпимого стыда он вдруг стал еще более и уже нарочно груб. Он сам сорвал с себя рубашку.
– Не хотите ли и еще где поискать, если вам не стыдно?
– Нет-с, пока не надо.
– Что ж, мне так и оставаться голым? – свирепо прибавил он.
– Да, это пока необходимо… Потрудитесь пока здесь присесть, можете взять с кровати одеяло и завернуться, а я… я это все улажу.
Все вещи показали понятым, составили акт осмотра, и наконец Николай Парфенович вышел, а платье вынесли за ним. Ипполит Кириллович тоже вышел. Остались с Митей одни мужики и стояли молча, не спуская с него глаз. Митя завернулся в одеяло, ему стало холодно. Голые ноги его торчали наружу, и он все никак не мог так напялить на них одеяло, чтоб их закрыть. Николай Парфенович что-то долго не возвращался, «истязательно долго», «за щенка меня почитает», скрежетал зубами Митя. «Эта дрянь прокурор тоже ушел, верно из презрения, гадко стало смотреть на голого». Митя все-таки полагал, что платье его там где-то смотрят и принесут обратно. Но каково же было его негодование, когда Николай Парфенович вдруг воротился совсем с другим платьем, которое нес за ним мужик.
– Ну, вот вам и платье, – развязно проговорил он, по-видимому, очень довольный успехом своего хождения. – Это господин Калганов жертвует на сей любопытный случай, равно как и чистую вам рубашку. С ним все это, к счастью, как раз оказалось в чемодане. Нижнее белье и носки можете сохранить свои.
Митя страшно вскипел.
– Не хочу чужого платья! – грозно закричал он, – давайте мое!
– Невозможно.
– Давайте мое, к черту Калганова, и его платье, и его самого!
Его долго уговаривали. Кое-как, однако, успокоили. Ему внушили, что платье его, как запачканное кровью, должно «примкнуть к собранию вещественных доказательств», оставить же его на нем они теперь «не имеют даже права… в видах того, чем может окончиться дело». Митя кое-как наконец это понял. Он мрачно замолчал и стал, спеша, одеваться. Заметил только, надевая платье, что оно богаче его старого платья и что он бы не хотел «пользоваться». Кроме того, «унизительно узко. Шута, что ли, я горохового должен в нем разыгрывать… к вашему наслаждению?»
Ему опять внушили, что он и тут преувеличивает, что господин Калганов, хоть и выше его ростом, но лишь немного, и разве только вот панталоны выйдут длинноваты. Но сюртук оказался, действительно, узок в плечах.
– Черт возьми, и застегнуться трудно, – заворчал снова Митя, – сделайте одолжение, извольте от меня сей же час передать господину Калганову, что не я просил у него его платья и что меня самого перерядили в шута.
– Он это очень хорошо понимает и сожалеет… то есть не о платье своем сожалеет, а собственно обо всем этом случае… – промямлил было Николай Парфенович.
– Наплевать на его сожаление! Ну, куда теперь? Или все здесь сидеть?
Его попросили выйти опять в «ту комнату». Митя вышел хмурый от злобы и стараясь ни на кого не глядеть. В чужом платье он чувствовал себя совсем опозоренным, даже пред этими мужиками и Трифоном Борисовичем, лицо которого вдруг зачем-то мелькнуло в дверях и исчезло: «На ряженого заглянуть приходил», – подумал Митя. Он уселся на своем прежнем стуле. Мерещилось ему что-то кошмарное и нелепое, казалось ему, что он не в своем уме.
– Ну, что ж теперь, пороть розгами, что ли, меня начнете, ведь больше-то ничего не осталось, – заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К Николаю Парфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним не удостаивая. «Слишком уж пристально мои носки осматривал, да еще велел, подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у меня грязное белье!»
– Да вот придется теперь перейти к допросу свидетелей, – произнес Николай Парфенович, как бы в ответ на вопрос Дмитрия Федоровича.
– Да-с, – вдумчиво проговорил прокурор, тоже как бы что-то соображая.
– Мы, Дмитрий Федорович, сделали, что могли, в ваших же интересах, – продолжал Николай Парфенович, – но, получив столь радикальный с вашей стороны отказ разъяснить нам насчет происхождения находившейся при вас суммы, мы, в данную минуту…
– Это из чего у вас перстень? – перебил вдруг Митя, как бы выходя из какой-то задумчивости и указывая пальцем на один из трех больших перстней, украшавших правую ручку Николая Парфеновича.
– Перстень? – переспросил с удивлением Николай Парфенович.
– Да, вот этот… вот на среднем пальце, с жилочками, какой это камень? – как-то раздражительно, словно упрямый ребенок, настаивал Митя.
– Это дымчатый топаз, – улыбнулся Николай Парфенович, – хотите посмотреть, я сниму…
– Нет, нет, не снимайте! – свирепо крикнул Митя, вдруг опомнившись и озлившись на себя самого, – не снимайте, не надо… Черт… Господа, вы огадили мою душу! Неужели вы думаете, что я стал бы скрывать от вас, если бы в самом деле убил отца, вилять, лгать и прятаться? Нет, не таков Дмитрий Карамазов, он бы этого не вынес, и если б я был виновен, клянусь, не ждал бы вашего сюда прибытия и восхода солнца, как намеревался сначала, а истребил бы себя еще прежде, еще не дожидаясь рассвета! Я чувствую это теперь по себе. Я в двадцать лет жизни не научился бы столькому, сколько узнал в эту проклятую ночь!.. И таков ли, таков ли был бы я в эту ночь и в эту проклятую минуту теперь, сидя с вами, – так ли бы я говорил, так ли двигался, так ли бы смотрел на вас и на мир, если бы в самом деле был отцеубийцей, когда даже нечаянное это убийство Григория не давало мне покоя всю ночь, – не от страха, о! Не от одного только страха вашего наказания! Позор! И вы хотите, чтоб я таким насмешникам, как вы, ничего не видящим и ничему не верящим, слепым кротам и насмешникам, стал открывать и рассказывать еще новую подлость мою, еще новый позор, хотя бы это и спасло меня от вашего обвинения? Да лучше в каторгу! Тот, который отпер к отцу дверь и вошел этою дверью, тот и убил его, тот и обокрал. Кто он – я теряюсь и мучаюсь, но это не Дмитрий Карамазов, знайте это, – и вот все, что я могу вам сказать, и довольно, довольно, не приставайте… Ссылайте, казните, но не раздражайте меня больше. Я замолчал. Зовите ваших свидетелей!
Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже решившись впредь окончательно замолчать. Прокурор все время следил за ним и, только что он замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг проговорил точно самую обыкновенную вещь:
– Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчас упомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас, показание раненого вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчиво передал нам, очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время, когда, выйдя на крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад через калитку, стоявшую отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в темноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в котором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и заметив, действительно, это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо ближе к себе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она все время, как вы были в саду, оставалась запертою. Не скрою от вас, что сам Васильев твердо заключает и свидетельствует, что вы должны были выбежать из двери, хотя, конечно, он своими глазами и не видал, как вы выбегали, заприметив вас в первый момент уже в некотором от себя отдалении, среди сада, убегающего к стороне забора…
Митя еще с половины речи вскочил со стула.
– Вздор! – завопил он вдруг в исступлении, – наглый обман! Он не мог видеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта… Он лжет!..
– Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он не колеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали.
– Именно, я несколько раз переспрашивал! – с жаром подтвердил и Николай Парфенович.
– Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или галлюцинация сумасшедшего, – продолжал кричать Митя, – просто-напросто в бреду, в крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся… Вот он и бредит.
– Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, а еще прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.
– Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со злобы на меня клевещет… Он не мог видеть… Я не выбегал из двери, – задыхался Митя.
Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно проговорил ему:
– Предъявите.
– Знаком вам этот предмет? – выложил вдруг Николай Парфенович на стол большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на котором виднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и с одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.
– Это… это отцовский, стало быть, конверт, – пробормотал он, – тот самый, в котором лежали эти три тысячи… и, если надпись, позвольте: «цыпленочку»… вот: три тысячи, – вскричал он, – три тысячи, видите?
– Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был пустой и валялся на полу, у кровати за ширмами.
Несколько секунд Митя стоял как ошеломленный.
– Господа, это Смердяков! – закричал он вдруг изо всей силы, – это он убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт… Это он, теперь ясно!
– Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит под подушкой.
– Никогда не знал; я и не видел никогда его вовсе, в первый раз теперь вижу, а прежде только от Смердякова слышал… Он один знал, где у старика спрятано, а я не знал… – совсем задыхался Митя.
– И, однако ж, вы сами показали нам давеча, что конверт лежал у покойного родителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало быть, знали же, где лежал.
– Мы так и записали! – подтвердил Николай Парфенович.
– Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да, может быть, вовсе и не под подушкой… Я наобум сказал, что под подушкой… Что Смердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Что Смердяков говорит? Это главное… А я нарочно налгал на себя… Я вам соврал не думавши, что лежал под подушкой, а вы теперь… Ну, знаете, сорвется с языка и соврешь. А знал один Смердяков, только один Смердяков и никто больше!.. Он и мне не открыл, где лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил, это мне теперь ясно, как свет, – восклицал все более и более в исступлении Митя, бессвязно повторяясь, горячась и ожесточаясь. – Поймите вы это и арестуйте его скорее, скорей… Он именно убил, когда я убежал и когда Григорий лежал без чувств, это теперь ясно… Он подал знаки, и отец ему отпер… Потому что только он один и знал знаки, а без знаков отец бы никому не отпер…
– Но опять вы забываете то обстоятельство, – все так же сдержанно, но как бы уже торжествуя, заметил прокурор, – что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились в саду…
– Дверь, дверь, – бормотал Митя и безмолвно уставился на прокурора; он в бессилии опустился опять на стул. Все замолчали.
– Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня! – воскликнул он, совсем уже без мысли глядя пред собою.
– Вот видите, – важно проговорил прокурор, – и посудите теперь сами, Дмитрий Федорович: с одной стороны это показание об отворенной двери, из которой вы выбежали, подавляющее вас и нас. С другой стороны – непонятное, упорное и почти ожесточенное умолчание ваше насчет происхождения денег, вдруг появившихся в ваших руках, тогда как еще за три часа до этой суммы вы, по собственному показанию, заложили пистолеты ваши, чтобы получить только десять рублей! Ввиду всего этого решите сами: чему же нам верить и на чем остановиться? И не претендуйте на нас, что мы «холодные циники и насмешливые люди», которые не в состоянии верить благородным порывам вашей души… Вникните, напротив, и в наше положение…
Митя был в невообразимом волнении, он побледнел.
– Хорошо! – воскликнул он вдруг, – я открою вам мою тайну, открою, откуда взял деньги!.. Открою позор, чтобы не винить потом ни вас, ни себя…
– И поверьте, Дмитрий Федорович, – каким-то умиленно радостным голоском подхватил Николай Парфенович, – что всякое искреннее и полное сознание ваше, сделанное именно в теперешнюю минуту, может впоследствии повлиять к безмерному облегчению участи вашей и даже, кроме того…
Но прокурор слегка толкнул его под столом, и тот успел вовремя остановиться. Митя, правда, его и не слушал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.