Электронная библиотека » Федор Достоевский » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 19 марта 2025, 06:19


Автор книги: Федор Достоевский


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Наша война

Мировые вопросы
(из «Дневника писателя, 1877 г.)

…Что такое наше время? Все, кто одарены мудростью, говорят, что наше время есть время по преимуществу дипломатическое, время решения всех мировых судеб одной лишь дипломатией. Утверждают, например, что будто бы где-то теперь у нас идет война. И я даже слышал о том, что идет война, но мне говорят, и я читаю везде, что если и есть там что-то и где-то вроде войны, то всё это наверно не так понимается…

По крайней мере, решено, что эта война ничему не помешает, то есть никаким здравым отправлениям нации, совмещающимся, по последним взглядам всего того, что называется вообще «премудростью», преимущественно и даже единственно в одной лишь дипломатии; и что самые даже эти военные прогулки, маневры и проч., всегда, впрочем, необходимые, – в истинном смысле вещей составляют не более, как лишь один из фазисов высшей дипломатии и ничего более. Так и надо веровать.

С моей стороны, я очень наклонен этому верить, ибо всё это очень успокоительно, но вот, однако, что любопытно и что ужасно как выдается: у нас, например, загорелся Восточный вопрос, загорелся он и во всей Европе тотчас же, как и у нас, даже раньше, – и это ужасно понятно: все и даже не дипломаты (и даже особенно если недипломаты) – все знают давным-давно, что Восточный вопрос есть, так сказать, один из мировых вопросов один из главнейших отделов мирового и ближайшего разрешения судеб человеческих, новый грядущий фазис этих судеб.

Известно, что тут дело не только одного Востока Европы касается, не только славян, русских и турок или там специально болгар каких-нибудь, но тоже и всего Запада Европы, и вовсе не относительно только морей и проливов, входов и выходов, а гораздо глубже, основнее, стихийнее, насущнее, существеннее, первоначальнее. А потому понятно, что Европа тревожится и что дипломатии так много дела. Но какое же, однако, дело у дипломатии? – вот мой вопрос! Чем она-то (по преимуществу теперь) в Восточном вопросе занята?

Дело дипломатии (а иначе она и дипломатией бы не была), дело ее теперь – конфисковать Восточный вопрос во всех отношениях и поскорей уверить всех, кого следует и не следует, что никакого вопроса вовсе и не начиналось, что всё это только так, маневрики и прогулочки – и даже, если только можно, то уверить, что Восточный вопрос не только не начинался, но и никогда его не бывало на свете, не существовало, а только туману лет сто назад напустили, из видов, и тоже дипломатических, так вот и лежит этот нерастолкованный туман до сих пор.

Откровенно скажу, что этому можно бы даже и поверить, если б тут как раз не представлялась одна загадка, но уже не дипломатическая (вот беда!), ибо дипломатия никогда и ни за что не берется за такие загадки, мало того, отворачивается от них с презрением, ибо считает их недостойными высших умов фантазиями.

Эту загадку можно бы формулировать в таком виде: почему это всегда так происходит и особенно в последнее время, с половины то есть девятнадцатого столетия, и чем далее, тем нагляднее и осязательнее, почему – чуть лишь дело коснется в мире до чего-нибудь мирового, всеобщего, как тотчас же, рядом с одним поднявшимся где-нибудь мировым вопросом, подымаются параллельно тому и все остальные мировые вопросы.

* * *

Мне представлялся, что задолго до этого теперешнего вопроса (то есть вопроса о совокупности появления разом всех мировых вопросов, чуть лишь один из них подымется), еще другой вопрос, несравненно простейший и естественнейший, но на который, именно потому что он так прост и естествен, люди мудрости и не обращают почти никакого внимания. Вот этот другой вопрос: да, пусть дипломатия есть и была, всегда и везде, решительницей всех основных и важнейших вопросов человечества, и будет впредь; но всегда ли окончательное решение европейских вопросов от нее зависит? Не бывает ли, напротив, такого фазиса, такой точки в каждом вопросе, когда уже нельзя разрешить его всем известным успокоительным способом, дипломатическим, то есть заплаточками.

И хоть и бесспорно, что все мировые вопросы, с точки зрения дипломатического, а стало быть, и здравого смысла, всегда объясняются не более как тем, что таким-то вот державам захотелось расширения границ, или лично чего-то захотелось такому-то храброму генералу, или не понравилось что-нибудь какой-нибудь знатной даме и проч. и проч. (пусть, это бесспорно, я это уж уступлю, ибо здесь премудрость), – но все-таки не бывает ли в известный момент, даже вот и при этих-то самых реальных причинах и их объяснениях, такой точки в ходе дел, такого фазиса, когда появляются вдруг какие-то странные другие силы, положим и непонятные и загадочные, но которые овладевают вдруг всем, захватывают всё разом в совокупности и влекут неотразимо, слепо, вроде как бы под гору, а пожалуй, так и в бездну?

В сущности я хотел бы только узнать: всегда ли так уж надеется на себя и на средства свои дипломатия, что никаких подобных сил, и точек, и фазисов не боится вовсе, а пожалуй, так и не предполагает их вовсе? Увы, кажется, что всегда, а потому: как я поверю ей и доверюсь ей и могу ли принять ее за окончательную решительницу судеб столь блажного и беспутного еще человечества!

Увы, в пространной истории Кайданова есть одна величайшая из фраз. Это именно, когда он, в «Новой истории», приступил к изложению французской революции и появлению Наполеона I. Фраза эта есть начало главы, и она осталась в моей памяти на всю жизнь, вот она: «Глубокая тишина царствовала во всей Европе, когда Фридрих Великий закрывал навеки глаза свои; но никогда подобная тишина не предшествовала такой великой буре!»

Скажите, что знаете вы выше из фраз? В самом деле, кто тогда в Европе, то есть когда Фридрих Великий закрывал навеки глаза свои, мог бы предузнать, хотя бы самым отдаленным образом, что произойдет с людьми и с Европой в течение следующего тридцатилетия? Я не говорю про каких-нибудь там обыкновенных образованных людей или даже писателей, журналистов, профессоров. Все они, как известно, сбились тогда с толку: Шиллер написал, например, тогда дифирамб на открытие национального собрания; путешествовавший по Европе молодой Карамзин смотрел с умилительным дрожанием сердца на то же событие, а в Петербурге, у нас, еще задолго перед сим красовался мраморный бюст Вольтера. Нет, я обращаюсь прямо к самой высшей премудрости, прямо к всерешителям судеб человеческих, то есть к самим дипломатам, с вопросом: предугадывали ли они тогда хоть что-нибудь из того, что в следующее тридцатилетие произойдет?

Но ведь вот что ужасно: если б я спросил об этом дипломатов (и заметьте, все почти европейские дипломаты учились по «Кайдашке») – и если б они удостоили меня выслушать, то наверно ответили бы с высокомерным смехом, что «случайностей предвидеть нельзя и что вся мудрость состоит лишь в том, чтобы ко всяким случайностям быть готовым».

Каково-с! Нет, я вам скажу: это ответ типический, и хотя я сам его выдумал, потому что ни одного дипломата не беспокоил вопросами (да и не смею), но весь ужас мой в том, что я ведь уверен, что мне именно так ответили бы, а потому я и назвал сей ответ типическим. Ибо что такое, скажите, были эти события конца прошлого века в глазах дипломатов – как не случайности? Были и есть. А Наполеон, например, – так уж архислучайность, и не явись Наполеон, умри он там, в Корсике, трех лет от роду от скарлатины, – и третье сословие человечества, буржуазия, не потекло бы с новым своим знаменем в руках изменять весь лик всей Европы (что продолжается и до сих пор), а так бы и осталось сидеть там у себя в Париже, да, пожалуй, и замерло бы в самом начале!

Дело в том, что мне кажется, что и нынешний век кончится в старой Европе чем-нибудь колоссальным, то есть, может быть, чем-нибудь хотя и не буквально похожим на то, чем кончилось восемнадцатое столетие, но всё же настолько же колоссальным, – стихийным, и страшным, и тоже с изменением лика мира сего – по крайней мере, на Западе старой Европы. И вот, если наши премудрые будут утверждать, что нельзя же предугадать случайностей и т. д., мало того: если им даже и в голову что-нибудь об этом финале не заходило, то…

Одним словом: заплаточки, заплаточки и заплаточки!

* * *

Ну что же, будем благоразумны, будем ждать. Заплаточки ведь, если хотите, вещь тоже необходимая и полезная, благоразумная и практическая. Тем более, что заплаточками, например, обмануть врага можно.

Вот у нас теперь война, и если б случилось, что Австрия повернулась бы к нам враждебно, то «заплаточкой» ее как раз можно ввести в обман, в который сама же она с удовольствием втюрится, ибо что такое Австрия? Сама-то она чуть не на ладан дышит, развалиться хочет, точно такой же «больной человек», как и Турция, да, может быть, и еще того плоше. Это образец всевозможных дуализмов, всевозможных внутри себя враждебных соединений, народностей, идей, всевозможных несогласий и противоречивых направлений; тут и венгры, тут и славяне, тут и немцы, тут и царство жидов…

Ну, а теперь, благодаря ухаживанию за ней дипломатии, она и впрямь, пожалуй, может вздумать о себе, что она – могущество, которое и действительно много значит и многое может сделать в общем решении судеб. Такой обман воображения, возбужденный именно посредством ухаживаний и заплаточек для решения славянских судеб, выгоден, ибо может на время отвлечь врага, а к моменту решения, когда он вдруг увидит, что его никто не боится и что он вовсе не могущество, – может поразить его упадком духа, попросту сконфузить.

Другое дело Англия: это нечто посерьезнее, к тому же теперь страшно озабоченное в самых основных своих начинаниях. Эту заплаточками и ухаживаниями не усыпишь. Что ни толкуй ей, а ведь она ни за что и никогда не поверит тому, чтоб огромная, сильнейшая теперь нация в мире, вынувшая свой могучий меч и развернувшая знамя великой идеи и уже перешедшая через Дунай, может в самом деле пожелать разрешить те задачи, за которые взялась она, себе в явный ущерб и единственно в ее, Англии, пользу. Ибо всякое улучшение судеб славянских племен есть, во всяком случае, явный для Англии ущерб, и заплаточками тут ни за что и никого не умаслишь: не поверят! – просто ничему в Англии не поверят. Да и какими аргументами убедить ее? «Я вот, дескать, немножко начну, но не кончу».

Но ведь в политике начало дела есть всё, ибо начало, естественно, рано ли, поздно ли, приведет к концу. Что в том, что окончание завершится не сегодня, всё равно завершится завтра. Одним словом, они не поверят, а потому надо бы и нам англичанам не верить или как можно меньше верить, разумеется, про себя. Хорошо бы нам тоже догадаться, что Англия в самом критическом теперь положении, в котором когда-либо находилась. Это критическое ее положение может быть формулировано точнейшим образом в одном слове: уединение, ибо никогда еще, может быть, Англия не была в таком страшном уединении, как теперь.

О, как бы она рада была теперь найти в Европе союз! Но беда ее в том, что не было еще момента в Европе, когда бы труднее было составить союз. Ибо именно теперь в Европе всё поднялось одновременно, все мировые вопросы разом, а вместе с тем и все мировые противоречия, так что каждому народу и государству страшно много собственного дела у себя дома. А так как английский интерес не мировой, а давно уже от всего и всех отъединенный и единственно касающийся одной только Англии, то, на время по крайней мере, она и останется в чрезвычайном уединении.

О, разумеется, ей можно бы было согласиться даже и с преследующими другую цель из взаимных выгод: «Я, дескать, тебе то доставлю, а ты мне это». Но по характеру-то теперешних забот европейских трудно в этом роде союз составить, по крайней мере в данную минуту, и придется долго ждать, пока потом, в будущем развитии, найдется такой момент, что можно будет и ей куда-нибудь с своим союзом примазаться. Кроме того, Англии прежде всего надобен союз выгодный, то есть такой, при котором она возьмет всё, а сама. отплатит по возможности ничем. Ну вот именно такого-то выгодного союза теперь всего более не предвидится, и Англия в уединении.

О, если б этим уединением мы могли удачно воспользоваться! Но тут другое восклицание: «О, если б мы были менее скептиками и могли уверовать в то, что есть мировые вопросы и что не мираж они!» Главное то, что у нас в России очень большая часть интеллигенции нашей всегда как-то видит и принимает Европу не реально, как она есть теперь, а всегда как-то задним числом, с запаздыванием. В будущность не заглядывают, а наклонны судить более по прошедшему, даже по давно прошедшему.

А между тем мировые вопросы существуют действительно, и как бы это в них-то не верить, да еще нам-то? Два из них уже поднялись и влекутся уже не человеческою премудростью, а стихийною своею силою, основною органическою своею потребностью, и не могут уже остаться без разрешения, несмотря на все расчеты дипломатии. Но есть и третий вопрос, и тоже мировой, и тоже подымается и почти уже поднялся. Вопрос этот, в частности, можно назвать германским, а в сущности, в целом, как нельзя более всеевропейским, и как нельзя сильнее слит он органически с судьбой всей Европы и всех остальных мировых вопросов.

Казалось бы, однако, на вид, что ничего не может быть спокойнее и безмятежнее, как теперь Германия: в спокойствии грозной силы своей она смотрит, наблюдает и ждет. Все, более или менее, в ней нуждаются, все, более или менее, от нее зависят. И однако… всё это мираж! Вот то-то и есть, что у всех теперь в Европе свое дело, у каждого объявилось по собственному своему самоважнейшему вопросу, по вопросу такой важности, как само почти существование, как вопрос о том, быть иль не быть: вот этакий самый вопрос нашелся и у Германии, и как раз в ту минуту, как поднялись и другие мировые вопросы, – и вот это-то состояние Европы, прибавлю, забегая вперед, как не надо более выгодно для России в данный момент! Ибо никогда она не была столь нужна Европе и могущественнее в глазах ее и между тем столь отъединенное от поднявшихся в ней, в этой старой Европе, самых капитальных и страшных, но своих, ей только, старой Европе, а не России свойственных вопросов.

И никогда союз России не ценился бы выше, как теперь, в Европе, никогда еще она не могла себя с большею радостью поздравить с тем, что она не старая Европа, а новая, что она сама по себе, свой особый и могучий мир, для которого именно теперь наступил момент вступить в новый и высший фазис своего могущества и более чем когда-нибудь стать независимою от прочих роковых вопросов, которыми старая, дряхлая Европа связала себя!

Историческая черта русского народа
(из «Дневника писателя», 1877 г.)

С самого начала народа русского и его государства, с самого крещения земли русской, начали устремляться из нее паломники во святые земли, ко гробу господню, на Афон и проч. Еще во время крестовых походов ходил в Иерусалим один игумен русский и был ласково принят королем Иерусалимским «Балдвином», что прекрасно описал в хождении своем. Затем паломничество на Восток, к святым местам, не прекращалось и до наших дней. Из русских же монахов есть и теперь в России весьма многие, живавшие на Афоне.

Таким образом, темный и совершенно необразованный русский народ, то есть самые даже простые деревенские мужики, совершенно не зная истории и географии, знают, однако же, отлично, и уже очень давно, что святыми местами и всеми тамошними восточными христианами овладели нечестивые агаряне, магометане, турки и что жить христианам по всему Востоку чрезвычайно трудно и тяжело.

Знает об этом русский народ с сокрушением сердца; а такова уже русская народная черта, историческая, что покаянные подвиги хождения ко святым местам он издревле еще высоко ценил. Сердцем его всегда влекло туда, – черта историческая. Люди без гроша, старики, отставные солдаты, старые бабы, совершенно не зная географии, уходили из селений своих с нищенскими котомками своими за плечами, и действительно, иногда после бесчисленных бедствий, достигали святых земель.

Когда же возвращались на родину, то рассказы их об их странствованиях благоговейно выслушивались. Да и вообще рассказы про «божественное» очень любит русский народ. Мужики, дети их, в городах мещане, купцы даже этих рассказов заслушиваются, с умилением и воздыханием.

Например, вопрос: кто читал Четьи-Минеи? В монастыре кто-нибудь, из светских профессор какой-нибудь по обязанности или какой-нибудь старикашка-чудак, который постится и ходит ко всенощной. Да и достать их трудно: надо купить, а попробуйте попросите почитать на время в приходе – не дадут. И вот, верите ли вы тому, что по всей земле русской чрезвычайно распространено знание Четьи-Минеи – о, не всей, конечно, книги, – но распространен дух ее по крайней мере, – почему же так?

А потому, что есть чрезвычайно много рассказчиков и рассказчиц о житиях святых. Рассказывают они из Четьи-Минеи прекрасно, точно, не вставляя ни единого лишнего слова от себя, и их заслушиваются. Я сам в детстве слышал такие рассказы прежде еще, чем научился читать. Слышал я потом эти рассказы даже в острогах у разбойников, и разбойники слушали и воздыхали. Эти рассказы передаются не по книгам, а заучились изустно.

В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное. Даже худые, дрянные люди, барышники и притеснители, получали нередко странное и неудержимое желание идти странствовать, очиститься трудом, подвигом, исполнить давно данное обещание. Если не на Восток, не в Иерусалим, то устремлялись ко святым местам русским, в Киев, к Соловецким чудотворцам. Некрасов, создавая своего великого «Власа», как великий художник, не мог и вообразить его себе иначе, как в веригах, в покаянном скитальчестве.

Черта эта в жизни народа нашего – историческая, на которую невозможно не обратить внимания, даже и потому только, что ее нет более ни в одном европейском народе. Что из нее выйдет – сказать трудно, тем более что и к нашему народу надвигаются, через школы и грамотность, просвещение и несомненно новые вопросы, которые могут многое изменить.

Но только ею одною, то есть этою только чертою, и возможно объяснить всю загадку сознательности движения народа нашего в пользу «братьев-славян», как выражались почти в насмешку. Про славян действительно народ наш почти ничего не знал, на много тысяч один какой-нибудь, может быть, слышал, как-нибудь мельком, что есть там какие-то сербы, черногорцы, болгары, единоверцы наши. Но зато народ наш, почти весь, или в чрезвычайном большинстве слышал и знает, что есть православные христиане под игом Магометовым, страдают, мучаются и что даже самые святые места, Иерусалим, Афон, принадлежат иноверцам. Он даже двадцать с лишком лет тому назад мог слышать об истязуемых восточных христианах и о порабощенных святых местах, когда покойный государь начинал свою войну с Турцией, а потом с Европой, кончившуюся Севастополем. Тогда тоже, в начале войны, пронеслось сверху слово о святых местах, которое народ мог тоже с тех пор запомнить.

Кроме того, еще задолго до подъема нашего в пользу славян, начались истязания этих славян, и почти год как об этом уже говорили и писали в России, и я сам слышал, как в народе уже спрашивали даже тогда еще: «Правда ли, что турок опять подымается?» Кроме того (хотя это и отдаленное соображение), но мне кажется, что и время как бы всему этому способствовало, то есть прошлогоднему движению. Довольно давно уже, относительно говоря, как последовало у нас освобождение крестьян, и вот прошли эти годы – и что же увидел в среде своей народ?

Увидел он, между прочим, увеличившееся пьянство, умножившихся и усилившихся кулаков, кругом себя нищету, на себе нередко звериный образ, – многих, о, многих, может быть, брала уже за сердце какая-то скорбь, покаянная скорбь, скорбь самообвинения, искания лучшего, святого…

И вот вдруг раздается голос об угнетении христиан, о мучениях за церковь, за веру, о христианах, полагающих голову за Христа и идущих на крест (так как если бы они согласились отречься от креста и принять магометанство, то были бы все пощажены и награждены, – это-то уже, конечно, народу было известно). Поднялись воззвания к пожертвованиям, затем пронесся слух про русского генерала, поехавшего помогать христианам, затем начались добровольцы, – всё это потрясло народ. Кто не мог идти сам, принес свои гроши, но добровольцев все провожали, все, вся Россия. Но объявления войны не было, а со стороны народа было как бы всеобщее умиленное покаяние, жажда принять участие в чем-то святом, в деле Христовом, за ревнующих о кресте его, – вот всё что было.

Так что движение-то было и покаянное и в то же время историческое. Заметьте себе, что, говоря про эту историческую черту русского народа, то есть про ревность его к «делу божию», ко святым местам, к угнетенному христианству и вообще ко всему покаянному, божественному, я ведь вовсе не думаю хвалить за это русский народ: я не хвалю и не хулю, я только констатирую факт, которым многое объяснить можно.

* * *

Что же делать, что у нас есть такая историческая черта? Я не знаю, что из нее выйдет, но, очень может быть, что-нибудь и выйдет. В жизни народов всё важнейшее слагается всегда сообразно с их важнейшими и характернейшими национальными особенностями.

Пока, например, у нас, из вышеуказанной исторической черты народа нашего, выходит, может быть, каждый раз, в войну России с султаном, сознательно-национальное отношение народа нашего ко всякой такой войне, так что нечего дивиться горячему участию народа в такой войне собственно потому только, что он не знает истории и географии. Что надо знать ему, он знает. О, наш народ – безграмотный невежда, это бесспорно, и ему даже в нравственном отношении можно бы насказать множество превосходных и просвещеннейших вещей насчет столь застарелой в нем, древней исторической черты его.

Этим русским людям можно бы было разъяснить, что все их странствования, паломничества – суть только узкое понимание их долга и обязанностей; что нечего ходить за хорошим так далеко, что лучше было бы, если б он бросил пьянство, обратил внимание на умножение своего благосостояния, на прикопление экономических сил, не бил жену, обратил внимание на школы, на шоссейные дороги и проч. – одним словом, хоть чем бы нибудь способствовал, чтоб Россия, его отечество, стала наконец походить на другие «просвещенные европейские государства».

Можно бы внушить, наконец, паломнику, что хождения его по святым местам богу вовсе не надобны, потому, главное, что ни ему самому, ни семейству его и никому пользы никакой не приносят, а что, напротив, приносят даже вред, ибо странствующий, уходя надолго, оставляет свой дом, родину, в сущности для цели эгоистической, для спасения души своей, тогда как богу несравненно было бы приятнее, если б он употребил свой праздный досуг на какую-нибудь пользу ближнему: посидел бы на огороде, присмотрел бы за телятами и проч., и проч.

Одним словом, можно бы наговорить много прекрасного; но что же, однако, делать, если так именно сложилась эта историческая черта и искание доброго приняло в народе нашем почти что одну эту форму, то есть форму покаянную, в паломническом или жертвенном виде? Дело это было ведено прямо, как Христово дело, а у многих, у очень многих в тайниках души их – именно как очистительное и покаянное дело.

И ни один-то из всего этого народа не чувствовал себя за это дело виноватым перед царем своим! Напротив, знал, что милосердым сердцем своим царь-освободитель заодно с народом своим. Воли царевой, слова его все ждали в умилении и надежде, а мы, мы, сидя по углам нашим, радовались еще про себя, что великий народ русский оправдал великую и вечную надежду нашу на него.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации