Текст книги "Родом из шестидесятых"
Автор книги: Федор Метлицкий
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Роман
Мне кажется, нам не уйти далеко.
Похоже, что мы взаперти.
У каждого есть свой город и дом,
И мы пойманы в этой сети.
Б. Г.
В этих воспоминаниях показан сегмент времени шестидесятых годов прошлого века в восприятии современников, с их надеждами, тяготами и несчастьями.
Повествователь, работающий в министерстве, не переносит спертый воздух Системы, жалеет сослуживцев, которые прозябают в ней. И… мучительно переживает нелюбовь своей жены. Спасается в кругу литературных приятелей-"шестидесятников", живущих новыми тенденциями в искусстве.
Но вскоре приходит настоящая трагедия.
Вступление
Что это было за «серое» послесталинское время в Империи до обрушения тоталитарной системы? Его обычно видят лагерем с фальшивым высотным зданием, подражающим античности, как и помпезной архитектуре при фашизме. Время, говорящее о незыблемости Системы, ритуально устремленной в абстрактное будущее.
Это было время радикальных открытий и трендов. В нем видят начало эры пилотируемой космонавтики, Гагарина, впервые заброшенного в космос, жуткой здоровой зависти к американцам, ответно облетевшим вокруг Луны, а потом ступившим на ее почву, первого страха ядерной войны в разгар холодной войны и Карибского кризиса.
Время сексуальной революции, феминизма, мини-юбок, туфель на платформе, «битлов» и «хиппи», рок-н-ролла, «самиздата».
Время перехода на 5-дневную рабочую неделю, перехода магазинов на самообслуживание, великого спроса на импортные товары, очередей в ГУМе за кофточками, – из всех провинций.
А также время разных слухов о тогдашних вождях в «пирожках» и шляпах. Хрущев, освободивший миллионы невинно осужденных и переселивший массу рабочих в отдельные квартиры, и в то же время волюнтарист. Безответственный престарелый Брежнев, хорошо живший и дававший жить другим (конечно, не всему населению). Борец с коррупцией и прогулами председатель КГБ Андропов.
Вместе с тем жизнь стала чинной, люди ушли в раковины квартир, и выплескивали в ритуале площадных зрелищ свою застоявшуюся энергию.
Об этом времени знают лишь по перипетиям вокруг этих людей и событий. Но кто жил тогда в этом высотном дворце и за его пределами? Послушная и агрессивная масса, или люди со своими тяготами и переживаниями, знающими, что из этого крепкого дома, кирпичик к кирпичику, не выйти никогда? Или расправляющая смятые крылья под влиянием ослепительно свободных поэтов и писателей «шестидесятников», разбудивших спящую страну?
Обыватели – это не те, как о них обычно думают и изображают. Это люди вечности, запертые во времени, и потому приспособленцы, ничего не ожидающие от властей, от рока, живущие своими радостями и несчастьями. Не бежать, не толкать, а жить. Жизнь выживает благодаря приспосабливанию, хотя сопротивляющиеся романтики стремятся разбередить тайное в душах — свободу. "Интеллект – это способность приспосабливаться к времени", – говорил космолог С. Хокинг.
Что это было за кипение любви, горестей и ненависти в них, как внутри котла, который довели до кризисной точки взрыва? Кто обрушил это вечное здание Империи?
И откуда накопилось пренебрежение к «массе», что не оставляет нас и поныне?
1
Читаю дневники тех лет, и возникает волнение. Хотя особых изменений по сравнению с сегодняшним днем не вижу, разве что мы были молодыми. Если бы круто изменить жизнь, отвалить, например, за границу, то можно ощутить разницу. А так, сидя сиднем в одной и той же социальной системе, словно и не рос. Оставляя далеко прошлое, не чувствуешь коренного изменения, словно внешнее не влечет за собой внутреннего изменения.
Поражаюсь тому, что у меня та же неудовлетворенность временем, неустойчивость существования, как и тогда, хотя стал не только взрослым, много грешившим, но даже уже безгрешным стариком.
Оправдались ли ожидания моих сослуживцев и друзей? Я и тогда знал, что ничего лучшего, чем есть, с ними не случится. И от этого мне еще жальче их безвыходности, хотя они обойдутся и без моей жалости.
Смотрю на себя тогдашнего, плывущего по течению, потому что оно было предопределено, – во мне был веселая энергия, как улюлюканье молодости в пустоте. Серое небо над сознанием было закрыто, опутано невидимыми внешними запретами, и моей провинциальной недоразвитостью. Воображение металось где-то, не выходя за пределы железного занавеса, закрывшего мировую культуру. Хотя в воздухе носилось что-то свежее, разбуженное мальчишеской смелостью поэтов-шестидесятников. Оттепель!
Мы с приятелями-однокурсниками, журналистами и начинающими литераторами, может быть, графоманами, о которых ниже, уже не считали эту тоскливую жизнь вечной, не могущей выйти из-под красных твердокаменных стен Системы.
Мы были слепыми, не могли выйти из застойного видения окружающего мира, и мучительно пытались открыть его смысл, войти в модную тогда «исповедальную литературу». И мучили своих жен, уделяя мало внимания семье. Короче, почему-то не могли вырваться на широкий простор истории, как это удавалось некоторым диссидентам. Чехов тоже не видел выхода, но в нем, как и в нас, была жалость к запертым в духоте людям.
Я плыл по течению, куда влекла меня пустота души. Вернее, был в постоянном поиске полноты. С книжкой торчал на кухне, и курил ночью, читал запоем чуть не до утра, зная, что буду страдать сонливостью днем и бессонницей ночью. И тогда не знал, что мое самопознание не закончится никогда, всегда будет преследовать эта страсть.
А как мы носились тогда – на дачу, выставки, в музеи, в командировки! Как, без денег, нищенствуя, объездили столько стран, – добывали ресурс, каким-то кривым путем проскальзывая в ресурс государства. Внешний мир для нас, молодых, был гораздо живее, чем сейчас с виртуальным интернетом. Сейчас вынуждены ограничиваться дачей. И какое-то прежнее молодое отчаяние отдается и сейчас, в конце жизни.
Молодость видится мне как солнечный зайчик, проникающий в полупрозрачную тину гибнущей эпохи. Хотя там было столько же горестей и страданий, как и сейчас.
Я прыгаю в ее счастливые и трагические дни, как из машины времени. Хотя есть философский парадокс – смогу ли вернуться назад, когда увижу живых, еще не умерших близких? Или буду уже не я? Или останусь тем же, как в философской книге о предопределении: виновен ли Эдип, убивший своего отца, будучи в предопределенном времени? Может быть, "глубинная" жизнь не меняется во временах?
____
Вижу, как сейчас, мрачное темно-серое «сталинское» здание министерства с колоннами, недалеко от Красной площади, куда после окончания университета меня «по блату» пристроила теща, бывшая там когда-то начальником отдела, суровая коммунистка с густыми черными бровями, плакавшая после смерти Сталина. Туда невозможно было пройти без пропуска со страшным крабом герба, и трудно даже через бюро пропусков.
Министерство было притягательно, потому что здесь была возможность выехать за границу, где можно быстро обогатиться тем, чего трудно «достать», – дубленку, джинсы, машину. Поэтому его наводнили по оставшимся связям изгнанные после чисток чекисты, работники тюрем и лагерей, всякого рода бывшие начальники расформированных министерств. Наверно, потому, что министр был из высокопоставленных чекистов.
Особенно много их было в нашем Управлении по контролю товаров, с филиалами по всей стране и за границей. Они работали экспертами в регионах, а также ездили за рубеж для проверок партий продаваемых нам товаров на месте.
Странно, что тогда существовала такая работа, ведь качество было понятием условным, политическим, и определялось сверху.
Я несколько лет ежедневно корпел над изданиями Управления – методиками проведения экспертиз импортных партий грузов, поступающих в разные места империи. Благодаря моему ловкому перу меня заметил сам министр и однажды взял меня в командировку. Вокруг нашего министра, переведенного сюда из таинственных верхов КГБ, был ореол священного ужаса. Но я так не воспринимал этого сурового дядьку с медальным профилем и стеклянными глазами, вел себя с ним как обычно со всеми начальниками, и даже позволял некую непринужденность.
Он был удивлен, прочитав составленный мной отчет о командировке, похожий на драматическое сочинение, но ему понравилось.
Может быть, я чем-то приглянулся ему. Понравилась бойкость моего пера, могущего мыслить нестандартно. И он брал меня с собой в командировки, после чего я писал ему отчеты, напоминающие художественную прозу, которую он читал с удивлением, но одобрял.
Эти поездки в восточные республики были настоящей номенклатурной нирваной. В республиканских столицах нашу делегацию с шефом встречали с цветами и оркестром, почти на руках выносили в длинный черный лимузин и везли на пиршество с восточными яствами в самое злачное место где-то на берегу тихого озера среди гор. На каждом километре пути отдавали честь постовые, неизвестно сколько стоящие на изнурительной жаре. Наверно, это было время перед крупными делами о местной мафии, затеянным председателем КГБ Андроповым.
Пока мы возглашали тосты за великих вождей центра и этой республики, шеф уединялся с таинственными личностями для долгих секретных бесед. Наверно, руководил сетью агентов, спасающих рушащиеся устои системы. Как я узнал позже, он выполнял поручения председателя КГБ.
С тех пор я был под пеленой дружелюбия и всепрощения, и видел в сотрудниках милых и доброжелательных друзей. Ко мне относились странно, с каким-то подобострастием. Может быть, все решили, что я особа, приближенная к императору.
Я тогда был на редкость наивным и искренним, проявлял это в нелепой неискренней форме, панически боясь некоего разоблачения.
– Потому что всегда чувствую правду и фальшь, – ответствовал я искренне на удивление друзей. – И обижать правдой не хочу.
Мое нелепое поведение проявилось, когда перед праздником опекавший меня кадровик Злобин подозвал за свой стальной шкаф.
– Нужны дефицитные продукты? Вот тебе записка в валютный магазин. Бери, не стесняйся. Это волшебный ключик, который откроет тебе все двери. Купишь полный набор, да не за валюту – где она у нас? За рубли. Видишь, как я о тебе забочусь? Может, вспомнишь когда.
Чем-то я ему приглянулся. Не дай бог…
Пошел с заветной запиской в магазин за дефицитом. Шел и всю дорогу зубрил записку от некоего лица, который мог все. Подпись непонятна, не то Шуваев, не то Сулаев.
Ну, пошел с черного хода. В ворота въехала машина – чуть не прокатила меня по стенке. Выскочил из-под нее – там носят ящики с консервами.
– Мне…
И позабыл. Растерялся. Вытащил волшебную записку.
– Шуваева… Александра Ивановича.
– Туда.
Подошел к директору.
– Вы Сулаев? Вот…
Опять забыл, глянул в бумажку.
– Сейчас. Идемте, платите в кассу.
– Сюдой?
– Да как угодно проходите.
Вернулся, зажав в кулак чек и мигая директору. Тот, занятый, недоуменно глянул.
Я мешался под ногами рабочих.
– Проходите ко мне.
В его кабинете уставился в какой-то плакат с расчерченным на куски животным. Пришла тетка в халате, с пакетами.
– Авоська у вас есть? Авоська – есть?
Повернулась.
– У него авоська есть?
– Вы – мне? Вот, сумка.
Озираясь, покидал пакеты в сумку.
– Выйти можно сюда?
– Да в любую сторону!
Недоумевая, проводили глазами. Я фальшиво улыбался по дороге.
Сейчас прохожу мимо этого темного прямоугольного здания министерства, куда уже нельзя войти – отобрали пропуск, с чувством не проходящего унижения, и меня невольно отталкивает от него ощущение чего-то страшного…
Это место связано и с моей личной трагедией.
2
Первая любовь не забывается. Во мне до сих пор сохранилось ощущение благородства и правдивости высокой и тонкой девушки с бледной аристократической кожей лица, с длинными тонкими руками, которые она естественно элегантно заламывала в такт словам.
Казалось, я не был способен на любовь, которая потрясла бы все мое существо. Во мне стыла некая "замороженность" души, не знаю откуда. Как будто боялся открыться, так безопаснее. Видимо, не от жизни одиночки – я совсем не одинок. По-моему, во мне была некая крестьянская закрытость, от моих предков, крестьян-единоличников, которых разорили и загнали в колхозы или раскулачили и изгнали куда-то в Сибирь, и они привыкли быть суровыми к себе и другим, с жертвенностью на месте сердца. Могли так же сурово вкалывать и работягами, повинующимися понуканиям партии перевыполнять задания, и председателями колхозов, выбивающими трудодни, и вертухаями в лагерях.
Во мне явно были гены предков, которые меня направляли. Отец был счетоводом, мнившим себя интеллигентом, мать домохозяйкой, всю жизнь вкалывающей, чтобы прокормить семью. Хотя дети померли – от голода после войны, кроме меня и брата. Никаких препятствий, чтобы жить, я не видел. Не думал, что власть виновата в драме народа, и не было желания изменить мир, смотрел на все по-телячьи. Виновата человеческая природа, рок, то есть наша история, которая вся шла в войнах, небрежении к человеку. А нынешняя власть – лишь частица этого продолжающегося небрежения к человеку.
Отсюда желание заострить отношения – посмотреть, каков я, люди, на самом деле.
Я увидел ее на филфаке университета. И слегка обалдел – от ее гибкого тела, с голой полоской талии под заламывающейся кофточкой, исходило голубое сияние. Может быть, это сияла белая кофточка и голубая плиссированная юбка, не знаю. Она шла, с сумочкой через плечо, похожая на учительницу, в больших очках в тонкой оправе, которые ей очень шли. Я сразу узнал абстрактную грезу юности. Все мои наивные увлечения показались вторичными. Она затронула ту часть моей души, что, еще до «замороженных» генов предков, была чиста и невинна. Значит, в нас заложена природой такая дивная встреча? Как мог прожить без этого чуда раньше?
Она из семьи партийного деятеля, после университета стала работать редактором в рекламном издательстве. Она казалась такой женственно серьезной, независимой, что я бы поверил каждому ее слову.
Что могло ее привлечь во мне, иногороднем нищем студенте? Может быть, моя провинциальная невинность? Впрочем, тогда не было резкого разделения на богатых и нищих. Мы стали встречаться с ней у ее подруг.
Она не хотела большой свадьбы. Я тоже не любил открываться большому числу людей в этом стыдном деле. Нищему студенту жениться, что подпоясаться.
Свадьбы не было, мы просто расписались в загсе. Начали жить в ее квартире (родители разменяли квартиру, оставив свою в честь ее поступления в университет), где я и стал «примаком».
В двухкомнатной квартире стоял старинный черный рояль, и была библиотека от ее предков. Тома классиков. «Всемирная новь» 1910 года – о смерти Льва Толстого, смерти сиамского короля и благородстве премьера Франции Бриана, который подавил забастовку железнодорожников, о «новомодных» фасонах платьев до пят и закрытой шеей; рассказики из жизни графов, сражениях и рыцарском благородстве аристократических героев, полет на дирижабле, переезд на автомобилях, похожих на экипажи. Издание Лермонтова 1892 года с безапелляционными утверждениями в предисловии: «… по происхождению шотландец», и о страданиях его убийцы Мартынова. Листал его стихотворения и вспоминал, как жил ими в детстве. Даже в первом дневнике торжественно начертал эпиграф: "Каждый день/ Я сделать бы хотел, как тень/ Великого героя, и понять/ Я не могу, что значит отдыхать". Старые листы, старый мелкий шрифт с «ятями». У меня разное восприятие текста, если шрифт разный.
Нашел запретный ржавый томик Гоголя "Выбранные места из переписки с друзьями" 1900 года, где он меня поразил, что не знает общество и хочет "пощупать" его, выпустив "заносчивую, задирающую книгу", "встряхнуть всех" и с помощью их мнений исправить книгу. За что и кляли его современники.
Родители Кати жили своей жизнью, хотя издалека опекали дочь.
____
Собрались подруги Кати, еще со школы, поступавшие вместе в университет, и по рекламному издательству, где она работала редактором.
Уверенная в жизни Галка, дочь репрессированного начальника стройки – ее с трудом пристроили редактором рекламного агентства, принесла бутылку "Лидии". Она болтала:
– Зашла в ювелирный магазин и удивилась. Раньше этого золота-серебра, мехов – полно было, и никто не брал. А теперь очереди за кольцами – толпами, да не по 100 рублей, а по 500 и больше. Давка!
– Лучше люди стали жить, обеспеченнее, – благостно сказала модно худая Валя. Она пришла с мужем, кандидатом наук из космического НИИ, с обожженной щекой. Тот вел себя развязно, пил и читал "левые стихи", пел про американских шпионов" с припевом: "И покажем им кузькину мать".
– Я люблю это вино, могу пить, как воду, – закричала Галка.
Валя, вялая, как рыба, покрывала ладонью рюмку.
– Не наливай, не пью. Как чуть выпью, так глаза болят – сосуды расширяются.
– Я не тебе, сама выпью
Красавица Елена, работающая диктором на телевидении, говорила:
– Сын стихи пишет, о зиме: уцепилась за сучки, снег развесила клочки.
Галка ляпает:
– Она не хочет из него поэта делать. Хочет – математиком. У самой двойки были по математике, вот она и считает, что математика – самое важное.
Валя – ко мне, счищающему кожу с балыка, из принесенной халявы валютного магазина:
– Какая у тебя жена, красивая, благородная. Смотри, не изменяй ей.
Моя любимая посуровела, ее коробило от лицемерия подруги.
Еще одна подруга, сослуживица из рекламного агентства Наташа, некрасивая и носатая, помалкивала в чужой компании.
Вспоминали студенческие годы, куда школьные подруги поступили вместе. Катя смеялась.
– В институте собрались перед экзаменом, пересказывали друг другу произведения. У всех каша в голове. Сдавали госы. У меня была юбка с большими карманами – мода тогда была. Галка говорит: "Принеси юбку". Они там ее по очереди надевали, чтобы шпоры прятать. Галке не повезло – заел замок на кармане, а в нем шпоры.
– А Катька подошла к одному парню, – засмеялась Галка, – и хлопнула его по плечу: "У тебя шпоры есть?" "Есть, есть. А у тебя?" Катька поворачивается, а это экзаменатор!
Катя подключила к разговору Наташу, подругу по работе.
– Как Томский, выздоровел?
– А что ему? Такой же бабник, хоть росточком не вышел. У нас девки говорят: сухое дерево в сук растет.
Я видел его, их сослуживца в рекламном отделе. Сын председателя профсоюзов СССР Томского, покончившего с собой после разговора со Сталиным, обещавшим ему не трогать семью, Юра был арестован в 16 лет и просидел до разоблачения культа. Вышел из лагеря весь какой-то разболтанный, с виляющей походкой, пугливый и в то же время гордый. «Сломали Юрия Михайловича, – говорила Наташа. – Сидел в одной камере с Бонч-Бруевичем. Когда вызвали без вещей, все понял – на расстрел, и отдал свои вещи Томскому».
Наташа переменила тему, заговорила презрительно:
– А шеф-то наш солидный – как не стыдно! – поехал за границу рабочим, с гвоздями и молоточком – вынимать и снова закладывать макеты. Правда, я бы и судомойкой поехала. Подруги говорят: мы-то хаем, а сами того же своим мужьям желаем.
Жена моя морщится.
– Да, шеф тряпочник. Не люблю я это. Может и остаться за границей. Ты бы осталась? Я нет. Не из каких-то патриотических причин, а просто – здесь корни.
Красивая Елена сказала моей жене:
– А вот Веня твой поехал бы за границу не из-за тряпок, а понять что-то.
– А он такой, как я, – развеселилась Катя. – Надоело протирать юбку, редактируя всякую патриотическую дрянь. Хочется большего. Вот, тебе, Лена повезло.
– Внешний блеск, – усмехнулась Елена. – На самом деле талдычу ту же дрянь.
– А я бы поехала из-за тряпок, – горячо возразила Галка, обернувшись ко мне. – Брось ты свои поиски чего-то! А жену обеспечивать, и самому быть обеспеченным – мало? Это тоже неплохо.
Худая Валя, принимающая все, как есть, не соглашалась:
– Э-э, не осталась бы за границей… Кто знает.
– Ха-ха, – загоготала Галка. – Нет, бараны же вы, не знаете, зачем живете.
– Мне нужно самое простое, – говорит Валя, – нормального человека и нормальной жизни.
И вздохнула:
– Да, нам бы заиметь трехкомнатную квартиру, да муж бы за границу поехал, больше ничего не нужно!
Ее муж, бесцеремонно поглощенный едой, поднял голову и прикрикнул на нее:
– Иди сюда, надаю сейчас!
Насытившийся и пьяный муж Вали лез ко всем дамам, с бесцеремонной мужской уверенностью обнимал и пытался целовать взбудораженных женщин. Я понимал этого козла, лапающего всех баб, но когда он облапал мою Катю, хотелось дать ему в морду.
На кухне Галка говорила Вале:
– Ну и домострой тебе попался.
Та прятала глаза.
– Я его люблю.
На кухне Наташа жаловалась: конечно, возьмет ребенка от родителей на свою новую квартиру. Какое имею право на их шее сидеть? Ведь, ребенка родила я, он не их, как ты говоришь.
Я не понимал, кто здесь, зачем они говорят что-то не обязательное, и хотел и боялся остаться с Катей наедине, в нашем счастливом сне. Светлым пятном была только красавица Елена. Несмотря на мое окончательное успокоение в Кате, мне та нравилась, тем более она глядела на меня с несомненно женским интересом в темных глубинах ее еврейских глаз. Ничего здесь нет такого – мужикам, глубоко запавшим на одну, могут нравиться и другие.
Следующим вечером раздался звонок. Катя схватила трубку, и вся покрылась испариной.
– Я вышла замуж.
И разговор быстро свернулся.
Я спросил:
– У тебя кто-то был?
Она смутилась, и твердым голосом сказала:
– Был.
Я ужаснулся, боясь спросить: как долго?
Повернулся, оделся и пошел. Словно мне в волшебном сне нанесли удар ножом.
Она бежала за мной босиком по освещенной улице.
– Тогда я тебя не знала!
Вспоминаю, я тогда в ревности не различал ее прошлое и настоящее. Убыстрил шаги, и она отстала, рыдая.
Шел и воображал, как ее ласкает другой. Наверно, любила, с ума сходила. А он бросил ее, а теперь захотел продолжить секс. И, может, делала аборт от него.
Я накручивал себя. "Изменила мне, пусть и раньше".
Она любит не меня, – проносилось в моей голове. – Вышла не по любви, нашла во мне тихую гавань после бурной жизни. Сколько лет она отдавала любовь другому? И наверно, еще любит. Любят лишь один раз. Я – лишь сожаление о той первой любви. Подруги, наверно, все знают о ее отношениях.
Вспомнил приятеля Тамарина. «Люблю я молоденьких девочек. И знаешь, у меня кавказский характер. Если кто есть у девчонки – ухожу, не могу. У них всегда еще кто-то есть. Но не могу.
Что во мне за кровь? Кавказская? Нет, русская, часть хохляцкой, и даже джурдженей (у дальневосточной прабабушки по матери, по легенде, был любовник джурджень)?
И я буду изменять ей, отомщу! Хотелось встретиться с тем, первым, изуродовать его.
Прекрасное тело ее казалось для меня проклятым. Измена – вне времени. Я стал понимать средневекового инквизитора, ненавидевшего женщин, исчадие греха.
Где моя чистая любовь? Теперь ее никогда не будет. Как я мог? Так нелепо испортить жизнь!
Меня корежила мука разрушения самого сокровенного, что хранил в душе. Наверно, все мое существо ждало того единственного света, что излечил бы меня от "замороженности" предков. Я впервые беззащитно открылся до конца, той первозданной чистотой, еще до вселения в меня замороженных генов предков, и словно в чудесном сне вдруг нанесли удар ножом.
Как мог так открыться, ведь в реальной жизни не бывает того идеального, для чего был рожден.
Что это за боль? Что такое потерянное счастье? Загадка.
Бродил всю ночь, разжигая себя, и думал о неудавшейся жизни.
Наверно, дело не в измене. Дело в том, что моя судьба потерпела крах. И чтобы это объяснить, понадобится рассказать обо всей моей жизни.
Вдруг опомнился, представил ее, босиком. Где она бродит, или вернулась домой?
И повернул назад.
3
Отторгнутый от всего мира, я забрел в редакцию журнала «Книжное обозрение". Там, в редакции, со стенами исписанными автографами великих писателей и не очень, болтали мои приятели, в основном еще с университетской скамьи.
Всегда занятый, углубленный в бумаги, главный редактор Костя Графов, от него отдавало спиртным, как будто это его запах от природы.
Нечаянно выдающий остроты Юра Ловчев, обаятельно юркий, и смирный интеллигентный Гена Чемоданов, оба из журнала "Молодая гвардия".
Толстый крепкий Матюнин – из ЦК ВЛКСМ.
Степенный маленький Коля Кутьков, поэт, с томом Николая Клюева подмышкой, издавший тонкую книжку стихов.
Литературный критик колченогий Толя Квитко, которого звали Байроном.
Худой и высокий Разумовский, или Батя, со староватым лицом и хищным носом, из презрения к Системе работающий в котельной.
Жизнь активна до безобразия даже при тотальном подавлении. Откуда-то прорастает новая свободная литература и искусство в среде безликих партийных журналов и газет. Тогда собирались кружки инакомыслящих, литераторов, художников-авангардистов, – на квартирах, в подвалах и на чердаках… Их гоняли, арестовывали, выдворяли за границу.
Наш круг собирался в журнальчике, не выделявшемся среди других государственных изданий. Меня тянуло туда, из мучительной потребности вырваться из неразделенной любви.
Менее пуганые, чем старшие, мы были дети "оттепели", жили ее поэзией, запрещенной литературой, в том числе диссидентов-зэков, доходящей до нас в «самиздате». Думаю, что на нас сильно повлиял первый полет Гагарина в космос. Вспомнил, как мы с приятелями, еще студентами, в людской реке вдоль всего Ленинского проспекта встречали весь в цветах кортеж, где ослепительно улыбался Гагарин. Голос Левитана на всю Красную площадь, многократное "ура!", разноцветные плакаты: "Космос – наш!" Нездешняя чистота московского воздуха и растворенная в нем человеческая радость, как писали газеты. Невозможно было узнать раньше брюзжавших людей. Грубые лица работяг тянулись к ослепительно улыбающемуся лицу с таким восхищенным вниманием, какого не предполагали в себе раньше. Объятия, поцелуи песни, водовороты плясок. Солидные люди на крышах, на деревьях. Кто-то с цветами продрался сквозь толпу и вручил их Гагарину (сейчас нельзя этого представить, снайпер снял бы в мгновение ока).
Толя Квитко со слезами на глазах клялся: "Пока не увижу Юру, не уйду!" Батя нес изготовленный им самим плакат: "Радость какой измерить меркой? Завидуй, Америка!", и под маркой всеобщей радости целовал какую-то красавицу взасос.
Программы телевидения полетели к черту, ТВ, как пьяное, перешло к чистой импровизации – такого еще никто не видел, и больше не увидит.
К глазам подкатывали слезы. Казалось, стала доступна вся вселенная, и мы быстро освоим ее!..
Но, странно, быстро привыкли. Когда позже наша ракета облетела Луну, рабочий автозавода добродушно сказал: "Летит? Ну и х… с ней, пусть летит". Это не касалось его жизненных интересов. Но в нас полет первого космонавта осветил будущее каким-то безграничным лучом света.
____
Заканчивалась оттепель, поднявшая волну «шестидесятников». Литературная жизнь снова вошла в привычное русло, дневала и ночевала на всесоюзных ударных стройках. Газеты писали: «Самое лучшее, что есть в человеке – радость творческого труда… когда видишь прокладывающего борозду – этот человек прекрасен». Воинственно отмечали подошедшее 50-летие советской армии и ВМС, по-ницшеански вознося солдата-сверхчеловека. Поэты-романтики оставляли «автографы комсомола на планете» – на фестивале молодежи.
Во мне не возникало такого чувства. Откуда они выжимают источник вдохновения? Из героизма на прошедшей войне? Но это другой источник – войны, а не мирного времени. Это надо же уметь перебрать в душе все постоянно употребляемые струны и найти струну, замаскированную под свежую и новую!
Мы тогда не спорили – можно ли жить и работать в нынешней структуре власти и быть честным, или нельзя обустраивать тюрьму. Вопрос так не стоял, ибо деваться из земной юдоли можно было только на тот свет. Все жили в тюрьме и обустраивались в ней. Это было во все времена. Если бы не выходили из любого положения, человечество бы не развивалось.
Раньше я не находил никого, родственного духу, кроме, конечно, умерших классиков XIX века, и диссидентов, изумляющих совсем другим взглядом на нашу жизнь. Но сейчас открылось, что я нашел живых близких людей, и почему-то среди них становился расслабленным, благодушным, наслаждаясь их дерзкой независимостью. Мой романтизм, раненный ужасной реальностью, был и у них. От этой жуткой реальности мы хотели улететь.
____
Юра своим подбирающимся к собеседнику говорком рассказывал о кружке заговорщиков в университете. Его приятель в 53-м поступил на филфак, в 57-м поперли. Он был в кружке, которым руководил один профессорский сын Колька. Устав был, программа. Узнали: Колька в КГБ имеет кого-то, и у него признали расстройство головы. Два месяца в Матросской Тишине, и снова в университет. Другой главарь – три года отсидел.
– Что там, Ницше читали? Шопенгауэра? – загоготал Батя. – Может, еще биографию Евтушенко?
– Нет, "Доктора Живаго".
Гена Чемоданов спросил:
– Это карманную книжку, изданную там без реквизитов издательства?
– Нет, отпечатанную на машинке, на папиросной бумаге.
Поносили руководство родного университета.
– Страшный маразм! Консерваторы. Вот был профессор Бонди – это да.
– Услышишь Бонди, станешь на всю жизнь бондитом! – ржал Батя. Колченогий Байрон кричал:
– Милославский? Подонок! Все лез в секретари комсомольской организации, и никто его не заблокировал.
– А помните всегда споривших правоверных доцентов Ухова и Нахова? – влезал Батя. – Нахов Ухову сказал, Ухов Нахова послал.
Вспоминали о протестах в мире. Костя восхищался Антониони, коего интервьюировал ловкий, могущий пройти между капель Генрих Боровик. Тот делает фильм о молодом протестующем поколении американцев. «У них протест глубже, чем у англичан, но – нет отчаяния».
Ощущение, что мои приятели тоже не выносят застой, в какой-то мере облегчало мою безысходность.
Правда, они тоже не знали, что хотят найти.
Как обычно, спорили о литературе.
Толстый Матюнин авторитетно высказывался:
– Чехов крыл Тургенева за "Отцов и детей", а сам своего фон Корена оттуда взял. Сейчас уже ясно видно, в чем нетипичен Базаров, где авторская выдумка не обобщает. Тургенев хотел показать новое мироощущение, сам сомневаясь – нужна ли поэзия, Пушкин, любование природой. Сейчас уже знают, кто такие рационалисты.
– А вот Лев Толстой оценил женщин Тургенева, – возмутился я. – Таких не было в жизни, но они стали после его романов.
Гена Чемоданов имел свою точку зрения:
– Блок в 31 год понял, что надо выходить из туманов в реальность. Улетая в утопию, снимающую стресс, романтики могут тянуть реальность к свету, но и уйти в мистику Золотого тысячелетнего царства, вплоть до фашистского Третьего рейха. Философ Мамардашвили утверждал, что двадцатый век – век чудовищного отвращения мыслящих людей от сознания, нужно восстановить в себе историческое сознание.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?