Электронная библиотека » Фридрих Ницше » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 29 ноября 2017, 16:00


Автор книги: Фридрих Ницше


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Тогда раздался смех вокруг меня. Ах, смех этот разрывал мне внутренности и надрывал мое сердце!

И в последний раз сказала она мне: «О, Заратустра, плоды твои созрели, но ты не созрел для плодов своих!

И оттого надо тебе опять уединиться; ибо ты должен еще дозреть».

И опять раздался смех, удалявшийся от меня, – тогда наступила вокруг меня тишина, двойная тишина. Я же лежал на земле, и пот катился с моих членов.

Теперь слышали и вы все, почему я должен вернуться в свое уединение. Ничего не утаил я от вас, друзья мои.

И всё это слышали вы от меня, всегда самого молчаливого из всех людей, – и я хочу остаться таким!

Ах, друзья мои! Я мог бы еще многое сказать вам, я мог бы еще многое дать вам! Почему же не даю я? Разве я скуп?

Но когда Заратустра произнес эти слова, им овладела великая скорбь и близость разлуки со своими друзьями, так что он громко заплакал; и никто не мог утешить его! Ночью же ушел он один и оставил своих друзей. <…>

По ту сторону добра и зла
Прелюдия к философии будущего

Рукопись произведения «По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего» (Jenseits von Gut und Böse. Vorspiel einer Philosophie der Zukunft) была закончена зимой 1885–1886 гг. Первоначально Ницше хотел издать ее в лейпцигском издательстве Германа Креднера, однако ему там ответили отказом. После этого он обратился в берлинское издательство Карла Дункера, где ему также было отказано. В результате в августе 1886 года Ницше издал книгу за свой счет в лейпцигском издательстве Константина Георга Науманна. Но за десять месяцев со дня выхода книги было продано всего 114 экземпляров.

В письме к своему другу и поверенному в издательских делах Петеру Гасту философ отзывался об этой своей работе так: «Ужасная книга, проистекающая на сей раз из моей души, – очень черная, почти каракатица. Меня она бодрит – как если бы я взял нечто “за рога”: по всей очевидности, не “быка”».

В произведении «По ту сторону добра и зла» сконцентрирована острая критика современности: политики, науки, искусства, философии, а главное – морали. Оно разоблачает недостатки тех, кого принято называть «философами», и выявляет качества «новых философов»: воображение, упорство, оригинальность, «создание ценностей». Оно оспаривает некоторые из основных постулатов старой философской традиции («знание», «истина», «свобода воли» и др.), объясняя их изобретением морального сознания. Вместо них предлагается, что человечество движимо волей к власти. Производится глубокая переоценка гуманистических ценностей, показывается, что даже жажда власти, захват и причинение боли более слабому не являются стопроцентно достойными осуждения.

В этой своей книге Ницше предсказал грядущий распад европейской духовности. Он оказался одним из первых, кто сумел показать, какими смертоносными ядами отравляет человеческую душу ход развития современной цивилизации.

Реакция на данную пророческую работу Ницше оказалась самой разнообразной. В августе 1886 года Ницше писал богослову и своему другу Францу Овербеку: «И вот же просьба, старый друг: прочти ее всю от и до и воздержись от чувства горечи и отчуждения – “соберись с силами”, всеми силами твоего благоволения ко мне, твоего терпеливого и стократно испытанного благоволения, – если книга окажется тебе невмоготу, то, может статься, это не распространится на сотню частностей!»

Овербек ничего не ответил на это. А восторженной идеалистке Мальвиде фон Мейзенбург Ницше вообще запретил читать его книгу. Зато швейцарский культуролог Якоб Буркхардт похвалил книгу за ее «исторические прозрения». Похвальный отклик на книгу пришел также из Парижа от философа и историка Ипполита Тэна.

Предисловие

Предположив, что истина есть женщина, – как? разве мы не вправе подозревать, что все философы, поскольку они были догматиками, плохо понимали женщин? что ужасающая серьезность, неуклюжая назойливость, с которой они до сих пор относились к истине, были непригодным и непристойным средством для того, чтобы расположить к себе именно женщину. Да она и не поддалась соблазну – и всякого рода догматика стоит нынче с унылым и печальным видом. Если только она вообще еще стоит! Ибо есть насмешники, утверждающие, что она пала <…> Будем надеяться, что философия догматиков была только обетованием на тысячелетия вперед, подобно тому как еще ранее того астрология, на которую было затрачено, быть может, больше труда, денег, остроумия, терпения, чем на какую-нибудь действительную науку, – ей и ее «сверхземным» притязаниям обязаны Азия и Египет высоким стилем в архитектуре. Кажется, что все великое в мире должно появляться сначала в форме чудовищной, ужасающей карикатуры, чтобы навеки запечатлеться в сердце человеческом: такой карикатурой была догматическая философия, например учение Веданты в Азии и платонизм в Европе.

Веданта («завершение Вед») – одна из шести ортодоксальных (признающих авторитет вед) школ (даршан) в философии индуизма. По сути, веданта является общим названием ряда философско-религиозных традиций в индуизме, объединяемых темой, предметом и отчасти – основополагающими текстами и написанными к ним комментариями. Согласно учению Веданты, высшая реальность и причина всего существующего – вечный несотворенный брахман. Целью бытия Веданта считает «освобождение», достижение изначального тождества индивидуального духовного начала (атмана) и брахмана.


Веды («знание», «учение») – сборник самых древних священных писаний индуизма на санскрите.


Брахман (первоначально – «молитва») – в индийской философии понятие, обозначающее надличностный абсолют, «душу мира», первооснову всех вещей и феноменов.


Платонизм – учение древнегреческого философа Платона и его последователей, утверждающее абсолютную реальность идей и бессмертие духовной оболочки. По мнению Ницше, Платон перенял идеи Сократа о демократии, развив их до уровня социалистических. Платон заложил моральные основы для христианского мировоззрения. «Христианство, – писал Ницше, – есть платонизм для народа». Оно стало образом мышления слабых угнетенных людей («именно нищие сословия ищут в нем спасения»).

Не будем же неблагодарны по отношению к ней, хотя мы и должны вместе с тем признать, что самым худшим, самым томительным и самым опасным из всех заблуждений было до сих пор заблуждение догматиков, именно выдумка Платона о чистом духе и о добре самом по себе. Но теперь, когда оно побеждено, когда Европа освободилась от этого кошмара и по крайней мере может наслаждаться более здоровым… сном, мы, чью задачу составляет само бдение, являемся наследниками всей той силы, которую взрастила борьба с этим заблуждением.

Догматик – это тот, кто утверждает что-либо без достаточного основания и придерживается своего мнения, несмотря на веские встречные доводы. В философии первоначально догматиками назывались те, кто выдвигал позитивные положения и учения, в противоположность все подвергавшим сомнению скептикам. По Канту, догматики – это те, кто выдвигает позитивные метафизические положения в обход опыта и наблюдения, не спрашивая, имеет ли право человеческий разум на такие утверждения. Философии Ницше была чужда односторонняя серьезность и догматизм, и даже разочарование в христианстве не привело его в какой-то иной догматизм, а оставило в состоянии постоянного сомнения.

Говорить так о духе и добре, как говорил Платон, – это значит, без сомнения, ставить истину вверх ногами и отрицать саму перспективность, т. е. основное условие всяческой жизни; можно даже спросить, подобно врачу: «Откуда такая болезнь у этого прекраснейшего отпрыска древности, у Платона? уж не испортил ли его злой Сократ? уж не был ли Сократ губителем юношества? и не заслужил ли он своей цикуты?» – Но борьба с Платоном, или, говоря понятнее и для «народа», борьба с христианско-церковным гнетом тысячелетий – ибо христианство есть платонизм для «народа», – породила в Европе роскошное напряжение духа, какого еще не было на земле: из такого туго натянутого лука можно стрелять теперь по самым далеким целям. Конечно, европеец ощущает это напряжение как состояние тягостное; и уже дважды делались великие попытки ослабить тетиву, раз – посредством иезуитизма, другой – посредством демократического просвещения, – последнее при помощи свободы прессы и чтения газет в самом деле может достигнуть того, что дух перестанет быть «в тягость» самому себе! (Немцы изобрели порох – с чем их поздравляю! но они снова расквитались за это – они изобрели прессу.)

Иезуитизм (то же, что иезуитство) – лицемерие, двуличие, беспринципность в выборе средств для достижения своих целей.

Мы же, не будучи ни иезуитами, ни демократами, ни даже в достаточной степени немцами, мы, добрые европейцы и свободные, очень свободные умы, – мы ощущаем еще и всю тягость духа и все напряжение его лука! а может быть, и стрелу, задачу, кто знает? цель…

Сильс-Мария, Верхний Энгадин
июнь 1885 года
Отдел второй
Свободный ум
24

О sancta simplicitas! В каком диковинном опрощении и фальши живет человек! Невозможно вдосталь надивиться, если когда-нибудь откроются глаза, на это чудо! каким светлым, и свободным, и легким, и простым сделали мы всё вокруг себя! – как сумели мы дать своим чувствам свободный доступ ко всему поверхностному, своему мышлению – божественную страсть к резвым скачкам и ложным заключениям! – Как ухитрились мы с самого начала сохранить свое неведение, чтобы наслаждаться едва постижимой свободой, несомненностью, неосторожностью, неустрашимостью, веселостью жизни, – чтобы наслаждаться жизнью! И только уже на этом прочном гранитном фундаменте неведения могла до сих пор возвышаться наука, воля к знанию, на фундаменте гораздо более сильной воли, воли к незнанию, к неверному, к ложному! И не как ее противоположность, а как ее утонченность! Пусть даже речь, как в данном, так и в других случаях, не может выйти из своей неповоротливости и продолжает говорить о противоположностях везде, где только есть степени и кое-какие тонкости в оттенках; пусть также воплощенное тартюфство морали, ставшее теперь составной частью нашей непобедимой «плоти и крови», даже у нас, знающих, извращает слова в устах наших – порой мы понимаем это и смеемся, видя, как и самая лучшая наука хочет всеми силами удержать нас в этом опрощенном, насквозь искусственном, складно сочиненном, складно подделанном мире, видя, как и она, волей-неволей, любит заблуждение, ибо и она, живая, любит жизнь!

«О sancta simplicitas!» переводится с латыни как «О святая простота!»

Когда Ян Гус в 1415 году был возведен на костер как опасный еретик и враг католической церкви, он заметил дряхлую старушку, верующую католичку, которая, вполне уверенная, что делает благое дело, принесла на место казни свою охапку хвороста и подбросила ее в костер. «О святая простота!» – с горькой усмешкой воскликнул Гус: за будущее счастье этой женщины он боролся, и она же с лучшими намерениями служила его мучениям. С той поры эти слова применяются ко всем невежественным и темным людям, которые, будучи обмануты своими мнимыми друзьями, по недомыслию выступают против друзей настоящих.


Тартюфство – ханжество, лицемерие. Термин происходит от имени героя комедийной пьесы Мольера «Тартюф, или Обманщик», написанной в 1664 году.

25

После такого веселого вступления пусть будет выслушано и серьезное слово: оно обращается к серьезнейшим. Берегитесь, философы и друзья познания, и остерегайтесь мучений! Остерегайтесь страдания «во имя истины»! Остерегайтесь даже собственной защиты! Это лишает вашу совесть всякой невинности и тонкого нейтралитета, это делает вас твердолобыми к возражениям и красным платкам, это отупляет, озверяет, уподобляет вас быкам, когда в борьбе с опасностью, поруганием, подозрениями, изгнанием и еще более грубыми последствиями вражды вам приходится в конце концов разыгрывать из себя защитников истины на земле, – точно «истина» такая простодушная и нерасторопная особа, которая нуждается в защитниках! И именно в вас, о рыцари печального образа, господа зеваки и пауки-ткачи ума! В конце концов, вы довольно хорошо знаете, что решительно все равно, окажетесь ли именно вы правыми, так же как знаете, что до сих пор еще ни один философ не оказывался правым и что в каждом маленьком вопросительном знаке, который вы ставите после ваших излюбленных слов и любимых учений (а при случае и после самих себя), может заключаться более достохвальная правдивость, чем во всех торжественных жестах, которыми вы козыряете перед обвинителями и судилищами! Отойдите лучше в сторону! Скройтесь! И наденьте свою маску и хитрость, чтобы вас путали с другими! Или немного боялись! И не забудьте только о саде, о саде с золотой решеткой! И окружите себя людьми, подобными саду, – или подобными музыке над водами в вечерний час, когда день становится уже воспоминанием, – изберите себе хорошее одиночество, свободное, веселое, легкое одиночество, которое даст и вам право оставаться еще в каком-нибудь смысле хорошими! Какими ядовитыми, какими хитрыми, какими дурными делает людей всякая долгая война, которую нельзя вести открытою силой! Какими личными делает их долгий страх, долгое наблюдение за врагами, за возможными врагами! Эти изгнанники общества, эти долго преследуемые, злобно травимые, – также отшельники по принуждению, эти Спинозы или Джордано Бруно – становятся всегда в конце концов рафинированными мстителями и отравителями, хотя бы и под прикрытием духовного маскарада и, может быть, бессознательно для самих себя (доройтесь-ка хоть раз до дна этики и теологии Спинозы!), – нечего и говорить о бестолковости морального негодования, которое у всякого философа всегда служит безошибочным признаком того, что его покинул философский юмор.

Бенедикт Спиноза (1632–1677) – нидерландский философ еврейского происхождения, один из главных представителей философии Нового времени.


Джордано Бруно (1548–1600) – итальянский монах-доминиканец, философ и поэт, автор многочисленных трактатов, выдающийся мыслитель эпохи Возрождения. Был арестован в Венеции и выдан суду инквизиции в Риме. Из-за отказа отречься от своих учений был сожжен на костре как еретик.

Мученичество философа, его «принесение себя в жертву истине» обнаруживает то, что было в нем скрыто агитаторского и актерского; и если предположить, что на него до сих пор смотрели только с артистическим любопытством, то по отношению к иному философу, конечно, может показаться понятным опасное желание увидеть его когда-нибудь также и в состоянии вырождения (выродившимся в «мученика», в крикуна подмостков и трибун). Лишь бы при подобном желании непременно ясно понимать, что при этом во всяком случае придется увидеть: только драму сатиров, только заключительный фарс, только непрерывное доказательство того, что долгая подлинная трагедия кончилась, – предполагая, что всякая философия в своем возникновении была долгой трагедией. —

Сатиры – в греческой мифологии лесные божества, демоны плодородия, жизнерадостные козлоногие существа, населявшие греческие острова и проводившие время в пьянстве и охоте за нимфами.

26

Каждый избранный человек инстинктивно стремится к своему замку и тайному убежищу, где он избавляется от толпы, от многих, от большинства, где он может забыть правило «человек» как его исключение, – за исключением одного случая, когда еще более сильный инстинкт наталкивает его на это правило, как познающего в обширном и исключительном смысле. Кто, общаясь с людьми, не отливает при случае всеми цветами злополучия, зеленея и серея от отвращения, пресыщения, сочувствия, сумрачности, уединенности, тот наверняка не человек с высшими вкусами; но положим, что он не берет на себя добровольно всю эту тягость и докуку, что он постоянно уклоняется от нее и, как сказано, продолжает гордо и безмолвно скрываться в своем замке, – в таком случае верно одно: он не создан, не предназначен для познания. Ибо как таковой он должен бы был сказать себе в один прекрасный день: «Черт побери мой хороший вкус! Но правило интереснее, нежели исключение – нежели я, исключение!» – и отправился бы вниз, прежде всего «в среду». Изучение среднего человека, долгое, серьезное, и с этой целью множество переодеваний, самопреодолений, фамильярности, дурного обхождения (всякое обхождение дурно, кроме обхождения с себе подобным) составляет необходимую часть биографии каждого философа – быть может, самую неприятную, самую зловонную, самую богатую разочарованиями часть. Если же на долю его выпадает счастье, как подобает баловню познания, то он встречает людей, поистине сокращающих и облегчающих его задачу, – я разумею так называемых циников, т. е. таких людей, которые просто признают в себе животность, пошлость, «правило» и при этом обладают еще той степенью ума и кичливости, которая их заставляет говорить о себе и себе подобных перед свидетелями: иногда даже и в книгах они точно валяются в собственном навозе. Цинизм есть единственная форма, в которой пошлые души соприкасаются с тем, что называется искренностью; и высшему человеку следует навострять уши при каждом более крупном и утонченном проявлении цинизма и поздравлять себя каждый раз, когда прямо перед ним заговорит бесстыдный скоморох или научный сатир. Бывают даже случаи, когда при этом к отвращению примешивается очарование: именно, когда с таким нескромным козлом и обезьяной по прихоти природы соединяется гений, как у аббата Галиани, самого глубокого, самого проницательного и, может быть, самого грязного из людей своего века; он был гораздо глубже Вольтера и, следовательно, также в значительной степени молчаливее его.

Фердинандо Галиани (1728–1787) – аббат, итальянский экономист и писатель эпохи Просвещения, автор трактата «О деньгах» («Della moneta»). Его произведения были переведены на многие европейские языки.

Гораздо чаще бывает, что, как сказано, ученая голова насажена на туловище обезьяны, исключительно тонкий ум соединен с пошлой душой, – среди врачей и физиологов морали это не редкий случай. И где только кто-нибудь без раздражения, а скорее добродушно говорит о человеке как о брюхе с двумя потребностями и о голове – с одной; всюду, где кто-нибудь видит, ищет и хочет видеть подлинные пружины людских поступков только в голоде, половом вожделении и тщеславии; словом, где о человеке говорят дурно, но совсем не злобно, – там любитель познания должен чутко и старательно прислушиваться, и вообще он должен слушать там, где говорят без негодования. Ибо негодующий человек и тот, кто постоянно разрывает и терзает собственными зубами самого себя (или взамен этого мир, или Бога, или общество), может, конечно, в моральном отношении стоять выше смеющегося и самодовольного сатира, зато во всяком другом смысле он представляет собою более обычный, менее значительный, менее поучительный случай. И никто не лжет так много, как негодующий. <…>

29

Независимость – удел немногих: это преимущество сильных.

Независимость существует всегда только в личности. Стефан Цвейг писал: «Величественная независимость Ницше создает не учение (как полагают школьные педанты), не веру, а только атмосферу, бесконечно ясную, безмерно светлую, бурей страсти насыщенную атмосферу демонической личности, разрешающуюся в разрушении, в грозе. Входя в его книги, мы ощущаем озон, стихийный, очищенный от всякой затхлости, спертости, мрачности воздуха: свободный кругозор открывается в этом героическом пейзаже, свободный небосклон, и веет в нем безгранично прозрачный, острый, как нож, воздух, воздух для сильного сердца, воздух свободного духа. Всегда в свободе для Ницше последний смысл – смысл его жизни, смысл его гибели».

И кто покушается на нее, хотя и с полнейшим правом, но без надобности, тот доказывает, что он, вероятно, не только силен, но и смел до разнузданности. Он вступает в лабиринт, он в тысячу раз увеличивает число опасностей, которое жизнь сама по себе несет с собою; из них не самая малая та, что никто не видит, как и где он заблудится, удалится от людей и будет разорван на части каким-нибудь пещерным Минотавром совести. Если такой человек погибает, то это случается так далеко от области людского уразумения, что люди этого не чувствуют и этому не сочувствуют, – а он уже не может больше вернуться назад. Он не может более вернуться к состраданию людей!

Минотавр (бык царя Миноса) – критское чудовище, человек-людоед с головой быка, живший в Лабиринте и убитый Тесеем.

30

Наши высшие прозрения должны – и обязательно! – казаться безумствами, а смотря по обстоятельствам, и преступлениями, если они запретными путями достигают слуха тех людей, которые не созданы, не предназначены для этого. <…> Есть такие духовные высоты, при взгляде с которых даже трагедия перестает действовать трагически; и если совокупить в одно всю мировую скорбь, то кто отважится утверждать, что это зрелище необходимо склонит, побудит нас к состраданию и таким образом к удвоению скорби?.. То, что служит пищей или усладой высшему роду людей, должно быть почти ядом для слишком отличного от них и низшего рода. Добродетели заурядного человека были бы, пожалуй, у философа равносильны порокам и слабостям, и возможно, что человек высшего рода, вырождаясь и погибая, только благодаря этому становится обладателем таких качеств, которые заставляют низший мир, куда привело его падение, почитать его теперь как святого. Есть книги, имеющие обратную ценность для души и здоровья, смотря по тому, пользуется ли ими низкая душа, низменная жизненная сила или высшая и мощная: в первом случае это опасные, разъедающие, разлагающие книги, во втором – клич герольда, призывающий самых доблестных к их доблести. Общепринятые книги – всегда зловонные книги: запах маленьких людей пристает к ним. Там, где толпа ест и пьет, даже где она поклоняется, – там обыкновенно воняет. Не нужно ходить в церкви, если хочешь дышать чистым воздухом. —

Ницше считал, что для высшего рода существ необходимы низшие – в качестве орудий и пьедестала. Проще говоря, для господ необходимы рабы. Принижение человека в течение долгого времени должно считаться единственною целью истории: только так может создаться тот широкий и прочный фундамент, на котором будет красоваться более сильная разновидность человека.

31

Мы чтим и презираем в юные годы еще без того искусства оттенять наши чувства, которое составляет лучшее приобретение жизни, и нам по справедливости приходится потом жестоко платиться за то, что мы таким образом набрасывались на людей и на вещи с безусловным утверждением и отрицанием. Все устроено так, что самый худший из вкусов, вкус к безусловному, подвергается жестокому одурачиванию и злоупотреблению, пока человек не научится вкладывать в свои чувства некоторую толику искусства, а еще лучше, пока он не рискнет произвести опыт с искусственным, как и делают настоящие артисты жизни. Гнев и благоговение, два элемента, подобающие юности, кажется, не могут успокоиться до тех пор, пока не исказят людей и вещи до такой степени, что будут в состоянии излиться на них: юность есть сама по себе уже нечто искажающее и вводящее в обман. Позже, когда юная душа, измученная сплошным рядом разочарований, наконец становится недоверчивой к самой себе, все еще пылкая и дикая даже в своем недоверии и угрызениях совести, – как негодует она тогда на себя, как нетерпеливо она себя терзает, как мстит она за свое долгое самоослепление, словно то была добровольная слепота! В этом переходном состоянии мы наказываем сами себя недоверием к своему чувству, мы истязаем наше вдохновение сомнением, мы даже чувствуем уже в чистой совести некую опасность, как бы самозаволакивание и утомление более тонкой честности, и прежде всего мы становимся противниками, принципиальными противниками «юности». – Но проходит десяток лет, и мы понимаем, что и это была еще юность! <…>

33

Делать нечего: чувства самопожертвования, принесения себя в жертву за ближнего, всю мораль самолишений нужно безжалостно привлечь к ответу и к суду – точно так же как эстетику «бескорыстного созерцания», под прикрытием которой кастрация искусства довольно лукаво пытается нынче очистить свою совесть. Слишком уж много очарования и сахару в этих чувствах под вывесками «для других», «не для себя», чтобы не явилась надобность удвоить здесь свое недоверие и спросить: «Не соблазны ли это, пожалуй?» – Что они нравятся – тому, кто ими обладает, и тому, кто пользуется их плодами, а также рядовому зрителю, – это еще не служит аргументом в их пользу, а как раз побуждает нас к осторожности. Итак, будем осторожны!

34

На какую бы философскую точку зрения ни становились мы нынче, со всех сторон обманчивость мира, в котором, как нам кажется, мы живем, является самым верным из всего, что еще может уловить наш взор, – мы находим тому доводы за доводами, которые, пожалуй, могут соблазнить нас на предположение, что принцип обмана лежит в «сущности вещей». Кто же возлагает ответственность за фальшивость мира на само наше мышление, стало быть, на «ум» – почтенный выход, которым пользуется всякий сознательный или бессознательный advocatus dei[19]19
  Адвокат Бога (лат.).


[Закрыть]
, – кто считает этот мир вместе с пространством, временем, формой, движением за неправильный вывод, тот, по крайней мере, имеет прекрасный повод проникнуться наконец недоверием к самому мышлению вообще: разве оно не сыграло уже с нами величайшей шутки? и чем же можно поручиться, что оно не будет продолжать делать то, что делало всегда?

Кроме шуток, есть что-то трогательное и внушающее глубокое уважение в невинности мыслителей, позволяющей им еще и нынче обращаться к сознанию с просьбой, чтобы оно давало им честные ответы: например, «реально» ли оно и почему, собственно, оно так решительно отстраняет от себя внешний мир – и еще на многие подобные вопросы. Вера в «непосредственные достоверности» – это моральная наивность, делающая честь нам, философам; но – ведь не должны же мы, наконец, быть «только моральными» людьми! Отвлекаясь от морали, эта вера есть глупость, делающая нам мало чести! Пусть в бюргерском быту постоянное недоверие считается признаком «дурного характера» и, следовательно, относится к категории неразумного; здесь, среди нас, по ту сторону бюргерского мира и его Да и Нет, – что могло бы препятствовать нам быть неразумными и сказать: философ-то, собственно говоря, и имеет право на «дурной характер», как существо, постоянно подвергавшееся до сих пор на земле жесточайшим одурачениям, – он нынче обязан быть недоверчивым, бросать злобные косые взгляды из каждой пропасти подозрения.

Бюргерский – свойственный бюргерам, среднему слою горожан Западной Европы. В переносном смысле – обывательский. Ницше презирал бюргеров и мечтал об их превращении в настоящих людей. Ему виделся суровый герой, ведущий некогда инертные массы бюргеров на подвиги.

Да простят мне шутку, выраженную в такой мрачно-карикатурной форме: ибо я сам давно научился иначе думать об обмане и обманутости, иначе оценивать их и готов попотчевать по крайней мере парой тумаков слепую ярость, с которой философы всеми силами противятся тому, чтобы быть обманутыми. Почему бы и нет? Что истина ценнее иллюзии, – это не более как моральный предрассудок; это даже хуже всего доказанное предположение из всех, какие только существуют. Нужно же сознаться себе в том, что не существовало бы никакой жизни, если бы фундаментом ей не служили перспективные оценки и мнимости; и если бы вы захотели, воспламенясь добродетельным вдохновением и бестолковостью иных философов, совершенно избавиться от «кажущегося мира», ну, в таком случае – при условии, что вы смогли бы это сделать, – от вашей «истины» по крайней мере тоже ничего не осталось бы! Да, что побуждает нас вообще к предположению, что есть существенная противоположность между «истинным» и «ложным»? Разве не достаточно предположить, что существуют степени мнимости, как бы более светлые и более темные тени и тона иллюзии – различные valeurs[20]20
  Оттенки (фр.).


[Закрыть]
, говоря языком живописцев? Почему мир, имеющий к нам некоторое отношение, не может быть фикцией? И если кто-нибудь спросит при этом: «Но с фикцией связан ее творец?» – разве нельзя ему ответить коротко и ясно: почему? А может быть, само это слово «связан» связано с фикцией? Разве не позволительно относиться прямо-таки с некоторой иронией как к субъекту, так и к предикату и к объекту? Разве философ не смеет стать выше веры в незыблемость грамматики? Полное уважение к гувернанткам – но не пора ли философии отречься от веры гувернанток? – <…>

Фикция (от лат. Fictio – «выдумка», «вымысел») – в научном мышлении это предположение, невероятность, даже невозможность которого осознаются, но оно тем не менее может сослужить большую службу человеческому разуму как временное вспомогательное понятие, которое потом снова исключается из теоретического рассуждения. В языке фикция выражается преимущественно с помощью конструкции «как бы», которая применялась Кантом.

36

Допустим, что нет иных реальных «данных», кроме нашего мира вожделений и страстей, что мы не можем спуститься или подняться ни к какой иной «реальности», кроме реальности наших инстинктов – ибо мышление есть только взаимоотношение этих инстинктов, – не позволительно ли в таком случае сделать опыт и задаться вопросом: не достаточно ли этих «данных», чтобы понять из им подобных и так называемый механический (или «материальный») мир? Я разумею, понять его не как обман, «иллюзию», «представление» (в берклиевском и шопенгауэровском смысле), а как нечто, обладающее той же степенью реальности, какую имеют сами наши аффекты, – как более примитивную форму мира аффектов, в которой еще замкнуто в могучем единстве все то, что потом в органическом процессе ответвляется и оформляется (а также, разумеется, становится нежнее и ослабляется), – как род жизни инстинктов, в которой все органические функции, с включением саморегулирования, ассимиляции, питания, выделения, обмена веществ, еще синтетически вплетены друг в друга, – как праформу жизни?

Джордж Беркли (1685–1753) – английский философ, епископ, последовательно развивал тезис о том, что «бытие – это или то, что воспринимается, или тот, кто воспринимает».


Ассимиляция (от лат. аssimilatio – «слияние», «уподобление») – процесс поглощения одной нации другой, с утратой национальной самобытности и языка. В биологии под термином «ассимиляция» понимается процесс усвоения питательных веществ, который происходит на уровне живых клеток.


Праформа – исходная, древнейшая форма.

В конце концов, не только позволительно сделать этот опыт, – на это есть веление совести метода. Не предполагать существования нескольких родов причинности, пока попытка ограничиться одним не будет доведена до своего крайнего предела (до бессмыслицы, с позволения сказать), – вот мораль метода, от которого не смеют нынче уклоняться; это следует «из его определения», как сказал бы математик. Вопрос заключается в конце концов в том, действительно ли мы признаём волю за действующую, верим ли мы в причинность воли: если это так – а, в сущности, вера в это есть именно наша вера в саму причинность, – то мы должны попытаться установить гипотетически причинность воли как единственную причинность.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации