Текст книги "Высота"
Автор книги: Геннадий Семенихин
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Высота
Высота, высота! Подоблачная или заоблачная, озаренная солнцем или покрытая седыми тучами, высота, с которой даже в ясную погоду самые большие города, распростершиеся внизу темными контурами, кажутся вымершими, потому что не увидишь оттуда ни трамваев, ни тем более пешеходов, – разве не радуешь ты сердце летчика! И не может летчик, по-настоящему влюбленный в свою профессию, жить в долгой разлуке с высотой.
Павел Быков хорошо знал, отчего последние дни в санатории проходили так медленно. Ни пляж с берегом, густо облепленным отдыхающими, ни ослепительно яркая зелень кавказской ривьеры, ни постоянные экскурсии в горы – ничто теперь не могло развеять его скуки. Павел ощущал, как стосковался по семье и товарищам, по раздольному полю аэродрома, по реву выруливающих на старт и взлетающих с бетонной полосы реактивных истребителей и по тем редким минутам затишья, когда слышались неумолчные трели жаворонков, этой «аэродромной» птицы, как шутя называли их летчики и техники.
Лежа на горячем песке, Быков лениво смотрел на взбитую ветром синеву морских волн, набегающих на берег. Мысленно он был уже в полку, видел себя докладывающим командиру, седоватому худощавому полковнику Бородину о возвращении из отпуска, садящимся в кабине истребителя на жесткое сиденье. Лишь вспомнив о майоре Глебове, Быков нахмурился. Это воспоминание пришло, как дождевая туча на ясное безоблачное небо. С Глебовым, тем самым Глебовым, с которым они в суровую зиму сорок первого года пришли в полк, провоевали до Дня Победы, в одном указе были награждены Звездой Героя Советского Союза, у них произошла размолвка. На первый взгляд, причина ее была не настолько серьезной, чтобы поколебать десятилетнюю дружбу. Он, Быков, никак не мог выпустить в самостоятельный полет молодого летчика, недавно окончившего военную школу. Потеряв всякую надежду на то, что этот лейтенант способен овладеть скоростной машиной, Быков написал подробный рапорт командиру полка, в котором докладывал, что новичок неспособный к летному делу человек и его следует перевести в легкомоторную авиацию. Полковник Бородин три дня не давал никакого ответа, но как-то строго посматривал на Быкова при каждой встрече. А потом созвал узкое совещание старших офицеров и в присутствии всех зачитал этот рапорт. Павел до сих пор помнит, как в руке у Бородина трепетал листок, исписанный его мелким почерком, а с тонких губ срывались сухие фразы.
– «Исходя из всего вышеизложенного, – медленно читал полковник, – я считаю, что ни последовательные тренировки, ни дополнительная индивидуальная работа не помогут лейтенанту Кострикову овладеть техникой пилотирования на современном истребителе. Считаю, что его целесообразно перевести из истребительной авиации в малоскоростную».
Быков слушал и морщился, как от боли. «Какие сухие казенные слова». Но было уже поздно. Полковник отложил в сторону рапорт, и Павел ощутил на себе его суровый взгляд.
– Легко судите, майор Быков, – осуждающе произнес командир полка. – Не сумели воспитать и обучить, а теперь спешите отделаться. А вы задумывались над тем, имеете ли вы право на такой вывод?
– Полагаю, что имею, – упрямо возразил Быков. И вот в эту-то минуту в разговор вмешался его старый друг майор Глебов:
– Разрешите два слова, товарищ командир? Полковник кивнул головой.
– Говорите.
– Я думаю, что майор Быков принял далеко не все меры, чтобы подготовить лейтенанта Кострикова к полетам на реактивном истребителе.
– Вот как! – вспылил тогда Быков. – Так, быть может, вы его в свою эскадрилью возьмете, майор Глебов?
– И возьму, – отрубил товарищ. – Именно за этим я и обратился к товарищу полковнику.
А потом наступила развязка. Кострикова перевели в эскадрилью Глебова, и за какие-то полгода он стал довольно прилично летать на реактивном МИГе. Утверждение Быкова о том, что этот молодой офицер невосприимчив к летному делу, оказалось битым. Павел и сам уже видел, что ошибся грубо и непростительно, но обида на друга от этого только росла. «Нечего сказать, а еще вместе штурмовали пригороды Берлина! Разве он не мог разубедить по-товарищески. Сразу при всех старших офицерах полка полосанул».
Глебов пришел на вокзал провожать Быкова в отпуск как ни в чем не бывало, но прощание у них получилось сухое, натянутое, и теперь Павел плохо себе представлял, какой будет встреча.
День стоял солнечный, но ветреный. На железной дощечке, прибитой к столбу у входа на пляж, напротив слова «шторм» было написано мелом: «два балла».
Однако купающихся было много. Павел уже дважды бросался с вышки в соленую теплую воду. Покинул он пляж без четверти три, потому что ровно в три ему должен был позвонить старший брат Гордей, только вчера приехавший отдыхать в соседний санаторий. По размякшей от солнца асфальтовой дорожке Быков направился к белому зданию, окруженному эвкалиптами. На широкую лестницу с каменными ступенями падали тени. В пустынном холле ожесточенно звонил телефон. Дежурная сестра лениво сняла трубку, ворчливым голосом осведомилась:
– Кого вам? Героя Советского Союза Быкова? Вот он вошел.
Павел услыхал в трубке раскаты далекого веселого голоса:
– А ну-ка взгляни на циферблат, братишка. Можешь убедиться, что и мне свойственна ваша военная точность. Без одной три.
– Это делает тебе честь, Гордей, – улыбнулся Павел. – Когда же увидимся? Хочешь приехать сам? Давай, я буду ждать. Двадцать пятая комната.
Быков повесил трубку и пошел к себе. Едва успел побриться, за окном послышался скрип тормозов. Быков вздрогнул, потому что мысленно отдалял эту встречу. «Нет, не Гордей. Не мог он так быстро. От „Красной зари“ до нас все-таки с десяток километров. Однако надо одеться». Павел открыл дверцу шкафа. Снимая с вешалки легкую выглаженную рубашку, задел локтем висевший рядом китель. Мелодично зазвенели ордена под Золотой Звездочкой. Быков взглянул на свои сильные загорелые руки со следами обгоревшей кожи и, подумав о предстоящей встрече, ощутил легкое волнение. В глубине души, в чем он и сам признавался себе весьма редко, Павел считал своего старшего брата Гордея неудачником, и для этого, как ему казалось, имел все основания. В самом деле, у Гордея, которому сейчас было под сорок, жизнь сложилась не совсем удачно. Юношей он поражал всех своими артистическими способностями. Если в городском Дворце культуры показывали «Отелло» или «Без вины виноватые» зал битком набивался зрителями, и все они восторженно аплодировали крепко сложенному юноше с резко очерченными плечами, игравшему заглавные роли. Это и был десятиклассник Гордей Быков, сын старого шахтера Игната Петровича Быкова, Гордей отлично учился, слыл хорошим физкультурником, в особенности увлекался конным спортом. Но больше всего его тянул к себе театр.
Преподаватель математики Михаил Васильевич Пирогов, которого ребята сокращенно называли меж собой Михвас, обучавший Гордея и Павла, нередко стирал с лица слезу, любуясь на сцене старшим Быковым.
Однажды в далекий уральский город приехал знаменитый трагик, уже поседевший старик с умными проницательными глазами. Его звали на один из самодеятельных спектаклей. Гордей в тот вечер играл особенно сильно, хотя одна только мысль о том, что за ним наблюдает человек, способный сразу же вынести приговор, приводила его в трепет. После спектакля, когда зал опустел, этот артист вместе с директором шахты подошел к Гордею и положил ему руку на плечо.
– Можете далеко пойти, – сказал он скупо, – но для этого нужен труд, ой какой труд! Если не боитесь, приезжайте в Москву учиться. Поддержу.
Этот вечер и решил судьбу Гордея. После десятилетки он уехал в Москву. Учился Гордей на отлично, несколько раз уже выступал в эпизодических ролях на сцене одного из столичных театров, прислал на родину две вырезки из газет с рецензиями, где одобрительно отзывались и о нем. Но потом в семье Быковых произошло несчастье. Проводя отпуск в родном городе, Гордей решил участвовать в скачках с препятствиями. Времени для тренировки было мало, а навыки в джигитовке он уже растерял. В самую ответственную минуту перед прыжком через «гробик» лошадь испуганно вздыбилась, и он выпал из седла, больно ударившись о деревянные брусья. Два года после этого пролежал Гордей с поврежденным позвоночником, а когда встал на ноги, от прежней силы остались лишь большие с широкими твердыми ладонями руки, которыми часто во время ходьбы приходилось ему опираться теперь на палку.
Выжив после несчастья, Гордей не мог уже мечтать о сцене и, окончив педагогический институт, остался в родном городе преподавателем русского языка и литературы в той самой средней школе, где учился сам.
Последний раз братья виделись в сорок пятом. После войны, получив Золотую Звезду, Павел вместе с женой Наташей и сыном приехал на родину в отпуск. Наташа быстро подружилась с женой Гордея, тоже учительницей. Гордей преподавал всего лишь четвертый год. И хотя он с радостью отзывался о своей новой профессии, по всему чувствовалось, что в душе у этого человека еще не зажила тяжкая рана и он постоянно испытывает зависть ко всем физически полноценным людям. Так, по крайней мере, думалось младшему брату сейчас, когда он вспоминал свою последнюю встречу с ним.
Погруженный в раздумье, Павел не сразу откликнулся на осторожный стук в дверь. В комнату, заметно прихрамывая, вошел Гордей в крестьянской косоворотке, давно вышедшей из моды, подпоясанной узким ремешком, и расшитой тюбетейке на белокурой голове. Братья обнялись, а потом Гордей, все так же хромая, но стараясь не опираться на толстую самшитовую трость, которую держал в руке демонстративно приподнятой над полом, слегка попятился.
– А поворотись-ка, сын, как говаривал Тарас Бульба, – пробасил он.
Братья внимательно рассматривали друг друга. Были они очень схожи: оба широкоплечи, белокуры, с упрямыми складками в углах рта и глубоко посаженными серыми глазами. Только Павел выше Гордея ростом. Но это лишь казалось от того, что поврежденный позвоночник заставлял его ходить как-то косо, наклоняясь в правую сторону.
– Я думал, что ты встретишь старшего брата при полном параде, – укорил Гордей, усаживаясь на пододвинутый стул.
– Так ведь тридцать два по Цельсию, – махнул рукой Павел.
– Это не ответ, – укоряюще возразил брат.
Они стали расспрашивать друг друга о семьях, о службе. Размахивая руками, Гордей описывал брату недавно отстроенное новое здание десятилетки.
– Понимаешь, – горячился он, – ни чердаков, на которые мы когда-то забирались курить тайком ото всех, ни узких лестниц, все светло, окна выходят на реку и в сад… вид, как в санатории. А шахту ты бы и совсем не узнал. Подземный дворец, а не шахта. Встал бы наш батька из гроба да посмотрел на угольный комбайн второй половины двадцатого века, слеза бы его прошибла.
Всматриваясь в загорелое лицо брата, Павел с удовлетворением отмечал про себя необычную перемену. Гордей опять стал таким же шумливым и веселым, каким был в юности. Горестные складки больше не собирались над его переносьем и в жестах сквозил прежний задор. Раньше он не любил вслух говорить о своем недуге, болезненно морщился, когда приходилось в присутствии других брать в руку палку. А теперь он шутливо поигрывал расписанной по-кавказски самшитовой тростью, будто носил ее лишь для украшения. Эта перемена радовала Павла, ожидавшего увидеть брата таким, каким он был при последней их встрече: сдержанно вежливого внешне, подавленного и удрученного душевно. Гордей с интересом расспрашивал Павла о системе слепой посадки и полетах на первых реактивных конструкциях. От приглашения отобедать в столовой решительно отказался, но когда брат достал из шкафа заранее приготовленную бутылку армянского коньяка, открыл сардины, тонкими ломтями нарезал колбасу и сыр, глаза у Гордея заблестели:
– Вот это отлично, Павлик. Пропустим ради встречи по рюмочке, не взирая на субтропическую жару.
После первой Гордей покраснел, достал старомодный клетчатый платок и отер вспотевший лоб.
– Покурим?
Павел подал пачку «Северной Пальмиры», но брат отвел его руку.
– Благодарствую, у меня свой самосад… наш, уральский. Хочешь и тебя угощу, если, разумеется, старшим офицерам не зазорно самосад курить на шестом послевоенном году.
– А разве от этого этикет фронтового офицера пострадает, – засмеялся летчик и стал с удовольствием сворачивать самокрутку. Две струйки дыма встали над их белокурыми головами.
– А ты не замечаешь, что я теперь повеселел! – с вызовом спросил Гордей. – Ведь наверняка помнишь, каким я был при последней нашей встрече? Вы небось меня жалели с Наташей, думали, что до гробовой доски буду тосковать о случившемся? Сознайся, жалели?
– Было, – коротко подтвердил Павел и вопрошающе посмотрел на брата. Он никак не ожидал, что сразу начнется этот откровенный разговор. Гордей, заметив его смущение, понимающе покачал головой:
– Вот и сейчас для тебя неожиданность эти мои слова. А ведь в них больше закономерности, чем неожиданности. Послушай, Павлик. Бывают у человека события, ломающие его характер, психологию, душевные силы. Ты летчик, и это тебе не надо объяснять. Небось и ты в первый воздушный бой вступал совсем не таким, каким в последний. И нервишки сдавали и сердце екало. Вот и у меня так. После катастрофы в годы войны я в педагогическом учился. И как было горько сознавать, что ты неполноценный человек, что инвалидность отдаляет тебя от людей, защищающих твой дом и твою судьбину. Каждой фотографии фронтовика, появившейся в газете, завидовал. И одна мысль все время точила: а разве ты не мог быть таким, если бы не поврежденный позвоночник? Ведь и сила какая была. Ведь помнишь, Павлик, как я подковы голой рукой на спор гнул… ну, вот. – Гордей закашлялся, и большой кадык на его шее пришел в движение. Помолчав, выпустил облако горьковатого самосадного табачного дыма. – А учительская доля нелегко мне поначалу давалась. Ой, как нелегко. Сам понимал, что на моих уроках ребята были рассеянными и равнодушными. Это и вовсе выводило из равновесия. Нет, думал, ни Ушинского, ни Макаренко никогда из тебя не выйдет. Однажды чуть не расплакался с досады в пустой холодной учительской. Долго в ней просидел с поникшей головой. Помню, за окнами уже мелькали звезды, когда на мое плечо легла чья-то рука. Глаза поднял – надо мной доброе лицо седого Михаила Васильевича. И голос его добрый, все понимающий. «Что, плохо?», «Плохо, Михаил Васильевич», «Не получается?», «Не получается», «А вы знаете почему? Потому что вы еще и не представляете, какой великий и благородный наш труд, поставить девчонку или мальчишку на ноги, сделать настоящим человеком. Их сорок в классе, и все они сливаются у вас в глазах. А вы научитесь различать каждого, знать его душу, тогда все пойдет как по маслу. Я письмо получил сегодня с фронта, и оно для меня дороже любого ордена. Сколько я с ним бился в свое время, каким неподдающимся считал. И вот за все мои старания благодарность, – он протянул мне листок, и я прочел подчеркнутые старым учителем слова. – „Дорогой Михаил Васильевич! Пишет вам тот самый детдомовец Костя Волков, который столько раз выводил вас из себя. Если вы успели поседеть, то считайте, что половина седых ваших волос на моей совести. Но вы сделали меня человеком. Я не знаю ни отца, ни матери. Сейчас моя танковая рота готовится форсировать Днепр. Подошел в сумерках начальник политотдела и сказал: „Слушай, старший лейтенант Волков. Ты должен первым провести своих танкистов по переправе. Это трудно и очень опасно. Но когда ты пойдешь сквозь завесу вражеского огня, думай о самом для тебя любимом человеке, о том, что ты идешь в бой за него, и тогда никакая смерть не будет страшна. И не важно, кто это будет: отец, мать или жена, лишь бы это был самый дорогой тебе человек“. Я его выслушал и ответил: „А у меня нет ни отца, ни матери, ни жены“. Начальник политотдела несколько растерялся: „Так кто же у тебя самый дорогой человек на нашей советской земле?“ И тогда я ответил: „Наш классный руководитель Михаил Васильевич“. И вот эта беседа, Павлик, душу мне перевернула. Откуда и силы взялись, и слова на уроках не казенные, а душевные, бьющие в самую точку. Словом, та минута, вернее, тот вечер в холодной учительской и добрый Михаил Васильевич опять толкнули меня к жизни“.»
Летчик вглядывался в зарумянившееся лицо Гордея, преображенное вдохновением, видел улыбку в заблестевших глазах и больше не ощущал неловкости оттого, что он здоровый, полный сил и бодрости присутствует при этой исповеди родного брата, физически надломленного на всю жизнь. Павел потянулся к бутылке и вновь наполнил рюмки.
– А как ты теперь с Михаилом Васильевичем? По-прежнему в большой дружбе? Я ведь тоже когда-то у Михваса учился.
Улыбка сбежала с лица старшего брата, и он тяжко вздохнул.
– Теперь как и прежде. А вот в прошлом году серьезно поссорились, и это было для меня опять-таки испытанием характера.
– Из-за чего же?
– Разошлись в оценке одного ученика, – медленно проговорил Гордей, – что нередко бывает в учительской практике. Учился у нас в седьмом «А» Миша Белогривое, хилый болезненный мальчик. Был отличником, потом сполз на двойки. На педсовете Михаил Васильевич обрушил на него свой гнев, поставил вопрос об оставлении на второй год. Я промолчал, но в душе с ним не согласился. Хотелось все-таки узнать, что же мешает этому Мише Белогривову. Познакомился с ним поближе и увидел, что мальчик во многом не виноват. Невеселая жизнь у него сложилась. Мачеха паренька заедает, отец пьет горькую. Прежде чем делать выводы, надо было в быт этой семьи вмешаться, а Михаил Васильевич этого не сделал. Вот я и срезался с ним на следующем педсовете. Долго потом в душе терзался вопросом, а верно ли сделал, имел ли право покритиковать такого опытного педагога, у которого сам учусь и еще долго буду учиться. Ведь кто я такой? Учитель с пятилетним стажем, а он половину жизни своей отдал школе. Два его ученика Герои Советского Союза, один в доктора наук вышел. И все же чувство долга заставило выступить против. Долг, Павлик, не обязаловка какая-нибудь. Это выше. Меня никто не принуждал вмешиваться в это дело. Миша Белогривов ученик из другого класса, ответственности за который я не нес. Я бы мог спокойно закрыть глаза, сделать вид, будто ничего не замечаю, оправдаться перед собственной совестью. Да ведь совесть, она какая. Не позволила мимо пройти. Ведь речь шла о живом формирующемся человеке. Мы должны были сделать его хорошим полноценным гражданином, на второй-то год оставить легче всего. Вот я и распалился, нашумел.
Весь педсовет был на моей стороне, кроме одного Михаила Васильевича. Неделю он со мной не разговаривал и не здоровался. Даже в учительскую избегал заходить, если видел в приоткрытую дверь мою палку у вешалки.
Гордей затушил в пепельнице самокрутку и покосился на рюмки.
– Может, допьем, братишка?
– Стоит ли торопиться, – остановил его Павел. – Коньяк не чай – не остынет.
Гордей, улыбаясь, посмотрел на жаркое солнце, стоявшее за окном в безоблачном голубом небе.
– Опасность иная, ведь может согреться, – пошутил он.
– Нет, Гордей, – упорствовал брат, – сначала доскажи, чем все это у вас кончилось.
Гордей медленным движением руки пригладил растрепавшиеся волосы:
– Любопытно кончилось. Целую неделю старик при встрече со мной хмуро отворачивался. Я уже потерял всякую надежду, что мы с ним найдем когда-нибудь общий язык. Чувствовалось по всему, что его человеческую гордость я оскорбил до самой глубины. Видно, он и ночей не досыпал, думая о педсовете. И вдруг в один из дней, когда я медленно ковылял домой, услыхал за спиной легкий хруст снега. Сразу подумалось, человек меня догоняет изо всех сил, потому что дышит он тяжело. Оборачиваюсь и вижу седые усы Михаила Васильевича и его поблескивающие очки. «Гордей Игнатьевич, – окликнул меня старик, – остановитесь, пожалуйста, на минутку. Ну и шагаете же вы, целый километр за вами гонюсь». Какая-то добрая беззащитная улыбка тронула его губы. Старик приблизился и положил руку на мое плечо. «Гордей Игнатьевич, вы должны меня простить. Вы преподали мне справедливый, хотя и несколько жестокий урок. Правда часто жестока и нелегко воспринимается тем, кому она адресуется, Я не исключение, потому что тоже поболел и посердился на вас. Вы правы, Гордей Игнатьевич, давайте вашу руку. Видно, я устарел, совсем устарел, если перестал понимать азбучные истины. Ошибся я, неправильно отнесся к этому Мише Белогривову». Кончилось тем, что он завернул ко мне на обед, засиделись мы до глубокой ночи, и с тех пор дружба у нас еще крепче пошла. И пареньку стало лучше, создали ему все условия, хорошо он окончил класс.
Гордей улыбнулся и взглянул на брата.
– Поди, надоел тебе своими рассказами? Давай выпьем все-таки. Отменный коньяк. Надо будет с собой пару бутылок захватить. Одну себе, одну Михаилу Васильевичу, Старик по воскресным дням употребляет рюмочку, говорит, от нее здоровья прибавляет, А в лютые морозы с крепким чаем по старинке пьет.
Павел притронулся к большой тяжелой ладони старшего брата с синими вздутыми жилами.
– Ты меня этим своим рассказом никак не мог утомить. И знаешь почему? У меня в жизни похожее недавно произошло. – Гордей смерил брата внимательным заинтересованным взглядом. Все больше и больше проникаясь к нему уважением, Павел вдруг подумал о том, что вот сидит перед ним человек, которому ничего не утаивая можно все рассказать о своей уязвленной гордости. И он подробно, удивляясь тому, что это получается как-то легко, будто речь идет вовсе не о нем, а о каком-то третьем, мало знакомом ему человеке, поведал о своей размолвке с Глебовым.
– С меня ведь спрос малый, – закончил он с неловким смешком. – Взлетел, покрутился в воздухе и сел. Тут и финита. А ты – учитель, одно слово что стоит. Может, и мне дельное подскажешь?
Гордей скатал хлебный шарик, спросил в упор:
– Стало быть, всерьез поссорились?
– Да нет, – вздохнул младший брат. – Поссорились не то слово. Внешне все осталось, как было. Любезно разговариваем, даже с женами ходим по праздникам в одни и те же компании. Но вот, понимаешь, осталось что-то такое на сердце. Накипь какая-то. Я, разумеется, понимал, что правда не на моей стороне, но мучила другая мысль. Почему Глебов не мог меня поправить по-другому. Ведь мы же старые товарищи. Когда-то в дни войны я сам водил его в боевой полет, спас однажды от «мессера», зашедшего в хвост. Разве во имя дружбы не мог он поступить по-иному, не ставить вопрос так резко.
– Нет, нет, – вдруг прервал брата Гордей и даже застучал тяжелой самшитовой тростью об пол, – о мягкости не может быть и речи, надо бояться этой мягкости, если речь идет о долге. Стал бы Глебов тебя уговаривать мягко, ты бы с ним попросту не согласился. У него характер сильный, но и у тебя не слабее. Вы же, черти, оба летчики! А если бы ты не согласился, то и ошибка осталась бы неисправленной, и человек пострадал.
– Легко судить, – запротестовал Павел, – а мне-то как. Столько лет дружили, и вот… теплота, искренность, где они? Будто кто выкрал. Словно кошка начала меж нами дорогу перебегать и остановилась, а никто ее назад не повернет.
– В этом ты прав, – кивнул Гордей. – Трудно кошку с дороги дружбы заворачивать. Только пойми, что кто-то один из вас должен сделать это первым.
– Он не сделает, – убежденно заметил Павел, имея в виду Глебова. – Он гордый, да и к тому же прав.
– Значит, первый шаг должен сделать ты.
– Ты думаешь? – встрепенулся Павел.
– Не думаю, а уверен, – подтвердил старший брат. – В такой ситуации надо поломать в себе ложный стыд, Павлик. Согласен, что это тяжело бывает. Так же тяжело, как и воздушный бой в небе выиграть. А может, и еще потяжелее.
– Потяжелее, – в тон ему вымолвил Павел. – Самое тяжелое это наступать на самого себя.
– Ну, вот видишь, понятливый ученик, – засмеялся Гордей и, поднявшись, захромал по комнате без своей трости. – Впрочем, тебе виднее: легче или трудней. Ты уже у меня высоко летаешь, тебе и карты в руки.
Он опять подошел к стулу, на котором сидел младший брат, ласково взъерошил ему волосы. Но тот отрицательно покачал головой.
– Нет, Гордей, я ниже тебя летаю. Это ты со своей самшитовой клюкой высоко летаешь на высоте человеческой, – взволнованно проговорил летчик, стараясь не глядеть в упрямые глаза брата. Он чувствовал в глубине души, что новой неизведанной силой наполняет его этот прямой откровенный разговор.
Был уже поздний вечер, когда братья стали прощаться. Павел проводил Гордея до азтобусной остановки, ласково поддерживая его за локоть.
– Слушай, Павлик, – вдруг озорно воскликнул Гордей. – Вот бы сейчас песню сыграть. Ну хотя бы нашу «Рябинушку» уральскую, что ли. А то «С неба полуденного жара не подступись, конная Буденного рассыпалась в степи».
– Что ты, – рассмеялся летчик, – милиционер арестует. Сейчас же борьба за тишину.
– Значит, и про Буденного нельзя?
– Нельзя, и про Буденного.
– И с гармошкой пройти нашей уральской, на клавиши ее подавить?
– Тоже нельзя.
– Жаль. Когда-то и я очень любил с гармонью пройтись по окраине и песню спеть. Придется отложить. Чего доброго, попадешь на стенд с великолепным названием «Они позорят город-курорт».
Гордей еще больше развеселился, снова попытался пройти несколько метров без помощи трости.
– Видишь, как у меня получается. Еще десятка два ванн, и я взапуски со своими школьниками буду бегать.
Подошел большой голубой автобус, и Гордей занял место у окошка.
– Ты же смотри, – крикнул он брату сквозь шум заведенного мотора. – Первое, когда приедешь, протяни руку товарищу.
– Обещаю, – откликнулся Павел, но этого слова старший брат, очевидно, не расслышал, потому что голубой автобус качнулся и быстро проплыл мимо летчика. В освещенном окне Павел в последний раз увидел Гордея, махавшего на прощанье ему рукой. Проводив автобус, Быков медленно побрел по набережной, с наслаждением вдыхая прохладный солоноватый воздух. Покрытое темной летней ночью море с шумом плескалось о песчаный берег. Где-то высоко в звездном небе прогудел самолет, и его два маленьких огонька, зеленый и красный, опять напомнили майору Павлу Быкову о скором возвращении в далекий отсюда город, где базировался его родной полк. И Павел подумал о том, что вскоре и он так же вот высоко пролетит над землей в первом после отпуска учебно-боевом полете в одной паре со своим товарищем Глебовым, вновь и вновь переживая радостное ощущение покоряемой высоты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.