Текст книги "На маяке"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Сенкевич Генрик
На маяке
I
Однажды в Аспинвале, недалеко от Панамы, пропал без вести сторож с маяка. Случилось это во время бури, и все предполагали, что несчастный, должно быть, подошел к самому берегу скалистого островка, на котором стоит маяк, и набежавший вал снес его в море. Это предположение было тем более вероятно, что на следующий день не нашли его лодки, обыкновенно стоявшей тут же, у подножья маяка. Надо было как можно скорее нанять кого-нибудь на место погибшего сторожа, – маяк имел немалое значение для местного пароходного движения, а также для судов, идущих из Нью-Йорка в Панаму. Залив Москитов изобилует мелями и рифами, между которыми трудно проходить даже днем, а ночью, когда часто над морем, согреваемым тропическим солнцем, поднимается туман, проход судов почти невозможен. Единственным путеводителем для многочисленных судов является тогда свет маяка. Найти сторожа было поручено пребывающему в Панаме консулу Соединенных Штатов. Но это была нелегкая задача, во-первых, потому, что подыскать его нужно было в течение двенадцати часов, во-вторых, сторож должен быть очень добросовестным человеком, а потому нельзя было принимать первого встречного, и в довершение всего кандидатов вообще не оказалось. Жизнь на маяке необыкновенно трудна и нисколько не привлекает ленивых южан, любящих бродяжничать. Сторож, охраняющий маяк, живет почти как узник. Только раз в неделю, по воскресеньям, он имеет право отлучаться с островка. Продовольствие и свежую воду ему ежедневно привозят из Аспинваля, причем лодка, доставив ему припасы, немедленно уезжает, и на всем островке, имеющем не более морга, не остается никого. Сторож живет на маяке и обязан содержать его в порядке: днем давать сигналы, вывешивая разноцветные флаги согласно показаниям барометра, а вечером зажигать фонарь. Работа на маяке была бы не трудна, если бы не приходилось подниматься наверх по крутой винтовой лестнице в четыреста с лишком ступеней, а сторож подчас совершает это путешествие по нескольку раз в день. Вообще это монашеская жизнь, даже больше чем монашеская – отшельническая. Неудивительно, что мистер Исаак Фальконбридж был крайне озабочен подысканием человека, способного заменить покойного, и легко понять его радость, когда в тот же самый день совершенно неожиданно явился желанный заместитель. Это был уже старый человек, лет семидесяти, а может быть, и больше, но еще крепкий, бодрый, с военной выправкой. Волосы у него были совсем белые, лицо смуглое, как у креолов, но, судя по голубым глазам, он не был южанином. Выражение лица у него было подавленное и печальное, взгляд прямой и честный. Он сразу понравился Фальконбриджу. Оставалось только проэкзаменовать его, и между ними завязался следующий диалог:
– Откуда вы? – спросил консул.
– Я поляк.
– Что вы делали до настоящего времени?
– Странствовал по свету.
– Сторож на маяке должен сидеть на одном месте.
– Я нуждаюсь в отдыхе.
– Служили вы когда-нибудь? Можете ли представить свидетельства о том, что вы честно выполняли свой долг на государственной службе?
Старик вынул из-за пазухи сверток в шелковом линялом платке, похожем на лоскут старого знамени, развернул его и сказал:
– Вот свидетельства. Этот крест я получил в тысяча восемьсот тридцатом году; второй – испанский крест, его мне дали во время карлистской войны; третий – французский, Почетного легиона; четвертый я получил в Венгрии. Потом я сражался в Соединенных Штатах против южан, там не дают крестов, но вот свидетельство.
Фальконбридж взял бумагу и принялся читать.
– Гм… Скавинский? Это ваша фамилия?.. Во время атаки вы собственноручно захватили два знамени… Да… вы были храбрым солдатом!
– Я сумею быть и добросовестным сторожем.
– Но там по нескольку раз нужно подниматься на башню. Здоровые ли у вас ноги?
– Я прошел пешком плены[1]1
Пленами называются неизмеримые степи между Нью-Йорком и Калифорнией (Прим. автора).
[Закрыть].
– All right. Знакомы ли вы с морской службой?
– Я три года служил на китобойном судне.
– Вы перепробовали разные занятия?
– Я не знал только покоя.
– Почему?
Старик пожал плечами:
– Такова судьба.
– Боюсь, что вы слишком стары для работы на маяке.
– Сэр, – внезапно заговорил старик взволнованным голосом. – Я очень устал и измучен. Как видите, я много пережил. Именно о таком месте я в последнее время мечтал. Я стар и нуждаюсь в покое. Пора сказать себе: вот здесь ты, наконец, осядешь, это твоя гавань! Ах, сэр, это зависит только от вас. В другой раз такого места не найдешь. Какое счастье, что я оказался в Панаме… Умоляю вас… Видит бог, я разбит, как корабль, который потонет, если не войдет в гавань… Осчастливьте старика… Клянусь, я честный человек, но… я слишком устал… мне довольно скитаться…
Голубые глаза старика выражали такую мольбу, что Фальконбридж, у которого было доброе, простое сердце, почувствовал себя растроганным.
– Well[2]2
Хорошо (англ.).
[Закрыть], – сказал он. – Я принимаю вас. С этой минуты вы сторож маяка.
Лицо старика просияло невыразимой радостью.
– Благодарю вас.
– Можете ли вы сегодня же отправиться на маяк?
– Так точно.
– В таком случае – good bye![3]3
До свидания! (англ.).
[Закрыть] Еще одно слово: после первого же упущения по службе вы будете уволены.
– All right!
В тот же вечер, когда солнце зашло за перешеек и после лучезарного дня наступила без сумерек ночь, новый сторож, очевидно, был уже на своем посту: в положенный час маяк, как всегда, бросил на воду яркий сноп света. Ночь была тихая, спокойная и, как часто бывает в тропиках, насыщена светлым туманом, образующим вокруг луны радужный круг с мягкими расплывающимися краями. Начинался прилив, и море слегка волновалось. Скавинский стоял на площадке возле гигантского фонаря и снизу казался маленькой черной точкой. Он пытался собраться с мыслями и обдумать свое новое положение, но был еще слишком подавлен. Старик чувствовал себя как затравленный зверь, которому удалось, наконец, скрыться от погони где-нибудь на неприступной скале или в пещере. Наконец-то в его жизни настала пора покоя. Сознание безопасности наполняло его душу глубоким наслаждением. Теперь, на этой скале, он мог позабыть обо всех ударах судьбы, которая заставляла его скитаться по свету и измучила несчастьями и неудачами.
Он и правда был как корабль, разбитый бурей; она ломала на нем мачты, рвала канаты, паруса, окатывала волнами и, злобно швыряясь пеной, бросала с высоких гребней громадных морских валов в бездну – и все же он спасся от нее и ушел в гавань. Картины этой бури одна за другой проносились в его воображении, и по сравнению с ними особенно светлым казалось ему то тихое будущее, которое отныне предстояло ему. О главных событиях своей жизни старик рассказал Фальконбриджу, но о тысяче других приключений не упомянул. Несчастье преследовало его, и всякий раз, когда он разбивал свой шатер и разводил огонь, собираясь зажить на покое, откуда-то налетал вихрь, срывал шатер и, разметав огонь, гнал его самого на погибель. Поглядывая с площадки маяка на освещенные волны, старик вспоминал все, что пришлось ему испытать. Он сражался в четырех частях света и за время своих скитаний перепробовал свои силы почти во всех профессиях. Человек он был работящий и честный, и ему неоднократно удавалось скопить небольшое состояние, но, несмотря на величайшую осторожность, он всякий раз снова его неожиданно терял. Он добывал золото в Австралии, искал алмазы в Африке и был правительственным стрелком в Восточной Индии. Когда он завел в свое время в Калифорнии ферму, ее погубила засуха; тогда он стал торговать с дикими племенами, населяющими Центральную Бразилию, но однажды плот его разбился на реке Амазонке, сам он, безоружный и почти нагой, в течение нескольких недель блуждал по лесам, питаясь дикими плодами и поминутно подвергаясь опасности быть растерзанным хищными зверями. Он открыл кузницу в Арканзасе, но она сгорела во время пожара, истребившего весь город. Затем в Скалистых горах он попал в руки индейцев и только чудом был спасен канадскими стрелками. Тогда он поступил матросом на корабль, делавший рейсы между Багия и Бордо, а потом гарпунщиком на китобойное судно: оба судна потерпели крушение. Была у него фабрика сигар в Гаване, но его обокрал компаньон как раз тогда, когда он заболел вомито[4]4
Желтая лихорадка.
[Закрыть]. И вот он в Аспинвале – здесь, казалось, должны были кончиться его невзгоды. Да и что может грозить ему на этом скалистом островке? Ни вода, ни огонь, ни люди. Впрочем, люди причинили ему не много зла. Ему чаще случалось встречать хороших людей, чем дурных. Зато, как ему казалось, его преследовали все четыре стихии. Люди, знавшие его, говорили, что ему просто не везет, и этим всё объясняли. Сам он в конце концов стал маньяком. Он верил, что какая-то могущественная и мстительная сила преследует его всюду – на суше и на море. Но он не любил об этом говорить и лишь изредка, когда его спрашивали, какая же это сила, с таинственным видом указывал на Полярную звезду, отвечая, что это исходит оттуда…
Действительно, неудачи преследовали его с таким непонятным упорством, что легко могли сломить волю того, кто их испытывал. К счастью, у него было терпение индейца и могучая, спокойная сила сопротивления, присущая лишь честным, мужественным сердцам. В свое время в Венгрии Скавинский был весь исколот штыками, но, несмотря на полнейшую невозможность сопротивляться, не хотел сдаться. Точно так же не поддавался он в несчастье. Лез в гору упорно, как муравей. Если его сталкивали с горы сто раз, Скавинский спокойно отправлялся в путешествие в сто первый. Это был в своем роде необыкновенный чудак. У этого старого солдата, закаленного в стольких боях, испытавшего бог весть какие несчастья, прошедшего сквозь огонь и воду, было сердце ребенка. Во время эпидемии на Кубе у него был значительный запас хинина, он роздал его целиком больным, не оставив себе ни грана, и сам заболел.
Удивительнее всего в нем было то, что после стольких разочарований он не падал духом и продолжал надеяться, что все будет хорошо. Зимой он всегда оживлялся и предсказывал какие-то великие события. Он с нетерпением ждал их и мыслью о Них жил целые годы. Но зимы проходили одна за другою, а Скавинский дождался лишь того, что голова у него совершенно побелела. Наконец, он состарился и стал терять энергию. Его терпение напоминало теперь покорность судьбе. Прежнее спокойствие сменилось чрезмерной чувствительностью; закаленный солдат превратился в плаксу, готового пустить слезу по любому поводу. Кроме того, время от времени его терзала страшная тоска по родине, которую вызывали иногда самые незначительные причины: вид ласточек или каких-то серых птичек, похожих на воробьев, снег на горах или мелодия, напоминающая песни, слышанные в детстве… Наконец, им овладела одна мысль – мысль об отдыхе Она целиком захватила старика, поглотив все другие стремления и надежды. Для этого вечного странника теперь не было ничего желаннее, ничего дороже спокойного уголка, где он мог бы отдохнуть и тихо ждать своего последнего часа. Быть может, именно вследствие странных прихотей судьбы, которая бросала его по всем морям и странам, не давая передохнуть, Скавинский считал теперь величайшим счастьем на свете получить возможность не скитаться. Правду сказать, он вполне заслуживал такого скромного счастья, но так уже привык к разочарованиям, что думал об этом как о чем-то недостижимом, о чем можно только мечтать. Он не смел даже надеяться, как вдруг, совершенно неожиданно, в течение двенадцати часов, получил место, как будто нарочно созданное для него. Не удивительно поэтому, что вечером, зажигая фонарь, старик был точно в чаду и, спрашивая себя, правда ли это, не смел ответить: «да». А между тем действительность представляла ему неопровержимые доказательства: часы шли, и никто не гнал его с маяка. Старик впитывал в себя эти доказательства и убеждался. Могло показаться, что он впервые в жизни увидел море: на башне в Аспинвале пробило полночь, а он все не уходил со своей вышки и смотрел. Внизу, у ног его, играло море. Фонарь бросал в темноту гигантский круг света, и за пределами его взор старика терялся в совершенно черной, таинственной и страшной дали. Но даль эта, казалось, приближалась к свету. Огромные волны выступали из темноты, с ревом неслись к подножью островка, и тогда видны были их вспененные гребни, отливающие красным в свете фонаря. Прилив все усиливался, и вода постепенно заливала песчаные отмели. Таинственный говор океана становился все явственнее, все громче и уже напоминал то залпы пушек, то шум гигантских лесов, то отдаленный многоголосый гул толпы. Порой наступала тишина, и тогда до слуха старика долетали какие-то глубокие, тяжелые вздохи, какие-то рыдания, – потом опять громко гремели залпы. Наконец, с запада подул ветер и рассеял туман, но нагнал черные разорванные тучи, которые закрыли луну. Ветер усиливался, валы с яростью налетали на островок, обдавая пеной подножье маяка. Издали доносился грохот надвигающейся бури. На темной бушующей поверхности моря блеснуло несколько зеленых фонариков, прикрепленных к мачтам идущих в гавань судов. Эти зеленые огоньки то подымались вверх, то падали вниз, то раскачивались из стороны в сторону. Скавинский спустился в свою комнату. Завыла буря. Там, на море, люди на кораблях боролись во мраке ночи с разбушевавшимися волнами, а здесь, в комнате, было спокойно и тихо. Даже рев бури едва проникал сквозь толстые стены маяка, и только мерное тик-так часов как бы убаюкивало усталого старика.
II
Проходили часы, дни и недели…
Матросы утверждают, что порой, когда море бушует, в ночной темноте какой-то голос зовет их по имени. Если зовет беспредельная морская даль, то, быть может, когда человек состарится, его зовут и иные беспредельные дали, более мрачные и таинственные; и чем более он измучен жизнью, тем желаннее ему эти зовы. Но для того, чтобы их услышать, нужна тишина. Кроме того, старость, как бы в предчувствии могилы, любит уединение. Для Скавинского маяк был уже почти могилой. Нет ничего более однообразного, чем жизнь на маяке. Если случается, что на такую должность нанимаются молодые люди, они неизбежно вскоре ее бросают. Вот почему сторожем маяка обычно бывает человек немолодой, угрюмый и замкнутый в себе. Когда он почему-либо уходит с маяка и возвращается к людям, то чувствует себя среди них как человек, пробужденный от глубокого сна. На маяке нет того множества мелких впечатлений, которые в обычной жизни приучают все связывать с собою. Все, с чем соприкасается сторож маяка, колоссально и лишено определенных форм. Здесь только небо и вода, и среди их беспредельности – одинокая человеческая душа. При такой жизни обитатель маяка постоянно пребывает в состоянии задумчивости, и из этой задумчивости ничто его не выводит, даже выполняемые им обязанности. Один день похож на другой, как зерна четок, и единственное разнообразие вносит, пожалуй, только перемена погоды. Однако Скавинский чувствовал себя здесь таким счастливым, каким не был еще никогда в жизни. Он вставал на заре, завтракал, чистил фонарь, а потом, усевшись на площадке, смотрел в морскую даль, и глаза его никогда не могли насытиться картинами, которые открывались перед ним. Обычно на безграничном бирюзовом фоне виднелись стаи распущенных парусов, так ослепительно сверкавших в лучах солнца, что от чрезмерного их блеска невольно щурились глаза. Порой суда, пользуясь попутным ветром – пассатом, шли длинной цепью, одно за другим, как вереницы чаек или альбатросов. Красные бакены, указывающие путь, мягко и легко колыхались на волнах; среди парусов ежедневно в полдень серебристым туманом поднимался густой дым. Это пароход из Нью-Йорка вез пассажиров и товары в Аспинваль, оставляя за собой длинную узкую полосу пены. С другой стороны площадки Скавинский видел как на ладони Аспинваль и его оживленный порт, а в нем – лес мачт, корабли и лодки; несколько дальше белели дома и башни города. С высоты маяка дома казались гнездами чаек, лодки – жуками, а люди маленькими черными точками, движущимися по белой набережной. С утра легкий ветерок доносил с востока смутный гул городской жизни, заглушаемый гудками пароходов. В полдень наступал перерыв. Движение в порту прекращалось, чайки скрывались в расселинах скал, море успокаивалось и лениво катило волны, и тогда на суше, на воде и на маяке наступала ничем не возмутимая тишина… Желтые пески после отлива блестели, точно золотые отсветы на поверхности моря; башня маяка отчетливо отражалась в лазури. Солнечные лучи потоками лились с неба на воду, на пески и скалы. В такую пору и стариком овладевала какая-то сладостная истома. Он чувствовал всю прелесть отдыха, которым пользовался теперь, и, надеясь, что он будет длительным, больше ничего не желал. Это было глубокое счастье, и он им наслаждался со всей полнотой, а так как человек легко осваивается с лучшей долей, то и Скавинский мало-помалу ободрился. «Если люди строят дома для инвалидов, – думал он, то почему бы богу не приютить, наконец, на этой скале своего инвалида?» Время шло и утверждало его в этом убеждении. Старик сжился с маяком, с обрывом, с отмелью и одиночеством. Он познакомился также с чайками, которые гнездились в расселинах скал, а по вечерам устраивали сборища на крыше маяка. Скавинский бросал им остатки своей пищи, и птицы вскоре настолько привыкли к нему, что, когда он появлялся с тарелкой на площадке, на него налетала буря белых крыльев, а он ходил между ними, как пастух среди овец. Во время отлива старик отправлялся на песчаные отмели и собирал вкусных улиток и красивые жемчужные раковины, которые оставляли на песке схлынувшие волны. Ночью, при свете маяка и луны, он ловил рыбу, водившуюся в огромном количестве в заливе. В конце концов он полюбил свою скалу и свой безлесный островок, поросший только какими-то мелкими растениями, из которых сочилась липкая смола. За бедность островка его вознаграждали прекрасные виды, открывающиеся с маяка. В полдень, когда воздух становился особенно прозрачным, можно было видеть весь перешеек, вплоть до Тихого океана. Он был покрыт пышной растительностью и казался Скавинскому сплошным огромным садом. Тут же, за домами Аспинваля, раскинулись роскошные букеты кокосовых пальм и бананов. Дальше, между Аспинвалем и Панамой, тянулся гигантский лес, над которым по утрам и к ночи колыхался красноватый туман. Всевозможные тропические деревья, переплетенные лианами и громадными орхидеями, поднимались из стоячей воды.
В подзорную трубу старик мог разглядеть не только деревья, не только широко раскинувшиеся листья бананов, но и стада обезьян, больших марабу и стаи попугаев, время от времени радужной тучей взвивающихся над лесом. Скавинскому были хорошо знакомы подобные леса: после крушения на Амазонке он несколько недель скитался в таких чащах. Блуждая под этими чудесными зелеными, такими заманчивыми сводами, он видел в них таящуюся смертельную опасность. По ночам он слышал вблизи замогильные завывания пум и рев ягуаров, видел гигантских змей, качающихся на деревьях подобно лианам, и сонные лесные озера, кишащие скатами и аллигаторами. Он знал, под каким ярмом живет человек в этих непроходимых чащах, где среди гигантских листьев, под которыми можно легко укрыться, роятся кровожадные москиты, древесные пиявки и громадные ядовитые пауки.
Скавинский сам все это видел, испытал и пережил, и теперь ему доставляло особенное наслаждение смотреть со своей башни на эти роскошные леса, восхищаться ими и вместе с тем чувствовать себя в полной безопасности. Маяк защищал его от всякого зла, и он только изредка покидал его по утрам в воскресные дни Тогда он облачался в темно-синий мундир с серебряными пуговицами, увешивал грудь своими крестами и горделиво поднимал седую голову, слыша при выходе из церкви, как говорили креолы:
– У нас теперь очень порядочный сторож на маяке. И притом не еретик, хотя и янки!
Однако после обедни он тотчас возвращался на остров, и возвращался с радостью, потому что все еще не доверял материку. По воскресеньям Скавинский читал испанскую газету, которую покупал в городе, или нью-йоркский «Геральд», взятый взаимообразно у Фальконбриджа, и жадно искал в них известий из Европы. Бедное старое сердце! Даже на этом маяке, на другом полушарии, оно все еще билось для родины… Вначале, когда лодка, ежедневно доставлявшая ему провизию и воду, причаливала к острову, старик спускался со своей башни побеседовать со стражником Джонсом. Впоследствии, однако, он видимо одичал: перестал бывать в городе, читать газеты и беседовать о политике с Джонсом. Незаметно шло время, и по целым неделям он никого не видел и никто не видел его. Единственным признаком того, что старик жив, было исчезновение провизии, оставляемой на берегу, и свет на маяке, вспыхивающий каждый вечер с такой же точностью, с какой по утрам из воды поднималось солнце. Очевидно, Скавинский стал равнодушен ко всему. Причиной этого была не тоска по родине, а именно то, что даже она превратилась в покорность судьбе. Весь мир теперь сосредоточился для него на этом островке. Старик уже сжился с мыслью, что не оставит маяка до самой смерти, и просто забыл, что существует другая жизнь за пределами островка. В довершение всего Скавинский стал мистиком. Его ласковые голубые глаза приняли какое-то детское выражение и всегда были устремлены куда-то вдаль. Пребывая в постоянном одиночестве и видя пред собой лишь необъятную ширь моря и беспредельный небесный свод, старик постепенно утрачивал сознание своего «я», переставал существовать как отдельная личность и все более сливался с окружающей его природой. Он не задумывался над этим, а только бессознательно чувствовал. Наконец, ему стало казаться, что небо, вода, его скала и маяк, золотистые песчаные отмели, надутые паруса и чайки, приливы и отливы – что все это представляет некое великое единое целое, одну огромную таинственную душу. Он потонул в этих мыслях, убаюканный ими, впал в забытье и в своем самоотречении, в этом состоянии полуяви, полусна нашел великое успокоение, подобное смерти.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.