Текст книги "«Неизвестный»"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
В один день было решено показать Колю наверху; дрожь и робость прохватила его за целые сутки до визита, – именно с того момента, когда Петр объявил, что «завтра мы идем». Страх за ужасное неизвестное, ожидавшее его наверху, отшиб у него всякую сообразительность и словно ветром выдул только что набитые в голову правила. Петр, по всей вероятности, предвидел это, потому что перед самым отходом наверх счел нужным еще раз повторить внушение:
– Так помни, – говорил он, – локти… руки… Понимаешь, как я тебе говорил? Смотри же… За обедом хлеба как можно меньше… Не чавкать, боже сохрани… Madame Чикалдову (там узнаешь) не приглашай на польку: она в интересном положении, а ты до сих пор коленями… Не бери… Н-ну? Еще что? рук в панталоны не клади… Ни под каким предлогом… Ходи свободно!.. У вас, лютых зверей, есть привычка пробираться по стенке, совершенные воры… Ты этого не делай… Скверно!.. Шляпу держи – вот! Смотри сюда, вот! или так! Но отнюдь не держи сзади или не болтай между коленями… Пойдем.
Пошли. Все, начиная с господской лестницы, устланной ковром, и кончая самым паутинным разговором в господской гостиной, все это презрительно смотрело в оробевшие глаза Коли, уничтожало его, потому что открывало страшную бездну невежества, в которой сидел он, и вместе с тем невозможность сразу переродиться для новой жизни. Брат Петр, совершенно искренно предававшийся всей мишуре, которую пока еще в незначительных дозах выгружал перед Колей, выполнял каждое правило своего кодекса с величайшею точностию, – а главное, серьезностию: поднимаясь по господской лестнице, он и сестра хранили глубокое молчание; остановившись перед зеркалом поправить галстук, Петр взглянул на брата таким ледяным взглядом, что Коля, приняв в расчет и слегка вытянувшуюся физиономию брата, понял ту беззащитность и беспомощность, которые ожидают его в течение целого вечера, и сердце его замерло в чьих-то ледяных лапах, стиснувших его со всех сторон. Вслед за братом Коля сделал первый шаг – и сразу почувствовал себя утонувшим в море всяких мук. Эти муки последовали тотчас же, как только Николай узнал невозможность двинуть ни рукой, ни ногой, полнейшую невозможность понимать хоть что-нибудь; ему оставалось одно: быть простым зрителем совершающейся со всех сторон суматохи, – но это было положительно невозможно; напротив того, с первого шага Николай невольно сознал себя предметом, на котором сегодня должны остановиться, как на диве каком-то, взгляды всех присутствующих. Петр, подглядевший горчайшее положение своего воспитанника, делал издали ему какие-то знаки, поднимая брови, вытягивая и вдруг судорожно искажая свою физиономию, тыкал пальцем, что-то объясняя и, видимо, стараясь на что-то указать, но ничто не помогало. Николай сознавал, что взгляды брата и еще более ужасные взгляды окружающей толпы ясно видят, что в шляпе его подложена бумага, в которой вчера принесли из лавки сальные свечи, что панталоны связаны сзади веревочкой и проч. и проч. Окаменелость его была беспредельна. Если ему и случалось хоть на минутку преодолеть ее, то и тогда все-таки ничего не выходило или выходило что-то очень глупое. Пробовал он вступать в разговоры, пробовал танцовать, – но результатом первых шагов были опрокинутые стулья, оборванные подолы; результатом попытки к разговору было, как нарочно, самое упорное молчание или слово невпопад. Он снова каменел, и снова вдруг вставал, принимался пристальнейшим образом рассматривать какую-нибудь картину на стене, – и ничего не видел, ничего не понимал в ней. Пробовал он смеяться какому-нибудь чужому слову, чужому рассказу, автор которого всеми мерами старался показать или дать заметить слушателям, что вот тут-то или тут он сказал самую смешную штуку, – выходило тоже неудачно: смех вырывался неожиданно, заставлял оборачиваться других, что было невыносимо для Николая, который и сам испытывал от этого смеха какое-то неприятное ощущение, нечто вроде испуга. Под конец вечера Николай съехал на стуле к двери и вступил в беседу с какою-то ветхой старухой; разговор их касался самых стариковских предметов, так что Николай невольно краснел за себя, – но при всем том положительно не мог бросить и этого разговора; кроме старухи, он не видел здесь ни одного человека, речь которого он мог бы понимать. Все испытания вечера развили в нем желание подделываться, стараться угадывать, что именно нравится другим, для того чтоб поддакивать им и таким образом приобресть какое-нибудь внимание этих других. Даже в беседе со старухой незаметно присутствовало это желание – и старуха действительно составила о нем самое выгодное мнение. – Несмотря, однако, на это, Николай возвращался домой в самом грустном расположении духа. Неудачи, которые постигли его на этом роковом испытании, оскорбляли и унижали его. Брат и сестра, видевшие, что все старания их попраны самым безжалостным образом, тотчас переменили тон: в отношениях их воцарилась холодность и полное пренебрежение. Петр сказал брату равнодушнейшим тоном длинный монолог, в котором упомянул о своих трудах и заботах в пользу его, сумел вставить раза два-три фразу: «я ничего не жалел…», «все, что я мог…», «я пожертвовал…» и проч. и проч., и заключил тем, что отказывался впредь от всяких забот о нем; «делай, как знаешь, но я вижу, что мы не товарищи»… Сестра почему-то просто надулась на Николая, как будто он ее чем-то жестоко оскорбил. Даже Федор Никитич счел нужным вразумить Николая, основываясь на суровом тоне Петра, на его вздохе при словах «я сделал все» и проч., на общей, сразу воцарившейся между детьми холодности. Он прямо обратился к Николаю с такими словами:
– Что это ты, Николай, там натворил? а?.. Это, братец, ты оставь… Мать об тебе еще когда горевала… Это надо кинуть… Как можно… Конечно, трудно… Что говорить… Дело незнакомое… Ну, надо терпеть… – и проч.
– Я сделал все! – уныло прибавлял Петр. – Н-но!..
В этом «но» Коля видел опрокинутые стулья, оборванные подолы, ненужный смех, дружбу со старухой и проч. и проч. И такого рода «но», такого рода рассуждения всей семьи – потихоньку подготовили тот момент, когда Коля искренно, как и Петр, сознал необходимость жизни такой, какая господствует у обитателей верхнего этажа, и решился ухлопать все свои юношеские силы на трудную работу изучения ее. Силы эти здесь тратились в той же самой мере, как если бы тратились они и на полезное дело, потому что тратились с преданностию делу, – а дело это было очень пусто и плохо. Задача Коли состояла в том, чтоб отшлифовать себя, дать себе такой наружный вид, который бы не мозолил чужих глаз, а для этого действительно ему пришлось заботиться о походке; о манерах. Ему предстояло преодолеть трудности разговора, выучиться тянуть его по целым часам так, чтоб и разговор вышел, и интерес был в нем какой-нибудь, и вместе с тем чтобы по возможности не было сказано ничего. Ради этого ему пришлось задолбить по книге несколько разговоров, относящихся к «погоде», «услужливости», к разговорам за обедом, за чаем, утром и проч. Приходилось набить свою голову разными мелкого содержания анекдотами, так как он видел, что самые пустейшие и пошлейшие из них проходят не без внимания, в особенности между женским полом. Больше других фраз ему приходилось употреблять фразу: «о да, я с вами совершенно согласен», или: «именно, именно… превосходно, прекрасно, какая богатая мысль» и проч. и проч. Коля видел, что иные, имея под рукою только эти фразы; умеют безбоязненно обделывать в кругу верхнего этажа свои, иногда практические делишки.
Как только брат и сестра увидали, что Николай пришел к ним с повинною головою, тотчас же снова были приняты самые деятельные меры к образованию его. С этих пор в жилище Бабковых воцарился какой-то усиленный во сто раз хаос; тут шли уроки походок, разговоров, давались различные наставления, повторявшиеся по сту раз, и проч. и проч. Вообще шла такая же страшная суматоха, как бывает за кулисами перед поднятием занавеса. Федор Никитич и не показывался сюда, если же ему и случалось выйти посмотреть, что такое делают его детки, – то он никак не мог удержаться, чтоб не подумать: «Вот ежели бы это нашему брату показать – ведь подумал бы, что народ взбесился, с ума спятил… Ей-богу».
Но вслед за этим он, не менее поспешно, слегка вздохнул, присовокупляя свое суждение о том, что «нужно…» – «Конечно, что говорить… выходит оно как будто и беспутство… а все надо, все пригодится: что будешь делать!» Думая так, Федор Никитич молча созерцал нужную, но бессмысленную науку и еще более убеждался в своих суждениях, видя, с какою серьезностию, с какою преданностию убивается образованный сынок его Петр над неуклюжими ногами Николая и как он неустанно надрывает свою грудь, давая Николаю, примерно, такого рода наставления относительно танцев: дело происходит в маленьком зальце Бабковых. Петр стоит среди маленького зальца и, хлопая в ладоши, произносит:
– Но, господа… Становитесь, становитесь!.. Оля! оставьте, пожалуйста, хоть на минутку зеркало… Николай! ради бога! возьми мой платок… Оботри пальцы, – видеть не могу, – как это ты до сих пор не поймешь, что опрятность… Начинать… Ну-с, скорей… У меня за даму вот стул… Стали? Начинать… Тра-ра-ра… Сюда, сюда, Николай, левей, левей, ради бога… Стой!!! Я тебе куда сказал? Куда я тебе сказал? Что ж ты, ослеп?.. (Молчание и упорный вопрошающий и в то же время карающий взгляд.) Сначала! Тра-та-та… Так, так, так… Куда?! Куда тебя на стену несет… Оля! дерни его за рукав! Зачем ты головой вниз? Ты не в воду ныряешь!.. Постойте на минутку; голову нужно держать: вот!.. А не так… Что это такое? Нужно вот, прямо, свободно… Ну вот… Ведь вот умеешь… Нет, это свинство от природы… Начинай!.. Та-ра-ра, – и т. д. и т. д.
Словом, мудрая наука была на полном ходу. И если ко всем этим усовершенствованиям прибавить еще услужливость и лакейство, удвоенное против лакейства Петра, то будет совершенно понятно, почему скоро Петру приходилось слышать:
– Коля-то ваш? Каков?.. Вы Петр Федорыч, теперь – пас перед ним… Ей-богу. Молодец такой выходит… – и проч.
IV
Усовершенствование Николая шло все успешнее и успешнее.
На свадьбах сперва одной, потом и другой дочерей госпожи Крюковой он имел полную возможность блеснуть знанием и манер и разговоров, светских обычаев и проч. и проч. Но вслед за тем вдруг изменяются обстоятельства: в залах у госпожи Крюковой с выдачею ее дочерей замуж – нет уже ни танцев, ни гостей, ни веселья; заметна везде пустынность: дочери уехали с мужьями, по лестницам поднимаются не разодетые кавалеры и дамы, а кашляющие и охающие приживалки, странницы и странники; запах грибного супа и лука поборол всяческие, царившие до сегодня, ароматы, и вообще вся фигура так недавно веселого и певшего с утра до ночи дома – насупилась, помрачилась… Из Бабковых имел доступ наверх только Федор Никитич. Молодая половина Бабковых села, как рак на мели. Кроме того, что им решительно не о чем было говорить и думать у себя дома, они сразу сознали, что никто, кроме Крюковых, и не нуждается в них. Старые знакомые из высшего круга, снисходительно и нехотя раскланиваясь с ними, нехотя приглашали зайти и этим ограничивали всякие отношения к ним. Потихоньку сообразив про себя, что «мы в дураках», молодые Бабковы стали почему-то смотреть друг на друга с пренебрежением, отчего холод и некоторая вражда в отношениях их друг к другу еще более усилились. В жизни не было им никакого дела, они не имели за плечами, про запас, ничего такого, взамен чего действительная, не обставленная декорациями жизнь, с трудом и нуждами, уделила бы что-нибудь и свое, поменялась бы с ними: они так воспитали себя, что привыкли жать готовое, и никогда не допускали мысли, что за это надобно будет отдать. Но это готовое теперь было недоступно, и если недоставало духу помириться с той трудовой дорогой, которая нужна была им, то приходилось рассчитывать на простоту людскую и если не запускать прямо руки в чужой карман, на удовлетворение своих «не по чину» развитых потребностей, то все-таки паразитствовать, то есть все-таки брать чужое, жить на чужой счет и выискивать случая для такого рода жизни. Разыскивая такого случая, Николай как-то узнал, что в N, в Зеленой улице живет вдова купчиха Зайкина, на которую можно иметь кой-какие виды относительно законного брака, так как купчиха после смерти мужа, оставившего ей небольшой капиталец, решительно не знала, зачем ей теперь жить, о чем думать, кроме мужа, тем более, что после того, как она осталась вдовою, ей и бояться некого было, стало быть, жизнь была пуста до высшей степени. Николай, сообразив это дело, завязал лучший галстук, придал особенный блеск сапогам и особенную осанку плечам, слегка приподняв их и вдвинув руки в карманы пальто, взбил отчаянно белобрысые волоса и, прижав их накрененной набок шляпой, тронулся в путь. Каково же было его удивление, когда на узеньком тротуаре, пролегавшем напротив окон Зайкиной, по другой стороне улицы, – медленной поступью выступал брат Петр. Шляпа его была точно так же надвинута на ухо, белобрысые усы превращены в две стрелы, руки точно так же сидят в карманах пальто, и плечи приподняты. Невыразимо медленно подвигаясь вперед и как-то особенно при этом вывертывая ноги, он не спускал глаз с окон Зайкиной, заставленных цветами; по временам он останавливается, откинув одну ногу назад и желая хорошенько разглядеть чрез освещенное солнцем и поэтому залитое светом окно, – не она ли, Зайкина, прошла там, – нагибается то на один бок, то на другой и, переглядев, так же медленно идет дальше, круто и ухарски поворачиваясь на углу улицы.
– Ты зачем? – испугавшись встречи с Николаем, спросил Петр.
– Да так…
– Как так? Ты куда идешь?
– Да просто так, гуляю…
– Ты здесь хочешь ходить?
– И здесь буду и вообще где придется…
– Ты, брат, пожалуста, отсюда иди…
– Это почему? вот странно…
– Вовсе не странно… А просто… Я понимаю, зачем ты хочешь тут гулять, так я тебя считаю нужным предупредить, что это напрасно…
– Что такое?
– Вот те что такое… Тут уж дело сделано…
– Да мне-то что?
– Ну и ступай… Дай мне, пожалуста, хоть раз свободно вздохнуть. Как будто тебе нет другого места; вон на Дворянской – Оглашенова, тоже вдова, Трубина, Плешавины девицы, – мало ли… Ходи там, а здесь предоставь дело делать мне одному.
– Сделай милость, сколько угодно…
– Я сам начал, сам кончу, тем более, что дело на ходу… Пойди, ради бога, отсюда.
– Зачем я пойду?
Петр несколько времени молча смотрит на брата и громовым голосом произносит:
– Так ты решительно не пойдешь?..
– Я буду здесь гулять, тебе какое дело?
– Но если я тебя прра-ашу?
– Я тебе не мешаю… Ты гуляешь, и я гуляю…
– Так позволь тебе сказать, что ты – подлец.
– Ты сам подлец…
Петр делает крутой поворот на каблуках и исчезает за угол.
– Это так не кончится! – кричит он, высовывая из-за угла голову и кулак. – Я тебе покажу… Мы с тобой встретимся еще раз, только не так.
– Ладно! – произносит Николай и чувствует, что теперь почва под ним тверда. В той же позе и с теми же приемами он начинает лавировать мимо окон Зайкиной; закачалась и поднялась стора, какая-то женская фигура показалась в окне. Николай пошел еще медленнее, еще пристальнее вглядывался в физиономию купчихи и наконец сделал ручкой.
– Милостивый государь! – раздалось сзади его, и вслед за тем кто-то кашлянул. Николай обернулся: перед ним стоял офицер с нафабренными усами, с остатками пудры и искусственного тусклого румянца на щеках.
– Что вам угодно?
– Сколько я мог заметить, вы изволите рассчитывать на успех в этом деле?.. так я считаю нужным предупредить вас, что это напрасно…
– Как?
– Так-с… Здесь дело уже сделано, и вы будете только мешать… Поэтому настоятельно прошу вас удалиться отсюда.
– Вот прекрасно! Если я хочу здесь ходить, – кто мне запретит?..
– Я-с! вот кто!
– Это каким образом?
– А таким образом, что сию минуту с будочниками отправлю вас… Извольте идти… Мало вам места на Дворянской: Оглашенова, Плешавины, Трубина… Отправляйтесь туда.
– Однако вы не кричите… – отступая, говорил обиженный Николай.
– Нечего тут рассуждать… Если хотите, мы встретимся где-нибудь еще, но отсюда рекомендую удалиться сейчас же. Слышите?..
– Чорт вас возьми, – поворачивая за угол, шопотом говорил Николай, желая отделаться от офицера, напиравшего на него грудью…
– То-то, с богом! – заключил офицер, смело ступая на завоеванную дорогу.
Николай повернул за угол, встретил целую толпу разных франтов, таких же, как и он, с такими же приемами и осанкой, которые, испугавшись грозного офицера, дерзости которого они слышали, воротились с места свидания, куда направлялись они, рассчитывая на ту же Зайкину, – ив раздумье шли, кто по тротуару, кто посредине улицы. Все они шли, казалось, куда-то в разные стороны; но на углу Дворянской улицы встретились снова; вследствие этого снова слышались разного рода объяснения: «если вы желаете интриговать Оглашенову, то это напрасно», или: «предупреждаю вас, что Плешавины положительно недоступны, кроме меня… Что делать, а поэтому – не все ли вам равно отправиться ходить в Горшковом переулке – против Резановой?», или: «вы, кажется, хотите… так не беспокойтесь, – они уехали в деревню», и проч. и проч.
Когда Николай появился на углу Дворянской улицы, то увидел, что против окон Оглашеновой – медленной поступью скитается брат Петр… Он видел, как к Петру подошел какой-то франт, как между ними произошел какой-то разговор, начавшийся со стороны подошедшего вежливым поклоном и легким приподнятием шляпы и кончившийся потрясанием кулака в воздухе… Все это видел Николай и не пошел дальше, предпочитая воротиться домой и предвосхитить, по крайней мере, ужин. – Вследствие этого предвосхищения вечером, по возвращении Петра, между нашими аристократами происходит такой разговор.
– Ты опять все щи сожрал? – говорит Петр, стоя с пустым горшком в руках перед Николаем, который закутался с головой в одеяло.
Молчание.
– Я спрашиваю тебя: ты сожрал щи?..
– Что ты орешь? – кричит что есть мочи Николай, высовывая голову.
– Ты щи сожрал?
– Чорт тебя задери совсем со щами.
– Ска-атина, брат, ты…
– Сам ты животное.
– Мужик!
– Лакей!..
– Поговори… Поговори, любезный… Я те покажу… – И проч. и проч.
Таким образом, молодые Бабковы все были обречены на вековечное скитание. Оля через полгода попала куда-то в компаньонки: с ней ездили в ряды, поручая подержать покупки, ей поверялись тайны сердца, потому что она, как специалистка по этой части, могла давать самые рассудительные советы.
– Душечка, Оленька, скажите мне, ради бога, отвечать ли мне Аркадию…
– Он писал вам?
– Три письма.
– Отвечайте.
– Что вы говорите?
– Отвечайте… Непременно… Но два, три слова… Даже лучше всего будет, если вы напишете просто: «Что вы хотите от меня? Я вас не понимаю…»
– В самом деле?
– Уверяю вас… Только сделайте вид, что вы не понимаете его искательств…
– Да-да-да. Непременно… Ах, как мне вас благодарить… – и т. д.
Но вдруг оказывалось, что этот какой-нибудь Аркадий сам состоит в переписке с Олей и пишет пламенные послания к другой, с целию отвлечь от Оли подозрения. Другая превращалась в зверя, затевался скандал, – Олю изгоняли, и она кое-как перебивалась дома, впредь до нового знакомства, до новой возможности объясниться с обожателем какой-нибудь неопытной и потому робкой в делах сердца женщины и потом вследствие успеха попасть в друзья, в компаньонки и проч. Петр в последствии времени как-то позатерся в кругу более низкого слоя, в кругу своих чиновников-сослуживцев, и немного погодя женился на дочери архивариуса, получив некоторую возможность промотать самым изящным образом полученные в приданое, долгим трудом скопленные сотни, что он и исполнил с полным совершенством, и, оставшись без гроша, несмотря на свое светское образование, – иногда посягал на косу супруги, которая поэтому заливалась горючими слезами и считала себя погибшей на веки веков. Николай оставался без пристанища. Ему никак не удавалось устроить себе даже и такой карьеры, как Петр, и поэтому ему оставалось положиться во всем на судьбу: Бушующее житейское море швыряло его из стороны в сторону; иногда он невыносимо и искренно страдал, – но внешность, внешний карикатурный вид искажал в глазах постороннего человека и страдания его, которые вместо сожаления возбуждали или смех, или то безразличное состояние, с которым посторонний человек смотрел бы на щепку, уносимую бунтующим морем: не только сожаления, но и простой мысли о том, что, мол, упала эта щепка и проч., – не приходит в голову. Точно так же безразлично относились и к Бабкову.
Страдая без постороннего сожаления, – Бабков был предоставлен исключительно случаю, который бы давал приют его ненужным в действительной жизни знаниям, его уменью рассказывать армейские анекдоты с клубничными тенденциями, уменью занимать дам, растягивая до невероятной степени разговор на тему: «что долговечнее – дружба или любовь?» и проч. и проч. Настоящая жизнь и всякий, самый ничтожный труд отвернулись от него – он и писцом даже не мог быть потому, что писал безграмотно и «как курица лапой»; оставалось искать таких же уродов, как и сам, таких же искалечивших свои потребности людей. Как ни редки теперь эти случаи – эти люди, но все-таки встречаются и они.
* * *
В числе наших уездных персонажей, обедневших вследствие непредвиденных событий, есть особая порода, которую можно назвать шатунами. Желательно им и жить попрежнему – желательно и от века не отставать. Первое оказывается невозможным потому, что существует третье: лень въевшаяся до мозга костей, сибаритство н крайнее непонимание, в чем дело. Второе невозможно потому, что существуют первое и третье. Люди эти поддаются влияниям то той, то другой стороны. Перемена этих влияний слишком быстра, вследствие чего шатуны эти терпят вдвое: за дело не принимаются, думая «махнуть рукою», – и рукой не махают, с минуты на минуту думая взяться за дело. Ни того, ни другого не делается, и, шатуны вечно с опущенными руками, стало быть, с явным убытком, если ко всему еще прибавить ту душевную пустоту и смертельную скуку, которая обуревает их ежеминутно: в жизни этих господ нет ни отчаянного кутежа – на последние, ни дельной работы, – а царит какая-то непроглядная мгла, переполненная всяческих мук. К числу таких шатунов принадлежит дальний родственник, какой-то троюродный внук Крюковой, молодой помещик Клубницын, остановивший неожиданно на улице Бабкова, с которым они встречались на вечерах у бабушки.
– Что вы здесь делаете?
– Скучаю, батенька! – фамильярно говорит Бабков.
– Поедемте ко мне в деревню…
– Куда же это?
– Да вот в Сосновку… Поедемте?..
– Пожалуй… Я готов…
Приятели заезжают в гостиницу, закусывают, после чего Клубницын небрежно говорит: «за мной», и выходят на крыльцо.
– Иван! – кричит Клубницын.
К крыльцу подъезжает тройка лошадей, с выдавшимися костями от худобы, с полинялыми лентами в косах, с кучером, на лице которого нельзя не заметить угрюмости и думы, несмотря на плоскую шляпу с павлинным пером, надвинутую как-то ухарски на самый лоб. Небольшая коляска, в которую садятся наши приятели, – ветха и разбита; одна рессора окручена веревками, и какие-то винты внутри ее очень стучат и дребезжат, особенно если экипаж едет по мостовой; это дребезжание винтов, эта убогость и в экипаже, и в костюме кучера, и вообще во всей обстановке Клубницына отражается на его лице каким-то мрачным облаком, какою-то тупою задумчивостию. Выезжая в поле, Клубницын слегка успокаивается и забывает только что сейчас данное себе слово починить коляску и нарядить кучера как куколку. Бабков понимает, что теперь, в момент этой дорожной молчаливости и задумчивости, – он должен как-нибудь высказать Клубницыну ту пользу, которую приобретает тот, взяв его с собою; вследствие этого он вдруг оживляется и извергает на своего компаньона Клубницына целые вороха различных анекдотов, очень живо рассказывает только что случившийся скандал с актрисой, которой какие-то шалуны подпустили воробьев, и проч. Клубницын сначала слушает все это с полуулыбкой – потому, что внимание его отвлекают эти поля, тянущиеся черной полосой, этот встретившийся мировой посредник, непоклонившийся мужик и проч. Во всем этом Клубницын видит какой-то ужасающий знак вопроса, на который он решительно не имеет возможности дать хоть какой-нибудь ответ. Но потом рассказ Бабкова, изобилующий картинами самого шаловливого свойства, постепенно сглаживает неприятное впечатление этих полей, мужиков и посредников, и Клубницын весь отдается во власть веселых пейзажей, выгружаемых целыми кушами Бабковым. Клубницын остается довольным, что взял с собою такого разбитного гостя: не придется скучать в деревне – пусть болтает. Клубницын рад, что ему есть случай забыться. Это тайное желание забыться можно объяснить тем множеством всякого рода неудач, которые в настоящее время осаждают непривычную к размышлениям голову Клубницына и рождаются вследствие отсутствия хоть каких-нибудь крупиц характера.
Подъезжают приятели к поместью Клубницына, и все теперь господствующие в деревенской жизни передряги отражаются и говорят о себе на каждом шагу: когда-то богатое поместье – носит теперь следы быстрого разрушения: с каменных столбов у ворот кто-то стащил каменные шары; на их месте торчат железные спицы и растет трава; травою зарос весь двор, трава покрыла собою дорожки и куртины цветника, еще недавно разбитого перед подъездом, и теперь на главной клумбе, против крыльца, сохранившего кое-что от прежней изящности своей, – стоит водовозка, протянув короткие оглобли с веревочными тяжами. Самая фигура дома постарела и обветшала как-то вдруг, как стареют люди, вдруг переменившие разгульный образ жизни на степенность и солидность. Не заставленные цветами и лишенные занавесок окна, палка над бельведером, с обрывком веревки вместо флага, стены, ободранные до кирпичей, и колонны, кое-где облупленные до тоненьких пластинок драниц, – все это грустно действует на присматривающегося к жизни человека, потому что говорит о замирании этой жизни. Сад – безо всякого присмотра, мостики, перекинутые через канавки, устроенные собственно ради художественности картины, – кое-где прогнили и без перил. На противоположном, поднимающемся от сада холме вместо парка, недавно красиво раскинутого на нем, – торчат только голые пни, и глазу, привыкшему к художественной дикости столетних дерев, приходится натыкаться теперь на дрянные, полуразвалившиеся мужицкие избенки и проч. Клубницын как-то смутно понимает, что до тех пор у него будет пусто в кармане, пока этот мужичий вид будет носить признаки живописности: то есть эти дыры в крышах, эти покачнувшиеся и покосившиеся стены и проч. и проч. Понимает он также, что едва ли с его характером когда-либо будет можно заткнуть щели в мужичьих крышах, выпрямить все покосившееся и таким образом не обидеть и себя. Будучи почти уверен в противном, он уверяет и себя и других, что парк срублен для того, чтоб очистить вид, хотя и знает, что произошло это от совершенно посторонних причин, ради тех же стеснительных обстоятельств, которые заставляют ухаживать за мещанином Кузьмою Прокофьевым, почти безвыездно обитающим в бельведере у Клубницыных. Кузьма Прокофьич человек очень тонкий: он очень хорошо понимает, что барин (Клубницын) в теперешнее трудное время никаким родом не может сообразить: как быть? Поэтому он считает выгодным сам помогать ему в этом: он достает ему деньги, закладывает вещи, скупает понемногу луга и проч. и проч. Все это Кузьма Прокофьевич делает с огромной выгодой для себя, попросту говоря – грабит Клубницына, но грабит так изящно, так художественно, что Клубницын решительно не променяет его ни на кого: Кузьма Прокофьич обделает всякое дело тихо, без огласки, роняющей во мнении околодка достоинство Клубницына, и прямо принесет ему чистые денежки; причем самому барину не придется двинуть ни рукой, ни ногой, ни даже пальцем, а уж дело сделано, и вот есть деньги. А это Клубницын ценит дороже всего, хотя бы ему приходилось получать только двадцатую часть против того, что он терял. Главное в Кузьме Прокофьевиче – это отсутствие всякой мужичатины и, напротив того, деликатность, уменье дать «не заметить». Кузьма Прокофьевич до сих пор величает господ Клубницыных знатью, известными помещиками, и даже в тот момент, когда ему хорошо известно, что в целом доме этих знатных господ нет гривенника и неизвестно, когда еще будет, – он с высоким благоговением в лице пьет чай в самом углу комнаты, около двери, и не упустит случая вставить фразку вроде: «…вот тоже, опять, Быковы – знатные господа, примерно хоть бы и ваша милость». Клубницын понимает все это и сам и все-таки ценит эту услужливость, которая дает ему некоторую возможность жить попрежнему. Словом, дела Клубницына идут плохо: в хозяйстве полнейшее расстройство, дома полнейшая пустота и отсутствие всяких интересов под гнетом все более и более наваливающейся тоски. И в этом-то жилище Бабков не был лишним, принося пользу как третье лицо между двумя недовольными; был полезен, не давая возможности проявляться этому недовольству, отвлекая неприятные столкновения, могущие произойти вследствие него. А недовольными были Клубницыны: муж и жена. Оба они были еще очень молодые люди, привыкшие к постоянно разнообразной жизни, исключительно направленной к достижению удовольствий; очутившись теперь в крайнем положении, они начали сваливать вину настоящих запутанных дел и собственной пустоты друг на друга; муж говорит, что жена не умеет поддержать его в трудную минуту; «другая бы, – прибавлял он, – то-то и то сделала бы и придала бы мужу энергии»; а жена толкует, что «муж виноват, что не обращает на нее, слабое существо, никакого внимания, не хочет поддержать – гибни, мол, лети в бездну», «другой бы…» и проч. Вследствие такого рода отношений супруги дулись. А являлся Бабков, начинал что-нибудь болтать, и оба супруга смеялись или ахали. Бабков имел способность целые часы проводить, например, за альбомом фотографических карточек и трещал при этом нескончаемо; было ему темою все: фигура носа на портрете, поза, глаза, выражение лица и проч. По этому поводу припоминались разные сцены, когда-то слышанные, столкновения, случаи и проч. и проч. Время в этой болтовне проходило незаметно. Начинала m-me Клубницына играть на фортепьяно, Бабков рассыпался в похвалах и, подглядев, что похвалы эти действительно находят уголок в сердце барыни, – принимался понемногу ухаживать за ней, не рассчитывая на какой бы то ни было успех и действуя только ради доставления приятного другим, на этот раз – барыне. – Бабков имеет в глазах Клубницыных еще то важное значение, что иногда его для собственной потехи (желание которой, вместе с некоторыми другими, тоже барскими, странностями, сидело во всей своей силе в этих молодых представителях старого поколения) – можно было третировать как угодно: Бабков будет отшучиваться, выйдет комедия, а время и тоска уйдут хоть на минутку. Третирование Бабкова начиналось обыкновенно очень скоро после привычки к нему, после того, как все занятные его анекдоты были пересказаны по два, по три раза и надоели. Жертвою насмешек Клубницына (а иногда даже и Клубницыной) Бабков бывал особенно в то время, когда в обществе их находился посторонний, четвертый, или вообще были посторонние люди, гости. Тогда над Бабковым или просто хохотали, если гость был разбитной человек, или делали ему всякого рода неприятности, подлости, – задавая, например, такие вопросы: «А что, Николай Федорович, милостивейший государь, не знаете ли, как дороги теперь пощечины?» Бабков отшучивался, как мог; и в этой жизни, лишенной, из-за пустоты желудка, всякой свободы, терял все свое, излыгался, принужден был и врать, и надувать, и фарсить, лишь бы не быть выгнанным в шею. Жалкое было его существование!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.