Электронная библиотека » Глеб Успенский » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Урожай"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:49


Автор книги: Глеб Успенский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глеб Иванович Успенский
Урожай

I

…После долгого, почти четырехмесячного отсутствия из места моего «жительства», часу в третьем темной и свежей августовской ночи, я вновь очутился на платформе «нашей» железнодорожной станции… и недоумевал: по крайней мере минут пять прошло с той минуты, как остановился поезд, и я вышел из вагона, а мой саквояж и так называемые «ремни» были еще в моих руках, то есть вопреки многолетнему опыту никто еще из местных мужиков не вырвал из моих рук этого саквояжа и этих ремней, никто из них меня не теребил ни за рукав, ни за полу, таща к своей телеге, никто не умолял, до земли кланяясь, чтобы я прокатился с ним, так как он уже второй день без работы.

В течение по крайней мере десяти лет я привык, подъезжая к нашей станции, чувствовать необходимость возбуждать в себе некоторую искусственную храбрость и даже искусственное ожесточение; я знал, что едва я выйду из вагона, как «мужики» меня «разорвут», расхватают вещи, разнесут их по разным повозкам, так что потом надобно и самому ругаться с мужиками и видеть, как мужики ругаются из-за пассажира. Искусственное ожесточение необходимо было на то, чтобы «отбиться» от мужиков, а для этого прежде всего необходимо было крепко «вцепиться» в свои вещи и сразу ринуться из вагона сквозь толпу к тому из мужиков, с которым порешишь ехать. Всему этому научила многолетняя практика; все это я проделал и в настоящий мой приезд на станцию, то есть заблаговременно прибодрился, вцепился в вещи и готов был ринуться грудью сквозь рвущую на части и орущую толпу, но вместо того вот уже пять минут, как я, «вцепившись» в вещи, хожу по платформе, а меня не только никто не рвет на части, не теребит, не тащит, ко, напротив, я сам жду не дождусь, чтобы кто-нибудь пришел, освободил меня от моих вещей, которые мне оттянули руки, взял бы их от меня и отвез бы домой.

– Что же это такое? – в недоумении вопрошал я сам себя, положительно не зная, чем объяснить себе такое необыкновенное явление.

– Позови-ка, пожалуйста, извозчика! – сказал я сторожу, оставшемуся на платформе, после того как поезд ушел.

– Да извозчиков нету, вашскобродие! – отвечал он.

– Отчего же нету?

– Да не видать что-то… И так публика жалуется… Сказывают так, что урожай господь дал – ну вот, им и неохота!

– Это верно! – подтвердил, подойдя к нам, какой-то сельский купец с подушкой подмышкой, также оставшийся без лошадей. – Урожай господь дал ужаственный! Сказывают, на два года хлеба хватит… Старожилы не запомнят эдакого урожая…

– Так нельзя ли сбегать, попросить кого-нибудь «из одолжения?»

– Ну нет, – сказал купец. – Навряд теперь кто поедет. Теперь, когда господь их так помиловал, погляди-кось, какого храпу они задают! Его пушкой теперь не прошибешь. Окромя как у лавочника, у Кузьмы Демьяныча, ежели честью попросить, пожалуй что навряд кто согласится. Он теперь, мужик-то, за сто рублей не проснется!

Решили послать сторожа к Кузьме Демьянычу.

– Да! – промолвил купец, испустив глубокий, облегчающий душу вздох. – Слава тебе, господи!.. Такая благодать господня на наших мужичонков свалилась, и непривидано!.. Такую поправку господь ниспослал – во сне никому не снилось… А мужикам хорошо – и всем будет поприятней!

Слушая эти слова, я чувствовал, что какая-то давнишняя, прочно улежавшаяся тягота, вдруг свалилась с моей души, привычной быть стиснутой и придавленной. Что-то свежее, теплое расширило мою грудь, облегчило и сердце и мысль, и вообще все и во мне и вокруг меня как-то осветлело, и все от этого неожиданного слова – «урожай»!

«Неужели в самом деле «хватит» на два года?» – радостно думал я, но непривычная к светлым фантазиям мысль не смела еще представить себе всех тех последствий «божьей благодати», которая посетила наши вечно полуголодные места.

И в то же время я ясно сознавал, что нельзя иначе назвать то, что неожиданно посетило наши полуголодные места, как именно «божья благодать». Что это такое «урожай»? Что такое «хватит на два года хлеба»? Это значит, что в каждой семье и в отношениях одних семей к другим, а затем и в отношениях общественных окажется возможность «жить и поступать по совести».

Здесь, вот в этой семье, ребят больше, чем можно прокормить, а труда и не сосчитать как много сравнительно с тем, что дает скупая земля, – и у человека на душе тьма, тоска за ребят, злоба на бабу, которая родит без всякого смысла и расчета, злоба на соседа, которому не пришлось отдать занятого в срок и который, однако, на основании своего права, также может быть злым, может жаловаться, мучить, может довести до мысли о мести, то есть до явной неправды, до желания сорвать злость «за все это» на бабе, на ребенке, или залить горе в кабаке… Это – когда не родило, когда земля поскупилась вознаградить тяжкие праведные труды; но все это зло, и вся эта тоска, и вся эта неправда, все прахом рассыплется теперь оттого, что господь уродил хлеба на два года: жена вовсе невиновна, что много нарожала, – всем, слава богу, хватит; с соседом, у которого было занято, никакой ссоры и кляузы не выйдет – все будет отдано «с удовольствием», в срок, час в час, по честности: «слава богу – есть!» Судейской кляузе места теперь нет, не придерется и старшина: все в порядке, все отдано, заплачено, без ссоры, без понукания, без выдумки о том, чтобы как-нибудь изловчиться не заплатить или избежать наказания: все хорошо, у всех на душе спокойно, чисто, невиновато, не скребет, не точит, не ест… И в себе и в людях все осветлело, все думается и делается по-настоящему, «то есть с свободным духом», не запутанною совестью.

Истинно «божия благодать»!

Но опять-таки скажу, нехватало моей фантазии представить себе всю массу благообразнейших явлений, которые эта божья благодать произведет в народной жизни и в народной совести; нехватало потому, что в наших по крайней мере местах урожай, да еще такой, который дает хлеба на два года, – явление положительно незапамятное. Старожилы действительно не запомнят ничего подобного, да и я, хоть и не могу считать себя старожилом здешних мест, все-таки утвердительно могу сказать, что по крайней мере в течение десяти лет моего пребывания в здешних «лядинах» я ничего подобного не могу припомнить и ни на каких перспективах, проистекающих из «божьей благодати», моя мысль не имела случая упражняться.

Напротив, весь строй народной жизни (разумеется, непосредственно отражающийся и на жизни культурных и правящих классов) на моих глазах в течение десяти лет был непрерывно изъязвлен отсутствием божьей благодати и гибельно действовал на душу напряженной, неласковой, неправдивой сущностью явлений окружающей жизни. «Нехватает» быть любящим отцом семейства, «нехватает» быть исправным кредитором, «нехватает» быть исправным плательщиком – и все эти совершенно простые «нехватки» устранялись на моих глазах всегда каким-либо насильственным путем: в семье – семейной ссорой, бранью, причем ребята заснут с испугу, забыв про голод, из-за которого и вышла брань; в соседских отношениях – кляузой, сплетней про куму Аксинью, с которой, мол, ты и т. д., вместо аккуратной отдачи долга; в недоимке – драньем в волостном правлении, как известно, также заменяющим урожай, и затем в кабаке, как месте забвения всей этой лжи.

А господа, которые вращаются вокруг народа, разве и они не ощущают в глубине своей совести, что самые строжайшие их поступки и самые гуманнейшие распоряжения в сущности только заменяют собою «нехватку» самую элементарную и что ни в распоряжениях их, ни в мероприятиях не было бы никакой надобности, если бы господь послал урожай? Пошли господь урожай – и не надобно изобретать нераскупоривающихся бутылок как меры против уничтожения пьянства, потому что не из-за чего будет драться с семьей, кляузничать с соседом и вообще незачем будет отягчать свою совесть, а везде все будет сделано как следует. Пошли господь урожай – и судебному приставу не будет никакой надобности производить опись имущества «с сопротивлением»[1]1
  …опись «с сопротивлением»… – насильственная опись имущества крестьян за недоимки, вызывавшая сопротивление или бунт крестьян, которые обычно жестоко усмирялись правительственными войсками.


[Закрыть]
, и становой пристав не получит от разъяренной бабы удара палкой по голове, и господину прокурору не будет надобности произносить громокипящую речь, исполненную неправды, и адвокату не надобно будет форсить своим гуманством, да и в остроге не будет сидеть лишний якобы преступник. Как-никак, а у всех этих господ: и у того, кто изобретает нераскупориваемую бутылку, и у того, кто вызывает сопротивление и буйство бабы, и у того, кто сажает виноватого в острог, – у всех у них напряженно, нехорошо на душе: все ведь они знают, что корень дела – нехватка только, больше ничего; знают они это по совести, а вот поди же! принуждены почему-то ломать и кривить ею, коверкать ее, как принужден кривить и коверкать ее мужик, бьющий бабу с голоду, подводящий кляузу против соседа, засуживающий своего соседа неправедным судом.

Положительно все десять лет моей деревенской жизни в неразрывной связи с жизнью культурных классов были исполнены непрерывно ощущаемою тягостною фальшью – всеобщим стремлением истинную и простую нужду и истинную причину, источник живой жизни, всегда, к сожалению, тощий и скудный, то есть самую простую, всем понятную, видимую и осязаемую «нехватку» затмить, запутать в каком-либо фальшивом мероприятии – все равно, драка это, или пьянство мужика, или опись с «сопротивлением», или выдумка бутылки. А в глубине совести всех этих людей, желающих затмить «нехватку» всевозможными мероприятиями, – тоска, холод и тяжкая пустота. Скучно и среди городских людей, воротившихся из деревни после описи «с сопротивлением» и играющих в винт, скучно и среди мужиков, дерущих друг друга в волости, кляузничающих друг на друга, дерущихся с своими детьми и бабами и, наконец, пьющих сивуху, чтобы заглушить тоску и неправду совести.

«Так вот этой-то тоски и неправды и не будет теперь и следа!» – думалось мне, когда я, поджидая посланного за лошадьми, сидел на чугунной лавочке, поставленной на платформе, и с каждой минутой все ясней и ясней представлялось, какое огромное значение имеет «нехватка» во всем строе народной жизни и особенно в настоящий ее момент.

II

Немало и даже очень, очень немало найдется в настоящее время и во всех классах культурного общества людей, которые, подобно Пушкину в недавно напечатанном его старом стихотворении, с полной искренностью скажут себе:

 
На свете счастья нет, а есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля:
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых дел.[2]2
  «Русский архив», № 9.


[Закрыть]
[3]3
  «На свете счастья нет…» – из стихотворения Пушкина «Пора, мой друг, пора!», которое как раз в 1886 году было напечатано в «Русском архиве» (кн. 3, вып. 9). В последней строке у Пушкина: «чистых нег».


[Закрыть]

 

И немало есть образованных и культурных людей, уже не только замышляющих побег, а уже бежавших, «вырвавшихся» и пробующих жить вольно, тяжелой трудовой жизнью, оберегая «покой и волю» своей души; много на Руси и в настоящее время такого народа, но все-таки это капля в море сравнительно с тем чисто народным, крестьянским движением, которое имеет в основании все ту же цель – жить чисто и чувствовать свою душу не в клещах лжи – и которое поистине гудит теперь на Руси.

Что значит это непрерывающееся переселенческое движение в Сибирь, на юг, кругом света на дальний восток, как не поиски «обители трудов и чистых дел», необходимых для «покоя и воли» собственной совести?[4]4
  Переселенческое движение… – Переселение крестьян, стихийно возникшее в результате безземелья, нищеты и голода после реформы 1861 года, особенно развилось в 80-е годы. Крестьяне средних губерний устремлялись на юг России, в Сибирь и на Восток. Правительственная организация переселенческого движения была очень плоха, в ней царили неразбериха, бесправие и злоупотребления, всей тяжестью ложившиеся на плечи крестьян, которые зачастую, потеряв все на родине и не получив ничего на чужбине, возвращались на свои прежние места окончательно разоренными. Успенский много писал о переселенческом движении (см. его «Письма с дороги», «Поездки к переселенцам» и др.).


[Закрыть]
А эти огромнейшие, миллионные толпы рабочих, наводняющих весь русский юг, весь Кавказ, – что это, как не выражение глубочайшей потребности помощью заработка собственных рук и собственного хребта выбраться из мучительно-фальшивых условий жизни, созданных «нехваткой», и освободить свою совесть от ненужного зла, обязательного там, где «нехватка» не считается просто «нехваткой», а затирается тяжеловесными, режущими душу мероприятиями, от которых человек только «усталый раб»?

Ничего подобного ни в качественном, ни в количественном отношении не переживал наш народ в течение всего крепостного периода. Двадцать три тысячи пришлых из внутренних губерний рабочих нанято в селении Каховке (Херсонской губернии) в течение одного дня![5]5
  «Севастопольский листок».


[Закрыть]
А таких рынков для найма рабочих в настоящее время по всему югу России и Кавказу множество. Но и помимо таких бойких пунктов, куда стекаются рабочие десятками тысяч, нет ни одной мало-мальски порядочной станицы, посада, уездного города, где бы в базарные дни на торжище не толпились сотни и тысячи рабочего люда. Если принять в расчет, что руками этого пришлого народа обрабатывается такая огромная территория, как весь русский юг, то есть территория, лежащая к югу от линии, идущей с устьев Дуная на Киев, Харьков и оканчивающейся примерно у Астрахани, – а главное, если принять в расчет, что помимо той массы рук, которая обрабатывает всю эту округу, едва ли меньшее количество рук остаются незанятыми, не находящими работы, то, мне кажется, и без точных статистических данных можно видеть, какую массу народа выбрасывает на чужбину из «своих мест» «нехватка» в самом необходимом.

Не менее замечательно это народное шатание и в качественном, то есть в нравственном смысле. Если никогда в течение всего крепостного периода по Руси взад и вперед, с одного конца на другой, не шаталось таких народных масс, то в то же время никогда человеку из народа не приходилось так много переживать, передумывать и «узнавать», что творится на белом свете, как это вышло теперь с не находящими покоя и воли народными массами. Крепостной мужик, прикованный к своему месту помещичьей властью, во веки веков и понятия бы не имел о том, с чем приходится сталкиваться оторванному от своих мест мужику. Хозяйство, барщина, бурмистр – вот с чем и с кем он имел дело всю жизнь, от рождения до смерти, и притом целыми поколениями. Убеги он, его поймают и опять приведут на старое место. Теперь бегуна от «нехватки» не тянут силком на старое хозяйство, предоставляют ему полную свободу, и, пользуясь этой свободой, чего только не знает он «про белый свет» – в особенности про современную русскую жизнь!

Толпы эти идут от «нехватки» за заработком – цель, кажется, вполне определенная; но всесильный случай, тяготеющий над крестьянином во всех путях его жизни, поминутно сбивает его с прямого пути, ставит в неожиданные непредвиденные положения и обогащает его мысль познанием таких явлений в современных порядках жизни, о которых ему бы и во сне не приснилось. Попробуйте-ка пропутешествовать из Курской губернии в Сибирь или вокруг Индии во Владивосток и потом, увидав, что там ничего подходящего нет, воротиться назад (а недавно было публиковано в газетах о возвращении из Сибири пяти тысяч переселенцев) – и вы можете сами представить, какой огромный запас «знаний» по всем отраслям русской действительности должен принести с собой этот путешественник. Если мы, проехав в вагоне тысячи полторы верст, можем накопить томик большею частью не совсем приятных впечатлений, что же принесет с собой этот путешественник, этот пешеход, промолотивший своими стопами тысячи верст, где христовым именем, где работой, где голодом, – словом, человек, видевший жизнь в самом подлинном виде? Мы ведь, например, хоть бы с начальством только компанию водим в часы досуга, по бульвару под музыку гуляем, в винт играем, – словом, видим его, когда оно «отдыхает от трудов»; а ведь путешественник-то, о котором идет речь, видит его на деле, видит, за что ему «царь жалованье платит»… А не путешествуй он – и во веки бы веков ничего он этого не узнал…

Точно такой же огромный материал для «самообразования», поистине незаменимый никакими из существующих по части уяснений русской жизни книг и других литературных произведений, всевластный случай дает и миллионным массам рабочего люда, идущего только на заработки. Двадцать три тысячи рабочих, о которых я говорил выше, могли бы совсем остаться без работы, то есть частью помереть, частью разбрестись неведомо куда, если бы господь не послал в одном из уголков Херсонской губернии дождя. Пока не было дождя, они никому не были нужны; но вот где-то господь послал тучу, туча хлынула на землю, и отовсюду слетелись хозяева, а по телеграфной проволоке застучало: «Одесса. Рансом и Симс. Пришлите пять молотилок, четыре косилки». Через два часа (дождь все идет) телеграф стучит: «семь молотилок и восемь косилок» и еще через час: «десять молотилок, десять косилок» и т. д.

А все бог!

Не дал бы бог дождя – и оставались бы двадцать три тысячи человек «не пимши, не емши», стали бы помирать, разбрелись бы кой-куда… Оно легко сказать: «кой-куда», а на деле эти слова имеют широкое образовательное значение для народа. Попробуйте поночевать под стогом в экономии – выгонят дубиной или собаками затравят; а приди в город да улягся, повидимому в пустом месте, положим хоть в сквере у памятника, изображающего какого-то человека из чугуна, – так заберут в часть, продержут ночь, потом хоть и выпустят, но куда? На ночлег – денег нет, а лечь так в пустом месте, где стоит чугунный человек, невозможно! Много-много можно узнать о «добрых людях» и «о порядках», которые они сделали, если господь не пошлет где-нибудь дождичка!

В нынешнем году мне пришлось довольно-таки насмотреться на это «самообразование». В некоторых местах Северного Кавказа в настоящем году[6]6
  1886.


[Закрыть]
самый полный неурожай, а народу нахлынуло туда из внутренних губерний видимо-невидимо, и огромное большинство нахлынувших остались без всякой работы, потому что и та, которая еще могла бы быть, разобрана местным казачьим населением, как известно в прошлом году пострадавшим от неурожая и оставшимся без скота по случаю бескормицы. В газетах были публикованы сведения прямо об умерших с голоду пришлых рабочих. Но и оставшиеся в живых, проевшие свою одежду и даже косу, произвели на меня впечатление не менее поучительное, чем та «наука», которая и им далась в опыте «шатания» по русской земле за куском хлеба. В общем наука эта (чего-чего не пришлось им перевидеть и пережить) оставила в толпах, разбредающихся «кой-куда», не светлые впечатления: злой язык, злая насмешка, нахрап, грубость и явное желание при первой возможности «дать сдачи» – вот результаты той «науки», которую волны народные, хлещущие из конца в конец России и отхлынывающие опять в ее глубину, вынесли из подлинного, ничем не прикрашенного знакомства решительно со всеми сторонами современной нашей действительности. Маленького внимания к положению этих шатающихся по России масс достаточно для того, чтобы ясно убедиться в невозможности для них в огромном количестве случаев вынести из опыта жизни «среди добрых людей» что-нибудь мало-мальски теплое и светлое: какая масса молчаливых страданий таится в этой толпе и какое повсюдное, хоть может быть невольное, невнимание к человеку, очутившемуся в нужде и на чужой стороне!

III

В какое-то из первых чисел июля, часа в четыре вечера, сел я в Керчи на частный пароход, отправлявшийся по портам Азовского моря в Ростов. В первом и втором классах публики было чрезвычайно мало – один-два человека, но зато «чернонародия» должно было сесть на пароход «до Бердянска» видимо-невидимо. Вся пристань буквально была завалена народом – косарями; все они были люди буквально рваные: грубого холста рубахи и штаны, онучи, лапти, шапки всевозможных сортов – и картузы (с козырьками и без козырьков), и фуражки, и соломенные шляпы, не было только дамских головных уборов. Но «дамы» были в этой чернонародной толпе: они тоже шли за хлебом, за работой, но, повидимому, не скучали. Около такой работницы всегда кружок, смех, водочка и песня. Эти «вольные бабы-работницы», несмотря на поденный труд, умеющие возбуждать нескончаемое полуночное веселье в толпе поклонников, также измаивающихся на каторжном труде, – этот тип показался мне весьма любопытным.

– Чего же мы ждем? – спросил я кого-то из служащих, когда уже миновал час, назначенный для отхода парохода.

– Да вот только трюм под народ уберут, сейчас и тронемся.

Посмотрел я в этот трюм – там точно ничего не было, то есть он был почти совершенно пуст. На нескольких кусках керченского камня, составлявших весь его груз, матросы настилали доски, но настилали кое-как, торопясь и, повидимому, не зная хорошенько, что собственно из ихней работы должно выйти.

– Ну да ладно! будет! Давай звонок! Садись, ребята! – скомандовало какое-то начальство, а когда толпа «косаков» зашевелилась, подобрала свои мешки и косы и тронулась к сходням, переброшенным с пристани на пароход, это же самое начальство прибавило:

– Не вдруг! Не разом! Иди помаленьку, не толпись – всем место будет! Не напирай! не напирай!

И вот, как саранча, серой вереницей потянулись с пристани рабочие…

– Полезай по лестнице – вот, вот по этой, полегоньку! Косы-то клади в одно место, оно просторней будет! Потеснись пока, потом рассортуем… нельзя сразу!

Повинуясь этим указаниям начальства, народ покорно, хотя и не без острот и шуток, лез в темный трюм, точно в колодезь, и лез до тех пор, пока трюм не был набит народом буквально битком…

– Тут местов нету! – стали доноситься голоса из погреба.

– Ничего! потеснись, ребята! потеснись пока что! Сейчас оно рассортуется – всем место будет!

И в темный погреб протискивалось еще десятка два косарей, но протискивалось уже с великим трудом.

– Да говорят тебе – нету местов! – уже довольно грубо стало слышаться из погреба. – Задохнуться, что ли, людям-то?

– Сейчас, сейчас! – ответствовало начальство. – Не шуми, друг любезный, сейчас все будет! Ну – иди сюда, по бортам, поровней садись…

– Да чего садиться? Мы и постоим.

– Садись, садись рядком пока что; вот тронемся, так оно само собой рассортуется, всем будет место…

Через несколько мгновений палуба была буквально битком набита народом – ни пройти, ни шагу ступить из рубки не было возможности.

«Что же это они делают?» – не без страха перед чем-то, не обещающим ничего хорошего, мелькнуло было у меня в голове, но не успел я уяснить себе, чего я собственно испугался, как начальство крикнуло:

– Давай третий!

И затем что-то гробовым голосом забурчало в медную трубу, проникавшую в машинное отделение. Пароход тронулся – и мы вышли в море.

– Что это как его на бок накренивает? – стали поговаривать пассажиры.

– Ребятки! – бегая в толпе, бормотал торопливо тот самый начальник, который распоряжался посадкой. – Поди-кось на тот борт человек десять… А то дюже на этот навалились… Ничего! Оно сейчас умнется!

Но не десять, а сорок, пятьдесят человек уж сами, без всякого приказания, перебежали на другой борт, и пароход, выпрямившись на одну, две минуты, снова накренился уж на другой борт.

– Господин! Эй! – послышалось из трюма, – докуда ж вы нас тут томить будете?

– А тебе что ж, в первом классе хочется ехать? – уж сердясь, заговорило начальство, – ты за три-то гривенника в первом классе хочешь ехать?

– Так, стало быть, так тут торчмя и стоять всю дорогу?

– Здесь и дыхать-то нечем! – послышались другие голоса… – Ишь как от машины-то нажаривает!

– Чего его слухать! вылезай на свет!

И из трюма началось шествие.

– Пошел назад! – закричал капитан. – Назад пошел!..

– Да вот, как же! – отвечал ему первый мужик, появившийся из колодезя. – Так я тебя и послухал… Полезай сам!

– Молчать, каналья! Назад! – орал капитан каким-то звериным голосом, но его никто не слушал, и из трюма лезли и лезли вспотевшие, распарившиеся фигуры.

И с пароходом стали твориться чистые чудеса: его сразу почти положило на правый бок, так что левое колесо вертелось и брызгало на воздухе. Трюм опустел, и вся тяжесть сосредоточилась на палубе. Эта живая тяжесть, ругаясь, толпясь, толкая друг друга, стала метаться из угла в угол; упавший на бок пароход в то же время начинал утопать и носом, капитан орал, перегоняя народ на корму, и народ, бросаясь на корму, переваливал пароход как-то винтообразно на другой бок. Все это орало, ругалось самыми бесчеловечными словами; в буфете летели рюмки, стаканы, варенье из банок лилось по полу, а по варенью полз кусок сыру, как по маслу… Чем объясните вы, как ни полнейшим презрением пароходного начальства к простому рабочему человеку, прием этого живого груза на пароход, который не имеет возможности поместить его? Очевидно, начальство вполне было уверено, что этот живой груз «перетерпит», сидя и жарясь в трюме, что он «испужается моря», что пожалеет гривенника, отданного за проезд, что это стадо, которое можно облаять и оно послушается… Но на этот раз начальство ошиблось, и не успело оно еще и хорошенько разойтись, как толпа загудела:

– Назад, дьяволы! потопить хотите, мошенники! Назад! Поворачивай назад! Ребята, отымай у него колесо-то – долой его, подлеца!

Какой-то черный мужик как ураган вырвался из толпы и, весь бледный, дрожащий, ринулся по направлению к капитану…

Но пароход уже повернул назад и, то ложась на бок, то глубоко наклоняясь вертикально, шел назад к Керчи.

– Погоди, дьявол! – ревел капитан; но то, что ревела толпа, того описать невозможно.

– Да ведь ежели бы утонуть, так и капитан бы утоп! – осмелился возразить кто-то на эти неистовые ругательства.

– Как же! – ревели ему в ответ ожесточенные и озлобленные люди. – Как же, потонут они, подлецы!..

– Так он тебе и потонул!

– Ему нашего брата погубить охота… У них штраховка… Он получит, дьявол…

– Потонут они, каины!

И полнейшая уверенность в том, что начальство осталось бы здорово и невредимо после того, как потонул бы народ, слышалась в почти до истерики озлобленных голосах взбешенных, негодующих людей.

Из Керчи заметили, что с пароходом случилось что-то неладное, и когда, кувыркаясь, пароход подходил обратно к пристани, она вся была усеяна народом. Ожесточенная толпа прямо всей массой хлынула в контору за деньгами.

– Целые сутки пропали, анафемы! – ревели они. – Ближе завтрева нету парохода… Чего день-то стоит? Кто будет платить? Пойдем к начальнику… Ребята! Взыскивай с душегубцев!

Не знаю, чем кончилась эта история, но через несколько дней в газетах появилось известие о кровавой драке, происшедшей в Бердянске между местными и пришлыми рабочими.[7]7
  Некоторые из сведений, напр. о 23 000 рабочих и о кровавой драке в Бердянске, взяты Успенским из «Севастопольского листка», 1866, №№ 62 и 80.


[Закрыть]
Думаю, что среди этих последних были и мои керченские попутчики. Если представите вы себе ту крайнюю нужду, которая заставила их без всякой прибыли проколесить по сожженным полям Северного Кавказа, заставила потом перебраться на последние копейки с кавказского берега на крымский, да и здесь на первых порах, благодаря пароходному начальству, протомила целые лишние сутки, а может быть и более, – то можете понять, до какой степени они были объяты жаждой какого-нибудь заработка в то время, когда, наконец, очутились в Бердянске. Они сразу уронили цены до ничтожества; местные рабочие (пришлых в этих местах почти не бывало), получавшие порядочные цены, ожесточились – и вот произошло кровавое побоище из-за куска хлеба, побоище, так сказать, между родными братьями, рабочими людьми…

Вот что иной раз выходит из-за нехватки-то! Но то ли еще бывает!


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации