Текст книги "Спустя-рукава"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Глеб Иванович Успенский
Спустя-рукава
(Из провинциальных заметок)
I
Певцов был молодой человек, но молодость его постоянно отравлялась томительным нытьем о собственном положении, томительным ожиданием деятельности и в то же время полным бездействием. Где бы он только ни бывал, странствуя и в городах и в деревнях, – везде, и особенно в столицах, Певцов проживал у каких-нибудь родственников, собирался что-то начать, заняться основательным изучением чего-то, задумывал держать экзамен то в то, то в другое учебное заведение, бесконечно тосковал неопределенным положением в качестве приживальщика или дармоеда тетушкиных хлебов, курил множество папирос и шатался без всякого дела; живя, например, в Москве, он целые дни вялыми шагами перебирался с бульвара на бульвар, угрюмо смотря на проходящих, останавливался перед толпой народа, начинал вслушиваться, но тоска гнала его дальше, и вот он где-нибудь в Кремле, заложив руки назад, смотрит на царь-колокол… Ему не хочется идти домой; там его ожидают любопытные глаза тетушек, желающих знать, не сумел ли их племянник куда-нибудь пристроиться, не обеспечил ли, наконец, себя, прошлявшись целый божий день?.. Вспоминая об этих любопытствующих взглядах, племянничек делался еще мрачнее. «Эти идиоты, – мысленно ругался он, – и знать не хотят, что делается у меня в голове… хорошенько подумать не дадут… им бы только с шеи спихнуть». И он опять плелся на Пресненские пруды, решая сегодня же бросить своих тетушек, да заняться хорошенько, да выдержать экзамен, потом «плюнуть всем им в морду», потому что они не знают, что такое он… И вдруг в голове его возникают вопросы: «Что же такое он в самом деле… и какие такие у него особенные вещи в голове?..» Это снова повергало его в тоску…
Проходили годы, а он попрежнему жил у тетушек, собирался держать экзамен, выкуривал тысячи папирос, думал, тосковал и, наконец, очутился в уездном городке учителем…
«Вот где моя пристань!» – думал он, въезжая в город и озирая разоренные лачужки и повалившиеся плетни. «Что ж? здесь-то и делать дело!» – сказал он себе и почти с удовольствием перенес все неприятные ощущения, которые ему пришлось испытать, нанимая квартиру, знакомясь с учителями и училищем. Квартира его была простая лачуга, с грязным полом, перекосившимися стенами и сверчками; за стеной постоянно стучал молот жестяника и раздавался рев ребят, не дававший ему «подумать»; в окна глядела улица с измазанными грязью свиньями, забор и за забором бурьян. Училище тоже неприятно подействовало на него своим разрушенным видом, стертыми досками, ободранными стенами, изрезанными партами и проч. Все это рисовало в его воображении какое-то покинутое, заброшенное здание, где могут жить только летучие мыши и гнездиться ночные птицы. Он начинал дело с светлыми планами, и нервы его неприятно потрясались этою пустынностью, веянием смерти и заброшенностью…
«Но, – думал он, – живут же люди и здесь!» – и принялся знакомиться с учителями, которые представились ему мучениками; но люди, которые жили здесь, то есть учителя, к удивлению Певцова, еще более увеличили в нем ощущение разрушенности и смерти. Они сами были развалины: они давно уже служили здесь и привыкли ко всему. Появление нового лица родило в них относительно его какое-то враждебное чувство – они сторонились Певцова, старались отнекиваться и вежливость его объясняли желанием подделаться к ним, да потом и бухнуть директору, чтобы самому выскочить, а их погубить. Такой взгляд товарищей весьма опечалил Певцова; он недоумевал, но надеялся, что со временем они переменят об нем мнение. Он не ошибся. «Что ж? – подумали товарищи, когда им надоело шушукаться, – пускай доносит… наше дело правое», – и стали смотреть на Певцова как на прощелыгу… «Прощелкался в Москве-то, – думали и говорили они, – вот и юлит…» Взгляд их еще более укрепился тогда, когда они узнали, что у Певцова нет ни копейки за душой, а у них были уже благоприобретенные норы, самовары, кровати и беспорочные формуляры. «Нам бояться нечего!» – думали они каждую минуту… С этих пор они перестали сторониться Певцова и шушукать в уголку; теперь они уже громко разговаривали о крестинах, больных желудках, больных со вчерашнего головах, предлагали друг другу средства к исцелению и трепали учеников за виски…
Скоро он помирился с разваленными стенами, с пьяными фигурами учителей, но решительно терялся при виде учеников. Эти рваные полушубки, эти худенькие детские ноги, вымазанные холодною осеннею грязью, эти тощие лица и уже мозолистые руки приводили его в недоумение. Он знал, что эти дети пришли поучиться у него уму-разуму; знал, что полушубки, в которых пришли они, сняты с отцов и братьев; знал, что отцы и братья с нетерпением ожидают возвращения их полушубков из школы, чтобы одеть их и отправиться за добычею: они еще вчера заметили в овраге дохлую лошадь, которую еще никто не успел ободрать. Об этой лошади думают теперь отцы и братья, об ней думают и ученики Певцова. Маленькие слушатели его – уже действительные, нужные члены своих семей и заинтересованы в них наравне со стариками и взрослыми. Чем он, Певцов, может пригодиться им? Разве хватит у него духа ограничиться только поправкою грамматических ошибок в том маленьком детском сочинении, где говорится, что «вчера у нас обвалилась печка, а отца нету дома – он повез продавать подсолнухи по деревням, всего на четвертак…» Какая польза этим трудящимся беднякам в том, что они узнают логический состав мысли, что орган вкуса есть язык, а Монблан имеет четырнадцать тысяч футов высоты? какая польза в подобных знаниях, когда, заплатив за них кровные три рубля в год, ученики его все-таки будут продолжать жить по-отцовски, в лютые морозы плестись по полю на клячонке в соседнюю деревню, чтобы распродать подсолнухи на ту же сумму в четвертак и надувать при этом своих собратий мужичков?.. Он не верил, чтобы все эти маленькие труженики добровольно отрывались на четыре года от семей; он видел тут какое-то строжайшее приказание… Опыт доказал ему совсем иное. На глазах его не один раз в училище приходили отцы и матери учеников и просили учителей наказать своих детей… Что им мешает драть и «полосовать» своих детей дома? Они дерут их дома, но не видят от этого никакого проку; им нужно, чтобы детей наказывали в училище. Следовательно, училище имеет некоторую силу: бедные отцы ждут от него чего-то… У них дома не находится одного из свойств нравственного влияния, необходимого для их детей; они полагают, что спасительница ихняя – это училищная казенная розга, укрепленная в чужих, ученых руках… Так думают необразованные отцы. «Но, – думал Певцов, – на нашей обязанности заменить эту розгу светлым нравственным влиянием».
На первых порах ему казалось, что в нем проснулась какая-то новая, страшная сила…
«Но, – думал он через две минуты, – чем же может быть он полезным в этом отношении?» Углубившись в разработку собственных нравственных сил, он с ужасом убедился, что ничего не может сообщить своим питомцам, кроме мыслей о пользе терпения, повиновения, послушания, труда… «Что такое?» – недоумевая, толковал он и приходил к тем же заключениям. Певцов почувствовал, что не эти ли истины, вколоченные в него с детства, с целью приучить его к существованию сидя на одном месте и быть довольным этим «определенным» положением, – были причиною того, что, оставшись без цепи, без привязи, сделанной чужими руками, он мечется из угла в угол, не знает, что делать, куда деваться?.. Мысль эта, мелькнувшая в его голове как молния, как молния и исчезла, но общий и душевный хаос, который подняло в его душе «дело», заставил его оказать:
– Нет, кончено! Завтра же бросаю все… и не могу здесь быть… Нет!.. Нет!..
Завтра он не уехал, потому что этому помешало одно новое и весьма хорошее соображение…
«Что ж, – думал он, – и здесь можно быть полезным… Стоит только отдать свое жалованье в пользу бедных учеников, их семейств, отцов и братьев… Ведь это все ихнее…»
Эта мысль озарила все его тосковавшее существо…
– Завтра же, завтра же! – толковал он с восторгом и ерошил свои волосы…
Но завтра он этого не сделал.
«Как только получу жалованье, – думал он «завтра», – тотчас же…»
Жалованье он получал, клал в карман – и думал: «Завтра непременно!»
Но завтра он этого не делал – деньги нужны были самому, «а вот в следующий месяц!»
II
Прошло два года. Певцов никуда не уехал. Мысли об отъезде и о раздаче собственного имущества он считал окончательно решенными; он был уверен, что сделает все это непременно, и не считал нужным размышлять об этом каждую минуту. Дело решенное. К концу второго года он сделался как-то спокойнее. Учителя его уже не дичились, и он тоже спокойно презирал их. «Что же требовать от них!» – думал он. Отношения к ученикам уже не были загадкою, во-первых, потому, что «завтра непременно…», а во-вторых – «нужно же хоть для виду; приезжают ревизоры… охота выслушивать неприятности от кого-нибудь»…
– Вы, пожалуйста, сбрейте бороду, – сказал ему смотритель…
– Я думаю, борода моя не повредит?..
– Так, но что вам за охота из-за какой-нибудь бороды выслушивать замечания? Согласитесь.
– Так, так, действительно, – отвечал Певцов и сбрил бороду.
Сидя в классе, он видел те же полушубки и голые ноги, но для того, чтобы «не нажить неприятностей», трактовал о подлежащих, сказуемых, выслушивал басню «Осел и соловей», «Проказница-мартышка».
Неужели он забыл, что выучить эту басню, не понимаемую почти наполовину, стоило и времени, нужного на домашнюю помощь, и сального огарка, стоившего проклятий? Нет, он знал это, но «что за охота выслушивать…» и т. д. Кругом его за стенами в соседних классах раздавались возгласы его товарищей, заматоревших в процессе преподавания, основанном на том, чтоб «не нажить неприятностей». Певцов слушал это преподавание и был равнодушен к нему: он ведет свои дела и не имеет надобности до своих товарищей.
– Кроме видимых, вещественных глаз, имеет ли человек невещественные? – раздавалось за стеной.
– Человек имеет невещественное око.
– Которое называется?..
– Которое называется внутренним.
– Как?
– Внутреннее око.
– Садись! – Пономарев! Осязаем ли мы внутреннее око?
– Нет, мы его не осязаем.
– А оно само осязает ли внутренно предметы? то есть видит ли?
– Оно видит и осязает.
– Что именно?
– Невещественные предметы.
– Садись!
За другой стеной идут рассказы о том, чем замечателен Манчестер; о том, как Мамай разбил Донского «с тылу», причем беспрестанно слышатся слова «наголову»… «обратился в бегство»… «славяне, подобно германцам, а германцы, подобно славянам» – и проч. Но вот раздается звонок, Певцов стоит среди учителей: они просят у него папироску, расспрашивают о квартире.
– Да не пойти ли нам к Гаврилову? У него превосходная наливка.
– Нет, господа, – говорит Певцов.
– Да ведь в Москве пили же что-нибудь?
Певцов соображал: «Отчего же и в самом деле не пойти?»
И действительно шел, так, от нечего делать. Дорогою он видел, как ученик, отвечавший о внутреннем оке, тащил, весь потный, коромысло с ведрами воды; думал, что тяжесть этой ноши способна выколотить из него в одну минуту целые миллионы сведений вроде внутреннего ока, – и шел с товарищами дальше. Впрочем, он вежливо отвечал на поклон ученика, который, высвободив одну руку из-под коромысла, снял-таки шапку перед наставниками.
– Ну-ка, рюмочку! – говорят ему товарищи.
– Нет, я не стану.
– Да пили же в Москве-то? что за глупости!
Певцов думал: «что ж такое?» – и пил.
Но вот уже он выпил пять рюмок. Как это случилось, обстоятельно объяснить невозможно; достоверно известно только то, что, поднося себе рюмку за рюмкой, он думал: «что такое, если я… велика беда!» Через несколько времени он уже целуется с кем-то. «Что это за рожа?» – думает он, упираясь глазами в какую-то щетину, которая принадлежит обнимающему его человеку, и, убедившись, что это один из товарищей, автор внутреннего ока, думает: «а, это ты, подлец!» – и целует щетину.
«Эка важность! – думает он, совершая эту церемонию. – После злиться будет… чорт с ним!»
Откуда-то явилась гитара, началась пьяная песня. Оказывается, что Певцов знает эту песню, – и подтягивает; начинается другая – Певцов и другую знает. Между ним и товарищами рождается какая-то пьяно-дружественная связь, он уже не с отвращением, а почти добровольно слушает, как кто-то признается ему в любви.
– Ты, брат, хороший человек, – говорит ему кто-то… – Я, брат, люблю откровенность.
– Ты, брат, сам отличный человек, – говорит Певцов. – Я, брат, люблю правду.
– Ты, брат, с Ивановым не сходись, он – подлец… Я тебе по душе говорю.
– Иванов? о, это подлец! – не задумываясь, соглашается Певцов.
– Целуй, брат!.. Вот спасибо!.. Давай по одной!
– Давай, брат!
– Что, моего пса тут нету? – раздается голос за окном.
Это ходит по городу жена учителя и ищет своего пропавшего мужа.
– Поди ты к чорту! – гремит компания.
– Убирайся к чорту! – присоединяется Певцов. Словом, он – приятель всем, находящимся в этой компании. Певцов возвращается домой навеселе, не замечая любопытных, изумленных уездных лиц, привыкших встречать его всегда в порядке.
– Нет! это невозможно! – с болью в голове решал Певцов, проснувшись на другой день. – Нет! это чорт знает что такое!..
Сообразив все подробности происшествия у Гаврилова, Певцов назначал немедленный отъезд из этого проклятого города завтра утром. Это немного успокоивало его; но до завтрашнего утра оставалось громадное количество уездной скуки. Он попробовал высидеть целый вечер дома, но бушеванье ветра, грохотанье ставней и болтов, рев свиней под полом комнаты заставили его подумать: куда бы деться? Он подумал было в последний раз сходить к тому или к другому товарищу, чтобы показать себя снова в приличном виде, но это оказалось неудобным: у женатых людей не всегда есть свободные минуты, одни дети чего стоят! Да, наконец, велика ли важность доказать товарищу свою трезвость. «Чорт с ними!» – думал Певцов и все-таки не знал, куда бы, в какую бы нору заткнуть себя, лишь бы поскорей проснуться завтра. Судьба помогала ему. Буря и грохот ставней не его одного гнали вон из дому, не в нем только было желание куда-нибудь деться; на его стороне была холостая уездная компания – он и сошелся с ней.
«Завтра же, завтра же!» – думал Певцов.
III
Прошло еще два года – Певцов уже не думал этого «завтра же», он советовался с товарищами насчет желудка: ему присоветовали употреблять огуречный рассол.
«Завтра же прикажу хозяйке купить капусты и огурцов», – думал Певцов в эту пору.
Холостая компания, к которой он продолжал принадлежать, в сущности своей была глубоко грязна и отвратительна; отягченная бременем тоски и пустоты, она спустя рукава смотрела и переносила самые возмутительные вещи, понемногу привыкла принимать страшное нравственное падение за удовольствие и увеличивала скудость духа и сердца, уже оскудевшие в пустоте, еще больше и безжалостнее.
Иногда Певцов, поразмыслив над своей жизнью, вдруг снова впадал в усмиренную кроткими мерами тоску, которая на этот раз не выражалась в потребности рассола, но и не была уже та московская тоска, в которой все-таки звучала молодость. В ней уже не мелькало неопределенное желание что-то начать: она говорила о том, как бы все это кончить добровольно. Певцов давно уже сидел на привязи и мало тосковал об этом; он даже не замечал этого – так привык он к ней с детства. Но время и другие условия, о которых уже сказано, навели его на мысль, что привязь эта очень длинна: она дает ему возможность шататься по улицам безо всякой надобности, вступать в сношения с другими субъектами того же сорта, грызться с ними и потом, повидимому безо всякой надобности, уносить в свою конуру переломленную ногу, боль в боку. Не лучше ли просто сидеть в конуре и заботиться только о собственном благосостоянии, пусть там грызутся. Но иногда не утерпишь… Для этого-то нужно привязать себя в самую глубь конуры, опутать себя веревками, надеть намордник, наконец приковать себя к земле.
Соображения, которые привели Певцова к мысли о женитьбе, были, конечно, не такого свойства; и это происходило только оттого, что он не подозревал о существовании в себе глубоких начал рабства. Поэтому-то желание более короткой привязи он переводил на собственный язык так. «То ли дело, – думал он, – я живу сам собою!.. Чорт их возьми всех! Я их не хочу знать! Я буду делать свое дело, и у меня будет своя жизнь. Жена подойдет и сядет. Я занимаюсь (тогда можно будет заняться), а она что-нибудь шьет. Чистота. Порядок. Тихо, смирно. Она подойдет и обнимет меня; по крайней мере я знаю, что есть на свете существо, которое…» Мысль о женитьбе охватила его гораздо серьезнее, то есть настойчивее, всех других его мыслей, он решился взять непременно красавицу и умницу. Пусть она будет бедна. Певцову это решительно все равно. Одна красавица была у него на примете, но он все как-то мешкал: – дело новое. В один вечер вой бури и рев свиней под полом квартиры достиг таких размеров, что Певцов в каком-то исступлении произнес:
– Завтра же! завтра же, непременно!..
На этот раз он сдержат слово. Хлопоты насчет невесты начались с следующего же утра. В качестве человека, окрашенного уже уездными красками, он не мог обойтись без советов и толков по этому предмету с своими товарищами, решившись впрочем, как и всегда он решался, действовать сообразно собственным взглядам, так как он и товарищи – это две вещи совершенно различные. Он сообщил между прочим, с кем из женщин намерен сойтись поближе.
– Красавица и умна – мне этого только и нужно, – говорил он, называя фамилию девушки.
– Это что!.. – говорили ему товарищи: – а вы вот за Зацепиной приударьте… Во-от! Тут по крайней мере – деньги; у нее вон три лошади, какие сани, посмотрите-ко!.. а с красотой долго не наживешь… Красота пройдет…
– Нет, я уже решился, – твердо сказал Певцов.
«Но, – думал он через несколько времени, оставшись один, – почему же мне нужна только красота и ум, отчего и не средства? Зацепина! Что ж такое? Я не мальчик, мне нужно установившуюся душу. Она и не дурна… даже красавица… Средства?.. Они мне дадут возможность еще более отделиться от этой пьяной оравы и жить самостоятельнее…»
IV
Прошел год.
Певцов был уже женат на Зацепиной. Он чувствовал истинное блаженство: какая у него чистота в комнате, какое тепло! Как-то радостно смотрят на него новые обои комнатки, новая лампа, новые стулья и новая, чистая блуза жены, в которой она подходит к нему и подсаживается. Правда, она молчит большею частью, но это-то и дорого: – ему давно хотелось тишины и покоя.
– Ванечка! – говорит жена Певцова, – Авдотья разбила чашку, я ей приказала купить новую на ее счет… Посмотри, какая миленькая чашка!
– Какая в самом деле хорошенькая.
– Я тебе налью сегодня в нее чаю, – присовокупляет жена и целует супруга; Певцов тоже целует ее.
Затем снова тишина, свет лампы, медленные прогулки супруги из одной комнаты в другую, чтобы поправить подсвечник под зеркалом, чтобы задать кухарке вопрос, – и главное: тишина и молчание… Молчание жены Певцов объяснял себе ее умом, который ни на минуту не перестает работать в пользу спокойствия и тишины. Каким ангельским голосом говорит она даже фразы насчет вычета за разбитую чашку! В этом голосе слышится и любовь к Певцову и ежеминутная забота о нем…
Жена Певцова была честнейшая исполнительница того назначения, которое ей было внушено в доме родительском ежеминутными примерами действительной жизни и основано на том, чтобы «не из дому, а в дом». Эта теория, смотрящая на жизнь как на возможность скопить и нажить, делает множество женщин, которых в молодости можно насильно выдать за семидесятилетнего старика, но которых нельзя уже оторвать от этого старика, потому что они сразу предаются продолжению «наживы», развитой в их мужьях, и делаются скрягами. Такого воспитания была и жена Певцова; молодое красивое лицо ее было всегда задумчиво, по причине тревожных вопросов насчет капусты, огурцов, яиц, сковород, ухватов и проч., нескончаемою вереницей тянувшихся в ее уме… Все-то она думала о том – как бы не прогадать да лишнего не передать, а если случится, то и недодать… Она жалела, что этого не случалось. Еще она думала о том, как бы было хорошо, если б ей пришлось найти где-нибудь на улице пять тысяч; она бы сейчас их спрятала и никому бы не показала… Все это совершалось в голове ее молча, тихо…
– Ванечка! – говорила она ангельским голосом, целуя Певцова в губы, – ты куришь дорогой табак! голубчик, ангелочек! брось!.. Кури в гривенник… Не все ли равно?..
– Изволь, изволь!.. – в умилении лепетал Певцов. Жена осыпала его поцелуями.
Певцов не мог ни на минуту расстаться с этой тишиной. Уездное общество решительно не влекло его; он равнодушно относился к своим холостым приятелям и даже подтрунивал над тем, как по вечерам они с пьяными разговорами шатаются по темным улицам, натыкаясь друг на друга и не зная, куда деться… Он чувствовал, что мог смеяться над ними, – у него был свой угол, который он боготворил… Возвращаясь вечерком домой, после кратковременной беседы у семейного товарища, он непременно заглядывал с улицы во внутренность своего дома: какая райская тишина! Вон жена сидит на диване и вяжет чулки ребенку!.. Его еще нету, но она так предусмотрительна… Какое у нее святое выражение лица… Как ярко горит лампа!
Он входил в комнату и с удовольствием целовал жену; жена отвечала ему еще с большею страстностью…
– Ванечка! я все ждала тебя, все боялась, – говорит она.
Следовали опять поцелуи.
– Я думаю, не обварить ли нам клопов? – произносила жена.
– Обвари, обвари, ангел мой!
И Певцов снова заключал ее в свои объятия.
Ощущение под ногами твердой земли, испытываемое Певцовым после женитьбы, не прекращалось даже тогда, когда обои комнаты несколько позапачкались, когда блузы жены запачкались совершенно. Он даже начал находить что-то приятное в этой расстегнутости; начинал любить свой угол даже и тогда, когда все бывшее в нем было пополам с грязцой! Встречая жену с растрепанной косой или со щекой, на которой видны следы ухвата или сковороды, он радовался даже. Что ж такое, что жена его облита помоями? Зато какое у нее ангельское выражение лица!.. Помои знаменуют хлопоты о тишине… Все эти помои, шерстяные чулки, клопы, начинавшие колонизацию около новобрачной кровати, – все это в глазах Певцова были атрибуты прочности его земного существования. «Довольно висеть на воздухе-то», – говорил он, обнимая жену, несшую полено… Жена пламенно отвечала ему и, как зефир, уносилась с поленом в кухню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.