Текст книги "Четыре времени лета"
Автор книги: Грегуар Делакур
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Я вдруг почувствовал тень. Прохладу тени. Решив, что солнце скрылось за облаком, я открыл один глаз. Рядом стоял Габриель. Огромный, красивый и загорелый. Он смотрел на меня и улыбался. Я хотел было сесть, но жалким образом плюхнулся в воду. Габриель рассмеялся, смех у него тоже был красивый.
– Я вижу, ты хорошо ухаживаешь за моим бассейном.
– Все безупречно, мсье.
– Габриель.
– Габриель. Вы уже вернулись? Вы должны были вернуться в начале сентября.
Он протянул мне руку, когда я подплыл к бортику. Я ухватился за нее. Он приподнял меня с силой отца.
– Я – да, вернулся. Вернулся один. Она ушла.
Неужели его жену унесла круговерть баскских ветров? Бешеный ветер? Неистовая, властная волна? На миг мне подумалось, что он, может быть, сам ее толкнул. Женщина не бросит такого красавца. Я вздрогнул, взял полотенце, чтобы вытереться. Он пожал пле-чами.
– Такое случается.
Знаю, подумал я. Женщины уходят от нас.
Он дал мне деньги, которые был должен. К сожалению, из-за того, что он вернулся раньше времени, мне не хватило жалованья за две недели, чтобы купить «Синий» и заменить двухместное седло одним длинным.
Видя мое разочарование, он предложил мне продолжать ухаживать за бассейном.
– До начала занятий, если хочешь.
* * *
Теперь большую часть дня я проводил дома.
С утра я читал комиксы в тени деревьев. Мама приобщалась к законам бухгалтерии и курила – никотин помогает, полезно для концентрации, говорила она. Мы с ней составляли тихую примерную чету без особых иллюзий. В час обеда я отправлялся заниматься бассейном Габриеля. Потом шел прогуляться к Могильной горе, куда мы ходили раньше с Викторией, оставляли велосипеды на краю поля и бегом бежали к знаменитому кургану. Мы представляли себе мертвецов, лежавших там больше двух тысяч лет, пыль, которая от них осталась; мы сочиняли их истории и через их вымышленные жизни пытались писать свою.
Я возвращался, и мне было еще грустнее.
«Тишина / Больше всего она… слышна»[14]14
Здесь и далее песня «Мертвый сезон» (1999) цитируется в переводе Михаила Яснова.
[Закрыть], – пел Кабрель в «Мертвом сезоне».
Ночами, в этой «тишине, что больше всего слышна», я всегда думал о ней.
И, как это бывает с умирающими, я прокручивал перед глазами фильм нашей короткой жизни: эти обещания, детские страхи, которые становятся самой плотью желания, когда мы вырастаем, этот смех, легкий, как влюбленные тела, все эти мечты одного за двоих. Я мечтал о том, чего она не уготовила мне. Я был братом, другом, жалким влюбленным, вплоть до проклятой крови. Я был наперсником, но никогда – возможным сердцем.
Я пытался придумать фразу, которую мог бы написать ей цветами моего отца, но мне не хватало слов.
Для того чтобы подарить их ей однажды, я, когда повзрослел, захотел стать писателем. Моя маленькая победа.
* * *
Во вторник, 10 августа, когда я выловил мертвую птичку, которая плавала на поверхности воды, раскинув странно изломанные крылышки, Габриель помахал мне из окна гостиной.
Он был не один. Но и не с женой. Она не вернулась. Нет. У него уже была другая. Такой красивый мужчина никогда не останется надолго один. У этой были светлые локоны, их пшеничный отблеск напомнил мне волосы Виктории. Он стоял лицом к ней и говорил, говорил, и время от времени очень красивым и каким-то усталым движением белокурая головка склонялась набок.
* * *
В среду, 11 августа, около четырех часов, я нашел Викторию лежащей на животе у бассейна на большом белом полотенце. Она не вздрогнула, услышав мои шаги по настилу. Ее голая спина, блестящая от масла для загара, была в точности золотистого цвета молочных булочек. А кожа, должно быть, ужасно горячей. Мое сердце сорвалось с цепи, заметались ночные демоны. Она медленно повернула лицо на звук моих шагов, как будто ждала меня, надеялась дождаться; медленно, как будто не хотела выдать сразу свою улыбку, признать пьянящую нежность ожидания, свое удовольствие. Но когда она узнала меня, из горла ее вырвался крик. Страх, смешанный с яростью.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она, привстав, с недобрым взглядом пряча свою нарождающуюся грудь под белым хлопком жестом фокусницы.
– А ты что здесь делаешь?
– Я делаю что хочу, – фыркнула она, поджав губы.
– Тебе нечего здесь делать!
– Это тебе нечего здесь делать!
– Имей в виду, что это мне поручено ухаживать за бассейном!
– Имей в виду, что он разрешил мне сюда приходить, если уж хочешь все знать, приходить когда я хочу, будь он дома или нет!
Она вскочила на ноги и, хоть я был выше на тридцать сантиметров, смерила меня взглядом с той леденящей надменностью, которую мне предстояло в будущем увидеть во взглядах иных женщин, тех, пойму я тогда, что любят играть с огнем. Играть и сгорать в нем.
– Ты ничего не понимаешь, – выпалила она, поднимая лиф от своего купальника. – Ничегошеньки!
И была такова.
* * *
В четверг, 12 августа, я пришел к бассейну в тот же час, надеясь найти ее там, заставить забыть мою вчерашнюю наивность.
Я наконец понял.
За считаные часы в это лето тринадцатилетняя Виктория, воспламенившая мое сердце, уступила место другой тринадцатилетней Виктории, которая отныне будет воспламенять тела. Мое. Но и другие тоже.
Ее пробуждение скоро разбудит все аппетиты.
В тот день я решил сесть с тобой рядом на деревянный настил. Решил погладить твою спину, твои ноги и твой затылок, отложив в сторонку анестезирующую нежность чувств. Я войду без стука, Виктория. Я буду твоим похитителем, как говорила моя мама, я уподоблюсь мужчинам, которые хотят покорять женщин. Я буду крутым парнем, любовником.
Но сад был пуст. Я ждал тебя. Ты не пришла. И мне захотелось умереть.
Я по-быстрому сделал мою работу – вода была чистая, ни листьев, ни птицы, ни золотистой сирены, – и ушел домой.
Под вечер мама попросила погонять ее по убыткам от обесценения неамортизируемого актива, модели TFR и статье R.123–179. Я поставил ей высший балл, и, чтобы отметить это, мы поехали ужинать в Лилль, в «Бутылочный погребок»: фондю с эндивием и мороженое с цикорием и можжевеловым сиропом. Мама была красива, двое мужчин оглянулись на нее, один улыбнулся мне, и мы рассмеялись. Онаия. Я был и моим отцом, и мной. Я был ее гордостью. Она не говорила о Виктории, все больше о том, что ожидало меня на второй ступени через несколько недель: новый лицей, новые друзья, новые предметы, – она уверенно смотрела в будущее.
– А ты, когда меня не будет?
Она улыбнулась.
– Спасибо, милый. Не беспокойся за меня, твой отец оставил мне счастье на целую жизнь.
* * *
Назавтра я снова заметил женскую фигуру в гостиной. Отсветы на стекле скрывали ее от меня. Габриель сидел лицом к ней. Мне показалось, что он пытался ее в чем-то убедить.
Но белокурая головка покачивалась: нет, упорно – нет. Золотистый метроном.
* * *
В субботу, 14 августа, я услышал голос Габриеля еще прежде, чем его увидел. Он кричал, размахивая руками. Разглядев его, я чуть не задохнулся: перед ним стояла Виктория. Она была совершенно голая. Он дал ей пощечину. Она смерила его взглядом, потом подхватила свои вещички и убежала, плача и тоже крича: «Вы ничего не понимаете! Ничего не понимаете!» Когда до Габриеля дошло, что я видел их обоих, он заорал мое имя, заорал как резаный: «Иди сюда! Вернись, Луи!» Но я тоже убежал. «Иди сюда, это не то, что ты подумал, Луи, совсем не то, что ты подумал!» И тут взмыл мой голос: «Виктория! Виктория!» Мой голос сорвался, взлетел высоко в небо, быстрый, как полет ласточки, догоняя мою потерянную подругу.
Ты была моей первой любовью и моей последней любовью. Ты была моей окаянной любовью, Виктория. Моей любовью, которая не была любима в ответ.
* * *
В воскресенье утром ничего не произошло.
Но после обеда ватную тишину разлегшихся в садах тел, отупевших от прохладного вина, белого и розового, которое пьется как вода, оцепенение тел, обездвиженных утомительным пищеварением, разорвали сирены двух полицейских машин, так же яростно, как звук выстрела. Мы с мамой удивленно переглянулись. Сирены были здесь редкостью; иногда ветер доносил до нас неприятную мелодию с автострады, с другой стороны. Эти звучали громче, они приближались, были совсем рядом. И вот они подъехали. Я кинулся навстречу. Две машины резко затормозили в нескольких метрах от нашего дома. Вышли пять человек, хлопнули дверцы. Секунду спустя они звонили в дверь Габриеля.
Тот пришел из сада в плавках. Он надевал рубашку, когда двое полицейских схватили его за обе руки.
– Вы Габриель Делаланд?
Несколько минут спустя его втолкнули в одну из двух машин, и обе сорвались с места.
Мой рот был открыт, но крик не вырвался. Боль оставалась внутри. Тысячи лезвий терзали мое горло, сердце, живот. Мне показалось, что вся моя кровь испаряется, жизнь улетучивается. Мама кинулась ко мне, подхватила. Я падал, она удержала меня в падении.
Когда я стал выскальзывать, вытекать из ее рук, она не дала земле поглотить меня целиком.
* * *
Конечно, мы не сразу узнали, что произошло.
Невыносимое молчание уступило место самым тошнотворным догадкам. Пошел слух, что Габриель Делаланд надругался над ребенком. Экий красавчик, такие всегда голодны, это я вам говорю. Изнасиловал. Пошел слух, что он хотел ее похитить. Что в конечном счете известно об этом человеке? Очень мало. Пошел слух, что Виктория перерезала себе вены ножницами. Что она наглоталась таблеток, которые принимала ее мать. Поэтесса, представляете себе, такие берегут свои слова, не лекарства, пфф, как же все это печально. Такая красивая девчушка.
И так далее; все тревоги одних, все страхи других, чтобы заклясть злую судьбу. «Чем хорошо несчастье, – пел Лео Ферре[15]15
Лео Ферре (1916–1993) – популярный французский автор-исполнитель, франко-итальянский поэт, переводчик, певец и композитор, пианист монегасского происхождения; выпустил более 40 альбомов.
[Закрыть], – несчастье всегда чужое».
Я осаждал дом Виктории. Но ставни упорно оставались закрытыми. Иногда загорался свет в окнах ее комнаты. Даже банкир не выходил. Я провел весь понедельник, а потом и ночь маленьким верным псом, лежащим на могиле хозяйки, – плохим псом, который не защитил ее, не спас.
Утром вторника мама принесла мне термос с горячим шоколадом и два масляных круассана. Она села рядом со мной на влажную траву. Грустно улыбнулась, глядя на меня. У тебя измученный вид, Луи. Я глубоко вдохнул; я хорохорился: все в порядке, мама, я совсем не устал. Я обжег губы пенистым шоколадом, таким успокаивающим, в один присест проглотил круассаны. Габриель вернулся сегодня утром, прошептала она. Я вздрогнул. И Виктории уже лучше. Он не тронул ее. Только дал пощечину, как взрослый ребенку, который сделал глупость. Чтобы положить предел. Глупость? Мамин голос был такой ласковый, она говорила медленно. Виктория хотела соблазнить Габриеля. Быть ему желанной. Она сделала это, как делают женщины, обещанием своих тел. Мои обещания отрады, упоения, которые она захотела подарить другому. А он отказался. Как могло быть иначе? Он пытался урезонить ее. Один раз, второй, третий, до пощечины. И она убежала домой, уязвленная и злая. А потом проглотила все таблетки, какие нашла.
– Она хотела умереть? – спросил я, побледнев.
– Не знаю, – ответила мама. – Может быть, она хотела убить что-то в себе.
* * *
В это лето я больше не видел Викторию.
Я писал ей письма и относил их к ней домой, но так и не получил ответа. Я даже не уверен, что их ей передавали.
Когда начался учебный год, ее отправили в Институт Монте-Роза в Швейцарии, девиз которого был In labor virtus[16]16
В труде добродетель (лат.).
[Закрыть] и где проповедовали уважение к приличиям и к ближнему. Банкир перестал вкладывать деньги в поэзию жены и был вынужден залезть в долги, чтобы оплатить это изгнание.
Габриель Делаланд выставил свой дом на продажу. Я возмутился.
– Вы же не сделали ничего плохого!
– Всегда будет тень, – сказал он мне с усталой улыбкой. – А в памяти здешних людей со временем тень станет угрозой.
Он взъерошил мои волосы, и мне вдруг понравился этот отеческий жест.
– Я был рад познакомиться с тобой, Луи, ты чистый мальчик. Цельный. Будь верен себе.
Мы больше не увиделись, но мне случается порой, когда я смотрю «Блуждающий огонек» или «Бассейн»[17]17
«Блуждающий огонек» (1963) – художественный фильм совместного производства Италии и Франции, снятый французским кинорежиссером Луи Малем. Главные роли исполнили Морис Роне и Жанна Моро. «Бассейн» (1969) – детективный художественный фильм французского кинорежиссера Жака Дерэ; в главных ролях – Ален Делон и Роми Шнайдер.
[Закрыть], вспоминать его печальный изыск, ностальгическое бытие его стыдливых жестов бездетного отца.
* * *
Моя мама прошла несколько собеседований; ее не выбрали. Она переживала период разочарования. Разглядывала фотографии отца, вернулась к мартини и много плакала.
Я готовил нам вечером ужин. Потом, когда она была слишком усталой или слишком пьяной, помогал ей раздеться и укладывал в постель. Я всегда рассказывал ей, как прошел мой день, что ее успокаивало: один из нас еще жил.
О Виктории мы никогда не говорили. Но я по ней скучал. Скучал по нашему детству, скучал по нашим мечтам о «Синем», скучал по утрам жизни вдвоем.
Время шло. Я по-прежнему любил ее.
* * *
Следующим летом – конец света так и не наступил – я выглядел совсем мужчиной. Я был высоким и худым. Девушки в городке заглядывались на меня, улыбались мне; парни пытались вовлечь в свою компанию. Но я предпочитал одиночество.
В это лето мы с мамой собрались в Италию. Ей было лучше. Она нашла место кассирши в «Ашане», в торговом центре Вильнев-д’Аск. Вот видишь, говорила она, улыбаясь и не ропща, пригодились мои бухгалтерские курсы! Я любил маму, она была сильной и слабой и нуждалась во мне. У нее была несбывшаяся мечта об Италии: увидеть Сиену, огромную пьяцца-дель-Кампо и ее внушительный Дуомо, еще с моим отцом, во времена до красной итальянской машины.
В это лето я увидел Викторию. На минуту.
Она была со своей сестрой Полиной; они загружали багажник старого автомобиля. Я помахал ей. Она посмотрела на меня. Она тоже подросла; до женщины было недалеко. Я нашел ее еще красивее, несмотря на вульгарный ма-кияж – синие веки, слишком красные губы, – несмотря на жвачку, несмотря на джинсовые, с бахромой, шортики в обтяжку и такие коротенькие, что высовывалась ткань карманов, несмотря на безнадежное сходство с сестрой.
Она ответила на мое приветствие. Ты уезжаешь? В Испанию! А ты? В Италию! Мы рассмеялись: это было хорошо. Нежданно. Прошла минута, она забралась в машину, Полина тронула с места, и это было все.
* * *
Иногда я заходил в дом из оранжевого кирпича. Поэтесса поила меня английским чаем, мы говорили о том, чего она больше не писала, говорили о ней, о том, как ей не хватает ее.
Иной раз она сообщала мне новости, читала коротенькое письмецо, с гордостью показывала школьный табель. Однажды она подарила мне фотографию Виктории, сделанную в Монте-Роза, на фоне зеленых пастбищ Роше-де-Ней, – идеальная рекламка для молочного шоколада. Ей исполнилось шестнадцать лет, волосы она остригла коротко, изумруды сияли, улыбка была лучезарной, счастливой. Я не смог удержаться от слез.
Я пообещал поэтессе, что верну ее однажды к нам.
* * *
Целый год не возвращалась Виктория в Сенген. Она предпочитала проводить каникулы в Швейцарии, у своих подруг по интернату, подальше от лета стыда. Я писал ей иногда письма, но они оставались без ответа.
– Встречайся с девушками, влюбись, забудь прошлое, забудь ее, – умоляла меня мама.
Я улыбался.
– Тебе ли это говорить, мадам однолюбка.
Сдав экзамены в следующем году, я поступил на факультет современной филологии Университета Лилль III. Я искал у Бодлера, Бретона, Мишле, Ионеско благодать слов, которые обещал Виктории. Тех, что сделают ее влюбленной.
Наконец, с 14 апреля 2004-го, дня ее восемнадцатилетия, я стал посылать в квартиру, которую она делила теперь в Шамбери с еще одной студенткой, по цветку в день.
Мне было двадцать лет. Возраст моего отца.
Белый флокс: вот мое признание в любви. Бересклет: твой образ запечатлен в моем сердце. Роза «Пимпренель»: ты моя единственная любовь. Дикая роза: я буду следовать за тобой повсюду. Пестрый тюльпан: твои глаза прекрасны. Лиловый ирис: твои глаза сводят меня с ума. Красная хризантема: я люблю тебя. Камелия: я буду любить тебя всегда. Розовая роза: ты такая красивая.
И наконец, двенадцать алых роз: выходи за меня замуж.
* * *
Никакого ответа я не получил.
Цветы мои, думаю, завяли. Виктория, должно быть, посмеялась над ребенком во мне, заключившим в плен взрослого и не дававшим ему прорасти.
Я все еще слышал ее иногда: «С тобой у меня руки не покалывает».
Она ушла в лето своих тринадцати. Унесла с собой нашу легкость. Наш чистый смех. Мою нерушимую любовь. И свою первую кровь.
Я ждал ее, и мое терпение весило так мало перед завораживающей дикостью мужчин. Она выросла без меня. Без меня стала красивой, той красотой, которой нельзя до конца владеть.
Она любила без меня, кричала без меня. Ее женское тело пробудилось в объятиях других мужчин, похитителей, хищников, любовников на лето, всегда покидающих свою добычу с первыми днями осени.
Мои последние слезы не дали мне до конца иссохнуть. Злые удары, которые я получал на спортивных площадках, анестезировали мое горе.
Я искал ее в других объятиях, на короткое время забвения.
Я затерялся в других нежностях. Канул в похожих бледных белокуростях, требовавших утром обещаний, которых я никогда не давал.
Я опасался тогда цветов, поэзии, девичьего смеха. Нигде не бывал, возвращался каждый уик-энд в Сенген и стал старым сыном. Бремя, которое, в сущности, наверно, успокаивает матерей.
Моя научила меня еще последнему. Любовные горести – это тоже любовь.
Эжени Гинуассо
Я полагаю, что в первое 14 июля моей жизни, тридцать пять лет тому назад, я уже была здесь, на этом пляже.
Наверняка в ярко-розовом боди, на мягком полотенце, под маленьким пестрым зонтиком, густо намазанная маслом «полная защита» от солнца, а от немногих насекомых защищенная частым кружевом. Старшенькие всегда приносятся в жертву смешному рвению новоиспеченных родителей.
Каждое мое лето проходило здесь, между двенадцатью километрами растяжимого пляжа – из-за высоких приливов – и маленькой сырой квартиркой на Парижской улице, которую моя бабушка купила в те времена, когда Ле-Туке еще назывался Парижским пляжем. Я так и осталась единственной дочерью. Находила подруг на каникулах в книгах, фильмах и среди соседок-ровесниц, чьи родители снимали квартиры в доме на один сезон и больше не возвращались. Я накопила здесь воспоминания о блинчиках с «Нутеллой», о сильных ветрах, уносящих зонтики и шезлонги и, время от времени, вуалетки дам, живущих здесь круглый год; воспоминания о молодых женщинах на дамбе, одиноких и печальных, держащихся за элегантные колясочки, вдали от своих мужей, оставшихся в конторах, в других городах, при других искушениях; воспоминания о ледяных купаниях, о неудержимом смехе с маленькими соседками с пятого этажа.
Не забыть бы еще шоколадки из «Синего кота», большого крытого рынка, по выходным, большие сладкие помидоры и хрустящий эндивий.
Я помню большинство 14 июля здесь, праздничных 14 июля. Папа пересказывал мне со страстью актера и точностью историка речь Камилла Демулена в Пале-Рояль 12 июля 1789-го, когда он науськивал толпу против возможного возвращения королевской власти вследствие отставки Неккера. Он рассказывал мне про демонстрации, про мужественное вторжение немецкого полка в Тюильри; рассказывал про «это бурное время, тяжелое, мрачное, как беспокойный и тягостный сон»[18]18
Жюль Мишле. История Французской революции. – Примеч. авт.
[Закрыть]; про утро 14 июля, когда толпа отправилась в Дом инвалидов, чтобы потребовать доступа к оружию, и он живописал, как защитники Бастилии, инвалиды, после полудня впервые открыли огонь по народу. Около 17 часов гарнизон Бастилии сдался, получив заверение в корректном обращении, и демонстранты завладели Бастилией, освободили узников – вместо нескольких сотен там их оказалось меньше семи, из них четверо фальшивомонетчиков. Он рассказывал мне об этих колоссальных недоразумениях, что делают Историю, об этих случайностях, пресекающих ход вещей, и просил меня пообещать ему всегда оставаться свободной, всегда. Ты меня слушаешь, Изабелла? Да, папа. И я давала бесконечные обещания словами, которых не знала.
А потом наступило 14 июля, когда папа не приехал к нам. Несколько недель назад у него обнаружили что-то в сердце; результаты обследований были неутешительные. И тогда он заставил его замолчать пулей из браунинга.
Мне никогда особо не везло с мужчинами.
О Ле-Туке я храню еще одно воспоминание, незабываемое тогда и такое мучительное после, о первом летнем поцелуе на песке, за пестрыми пляжными кабинами. Мое первое большое чувство, две недели чистого счастья, желания умереть каждый вечер, когда приходила пора расстаться; и наши ночи, боже мой, наши темные ночи вдали друг от друга, когда мы до утра писали новые слова, слова дерзкие, жуткие, имевшие порой вкус наших губ, желание наших рук, головокружительные метафоры нашего голода. Жером. Впервые за долгое время я произношу эти погребенные в памяти слоги. Жером. И я есть у тебя, добавляла я. И он смеялся, Жером и я есть у тебя.
Я столько раз спрашивала себя, что сталось бы с нашими жизнями, останься мы вместе, имей мы мужество держаться друг друга, вопреки всему и наперекор ветрам, победи мы боязнь первого раза в то лето; в последний вечер я сказала бы «да», и это «да» было бы моим лучшим словом любви, но он только обнял меня, и мне захотелось раствориться в этом объятии, я бы все отдала, чтобы его руки меня задушили, да, задушили взаправду, чтобы мое первое женское «да» стало и моим последним вздохом.
Мне было пятнадцать лет, и я уже мечтала умереть от любви. Но утра жестоки, а рассветы холодны.
Мне никогда особо не везло с мужчинами.
В конце этого лета я вернулась в наш ужасный дом в Анстене, близ Лилля, туда, где мой отец прервал пулей какофонию своего сердца. Я вновь оказалась в том саду, где у меня не было ни брата, ни сестры, ни качелей, ни даже смеха больше не было, разве что смеялись наши тени. Я вернулась в эту жизнь, в которой узнала в дальнейшем от матери, что от любви не умирают. Я ждала там писем от Жерома, которые так и не пришли, фимиама, цветов, посвященных мне песен на радиоволнах, подарков к 14 Июля, шаманских фокусов и бог весть чего. И в возрасте, когда положено окончательно полюбить, я научилась молчанию.
В семнадцать лет я подарила себя другому Жерому, ради него; и мой первый раз был ледяным.
Несколько лет спустя я встретила мужа. Не смейтесь. Конечно, он был очарователен. Даже красив. Той красотой, что мы, женщины, умеем разглядеть в мужчинах, когда голодны. У него был взгляд, голос, неловкие слова; у него были все ловушки. И после нескольких ночей любви, после лихорадок и нежностей, исступлений и бальзамов я забеременела. Грешным делом влюбляешься, грешным делом беременеешь, а потом падаешь на грешную землю.
Мне никогда особо не везло с мужчинами.
* * *
Ну вот. Мне тридцать пять лет. Девятилетний сын, милый, ласковый. И мать, еще не старая и полная оптимизма, невзирая на предсказание Пако Рабана – который был в свое время одним из ее любимых кутюрье, – о конце света 31 декабря 1999-го. Ровно через сто семьдесят дней.
Она все же задумывается, не ликвидировать ли свою страховку. К чему беречь ее, если все там будем, размышляет она, не лучше ли устраивать праздник каждый день или хотя бы каждый день чем-то себя радовать?
А зачем мне идти в школу, если на Рождество наступит конец света? – спрашивает Гектор.
А я – почему бы мне не узнать мою большую, безмерную и опустошительную страсть, пока все не кануло в прах?
* * *
Я работаю в профессиональном лицее. Я что-то вроде завхоза – теперь надо говорить замдиректора по хозяйственной части, согласно новым директивам. Я знаю, что меня называют легавой. Иногда даже повышают до легавой дряни. Я закупаю школьное оборудование. Заказываю поставки для столовой. Занимаюсь составлением флаеров и брошюрок, представляющих наш лицей, которые лежат стопками на столах студенческих салонов, ярмарок вакансий и прочих празднеств, посвященных открытию «талантов будущего», и кончают на полу – потому что бросить бумажку в урну стало слишком непростым жестом. Я слежу за расписанием некоторых. За оплошностями других, путающих склад с бесплатным самообслуживанием, особенно в период начала школьных занятий. Я договариваюсь о тарифах на телефон, закупаю бумагу, туалетную бумагу, мыло, моющие средства, ведра, компьютеры, картриджи, гаечные ключи всех калибров для маленьких гениев на уроках механики, шампунь для начинающих парикмахерш – все поголовно будущие мисс Франция – и энергосберегающие лампочки.
Я не люблю свою работу.
Я была создана для слов, для фраз, что окрыляют, для крыльев, что раскрываются. Я была создана для чудесного в жизни; для жизни, что заканчивается без сожалений.
Да, я не люблю свою работу. Мои дни пропитаны пыльным и душным запахом скуки. Но после того как ушел отец Гектора, ушел холодно, ничего с собой не взяв, абсолютно ничего – как будто все, что я могла трогать, покупать, гладить, читать, слушать, желать, было заразно, – мне пришлось срочно искать работу. Пойти на первое попавшееся место. Вот это.
Мой муж меня бросил.
Он встал, улыбнулся мне, очень ласковой улыбкой, как сейчас помню. Коротенькая фраза сорвалась с его красивых губ.
Все кончено.
Потом он направился к двери нашего дома, даже не взял пальто, несмотря на холод и дождь, и вышел. Он миновал нашу машину, не обернувшись. Я смотрела ему вслед, окаменев, убитая. У меня даже не было сил на крик. На бунт. На жалкий жест. Потом его силуэт растаял, а я еще долго смотрела на место, где испарился тот, кто должен был любить меня всю жизнь, что бы ни случилось, и кому я подарила сына.
Через несколько дней я пошла в комиссариат заявить об исчезновении моего супруга. Сорокалетний мужчина. Брюнет. Довольно красивый. Одет в бежевые брюки и белую рубашку в то утро, насколько я помню. Нет, никаких особых примет. Они улыбнулись, беззлобно; просто по причине ужасающей банальности.
От стыда я опустила глаза.
Не появился он и у себя на работе, в «Креди-дю-Нор», площадь Риур, 8, в Лилле, где его патрон доверительно сообщил мне, что ничего не знает. Что для него это новый проигрыш – я не поняла, что он хотел сказать.
Я позвонила общим друзьям, которые тоже не имели никаких вестей. Некоторые успокаивали меня, но от их оптимизма было только еще более жутко.
А потом прошло время, и надежда увидеть его вновь тоже улетучилась.
От меня по живому отрезали тело, которое так и не было найдено. Я похоронила наши совместные годы в пустом гробу. У меня не было дорогой могилы. Не было камня, на котором бы выгравировать горе.
Гектор прожил первый год после исчезновения отца у моей матери, потому что я плакала каждый день. Потому что, когда тебя бросили, а ты не знаешь почему, можно сойти с ума. Потому что не быть больше избранной, быть отвергнутой унизительно. Потому что лезвие ножа для мяса надсекало мои запястья вечерами в кухне и мои ляжки по ночам, потому что моя боль писалась прямо на коже, а она была многословна, она была неиссякаема, она была сложна.
Позже я топила мое горе в объятиях мужчин. Тогда-то мои несчастья с мужчинами и начались.
Я терялась в тех, что ни о чем не просили, ничего не спрашивали, не интересовались моим «да», таким отныне доступным, моим лоном, таким доступным, моим ртом, таким доступным, и этими бороздками слов на моей коже, и моей печалью, даже когда я кончала и когда, на миг, готова была все отдать, чтобы они рассекли меня пополам.
А потом Гектор вернулся ко мне. Он продолжал ходить к психологу раз в неделю и до сих пор ходит. Мы не пытались понять. Однажды он сказал, что его отец был похож на падучие звезды: их видишь, а потом вдруг больше не видишь; это не значит, что они совсем исчезли, что улетучились, нет, они где-то есть. В мире без нас.
Мы перекрасили дом, заново обставили комнаты, сожгли кое-какую мебель, на блошином рынке прикупили новую, посадили в саду цветы: тысячелистник, по словам моего сына, означающий лекарство от разбитого сердца, алоэ, горе, и омелу, я преодолею все трудности.
И наконец вернулся смех. Медленный лучик света, от которого затрепетали тени. Мы вернулись в Ле-Туке и попытались быть настоящей семьей. Блинная на улице Сен-Жан, шоколадки из «Синего кота», головокружительные горки в «Аквалуде», рыбный суп у Перара, прогулки в колясках и долгие партии в «Монополию» вечерами, когда ветер поднимается и качает волнорезы.
И вот настало последнее 14 июля века.
* * *
Я танцевала уже почти два часа, и голова шла кругом. «Сколько поцелуев потеряла, /Только ела и пила, / Только курила», как написала об этом Франсуаза Арди[19]19
Франсуаза Мадлен Арди (р. 1944) – фран-цузская певица, актриса и астролог. Арди – знаковая фигура в мире моды и музыки, особенно во франкоязычных странах.
[Закрыть].
На дамбе, после долгого залпа ритмичных песен, оркестр заиграл первые ноты «Мертвого сезона», нового шлягера Кабреля. Чьи-то тела, пользуясь томностью мелодии, сближались, приникали, растворялись друг в друге, затевали игру, возбуждающую кожу, лоно, чтобы потом попробовать друг друга на вкус, растерзать в холодном сумраке дюн или в сырых съемных комнатах на берегу моря.
Я танцевала с несколькими мужчинами, но ни одного не допустила до себя.
А ведь могла бы. У меня не было больше мужа; только память о мучительном исчезновении, серьезное неверие с тех пор в мужские клятвы да еще убежденность, что только страсть стоит того, чтобы в ней сгореть, – а любовь лишь комнатной температуры выдумка для тех, кого эта самая страсть минует.
Да, я могла бы. Мой сын Гектор был с моей матерью в нашей квартире на Парижской улице, наверняка в этот час на балконе, с легким пледом на коленях (уж я-то знаю мою мать), с чашкой горячего шоколада у ног, высматривал первые огни фейерверка. Он не ждал меня. Они лягут спать после шоколада и финального салюта, с желтыми, красными и зелеными звездами в глазах.
Моя беда с мужчинами заставляла меня порой кое за кем следовать. За теми, что не разговаривали, ни о чем не просили и не заглядывали дальше ближайшего часа; голая плоть, новая кожа, потные ляжки, мой влажный тупик; когтистые пальцы, впивающиеся ногти записывают страх или наслаждение. Второго раза – никогда. Только круговерть первого; вместилища всех надежд, лютого бесстыдства, алчного отчаяния.
Я удалилась от танцующих, оставив позади музыку и меланхоличные слова ло-и-гароннского певца.
Это город закутан
В соленый туман,
Это яростно дышит
За спиной океан.
Я закурила новую сигарету, дым улетал в ночь, клубясь крошечными облачками; я провожала их взглядом, пока они не таяли, как провожают, еще долго, даже больше не видя, кого-то, кто вас покидает.
Я шла по холодному песку к морю, держа туфли в руках. Оно было далеко, наверно, в нескольких километрах, но его глухой мерный рокот казался совсем близким. В детстве я обожала идти к морю в темноте. Раз или два с маленькими соседками и под присмотром одной из матерей мы шли, казалось, к спящему чудовищу.
Но чудовища никогда не спят. Именно в темноте они крадут маленьких девочек и рвут их на части.
Первые разноцветные розетки расцвели в черном небе, севернее, близ Ардело; море ловило их эфемерные частицы, изумрудные, рубиновые, аквамариновые капельки, которые таяли, едва коснувшись воды.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?