![](/books_files/covers/thumbs_240/epoha-velikih-reform-istoricheskie-spravki-v-dvuh-tomah-tom-1-60052.jpg)
Автор книги: Григорий Джаншиев
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Свою замечательную Записку Тверской комитет заканчивает такими словами: «Комитет свято исполнил свое назначение. Не обманывая ни верховной власти, ни владельцев, ни народа, он изложил добросовестно и с полною откровенностью свой взгляд на предстоящую реформу и убежден, что составленное им положение представляет единственный (курсив подлинника) мирный путь к освобождению крестьян, который, охраняя интересы всех сословий, ведет к развитию производительных сил и могущества государства».
И в этих словах не было и тени преувеличения. Трудно представить себе, что бы вышло, если бы освобождение крестьян состоялось без наделов и не в том либеральном духе, какой был рекомендован Тверским комитетом. С другой стороны, чтобы судить о значении предложенных Тверским комитетом общих реформ, достаточно сказать, что, например, суд присяжных еще в 1859 г., т. е. в самый год составления Положения, вызывал в официальных сферах панический страх, и Государственному совету строжайше воспрещено было затрагивать этот вопрос. Что касается предположения о непосредственном подчинении суду преступлений по должности, то оно и некоторые другие меры до сих пор остаются pium desiderium… Вот почему историк крестьянской реформы проф. Иванюков был вправе сказать, сравнивая тверское Положение с другими, что Тверской комитет представил не только относительно лучший, но и абсолютно разумный и либеральный проект освобождения крестьян (с. 187).
Но эти же крупные достоинства тверского Положения вызвали злостные и ожесточенные нападки со стороны членов плантаторского меньшинства Тверского комитета. Так, депутат поручик Веревкин в отдельном мнении заявлял, что Положение предлагает сделать «судорожные революционные скачки», и чтобы не оставалось никакого сомнения относительно этой инсинуации, автор отдельного мнения спешит прибавить, что «скачки эти угрожают породить в нашем отечестве те же революционные сцены, которых нельзя не ужасаться, читая новейшую историю Франции» (с.4)[397]397
Обезумевшим крепостникам примерещились и не такие ужасы. Один из них писал: «Вместе с дарованием крестьянам вольности Государь подпишет многим и многим тысячам помещиков смертный приговор. Миллион войска не удержит народ от неистовств» (Русс. Стар., 1897. XI, 238). «Над нами, – писал другой, – топор висит на волоске и скоро упадет на наши шеи, а именно через освобождение крестьян». (Там же). По поводу этих трусливых причитаний крепостников пишет другой помещик-либерал: «Теперь не знаю, чему удивляться: или этой закоренелой дикой привязанности к устарелой рутине, или тому спокойствию и законному терпению крестьян, с которым они ожидают свою эмансипацию; все они об этом знают, в народе носятся нелепые толки, но он молчит, работает по-прежнему, ждет царского слова и исполнения его посредством законных властей» (350, там же).
[Закрыть]. Депутат Кудрявцев, критикуя Положение, между прочим, писал: «Каждая волость управляется парламентом, в каждом уезде парламент, в губерниях, вероятно, будет то же, и тем же, конечно, должно кончиться в средоточии государства; итак, в основание управления положена централизация (sic!), обусловленная парламентаризмом. Необходимая обстановка этого гиганта также налицо; суд гласный, словесность судопроизводства, разделение властей и в заключение суд присяжных; одним словом, на место России появляется западное государство. Милостивые государи, господа большинство! Не слишком ли далеко зашли вы на пути преобразований?..»[398]398
Привязанность консерваторов, вроде Кудрявцева и Ко, к крепостному праву была так непоколебима, а с другой стороны невежество их было так беспредельно, что отмена его, по их уверению, грозила России всевозможными бедствиями: прекращением вывозной торговли, низведением России на степень второстепенной державы, внутренними потрясениями и пр. До чего разыгрывалась фантазия крепостников можно судить по отзыву депутатов второго призыва, данному пред редакционной комиссией. Свидетельство это имеет особое значение, как коллективное заявление 36 депутатов дворянства и, стало быть, могущее быть рассматриваемо как правильное выражение мнения большинства дворян. В проектированном комиссиею наделе депутаты усматривали «постоянную коалицию работников, угрозу умственному труду (?) и капиталу, остановку земледельческой работы» и пр. Не меньше ужасов предвидели они и от лишения помещиков вотчинной полиции и предоставления крестьянским обществам самоуправления. «Мы с трудом можем вообразить, – писали 36 депутатов, – как будет управляться нынешнее крепостное население, распределенное на ю000 каких-то республик, с избранным от сохи начальством, которое вступает в отправление должностей по воле народа и, не будучи в силах сохранить благодаря демократическому своему строю, общественный порядок будет развивать в членах общины коллективную оппозицию против должностных лиц» (см. Скребицкий. Крестьянское дело, I, 812–813). Эти бредящие наяву озлобленные фанатики крепостного права и поныне не перевелись. Они и не скоро переведутся. «Пока, – как справедливо писал симпатичный кн. Одоевский, – не переведется поколение, испытавшее лично сладость крепостного права, до тех пор не переведутся и надежды, как бы они ни были нелепы, о возможности восстановления крепостного состояния, хотя бы под другим наименованием, под видом предложенного не раз в печати, для улучшения быта крестьян, помещичьей полиции. Наиболее образованные дворяне вполне понимают 19 февраля и сочувствуют, – но не те из помещиков, которые привыкли с детства к полной праздности, к удобству при надобности в деньгах выжимать их из крестьян, брать любую женщину в любовницы и т. п. Сии последние не могут забыть прежнего и не расстаются со своей затаенною мыслью, которая под разными благонамеренными предлогами прорывается во всевозможных случаях» (Русск. Архив, 1895. № 5. Гражданские заветы кн. В. Ф. Одоевского). Пред благородным автором «Гражданских Заветов» как будто носился образ современного глашатая гражданских заветов клики крепостников кн. Мещерского, который приходит в бешенство при одном напоминании «19 февраля», а в день годовщины объявления воли беснуется совсем, как Иродиада. В одну из последних годовщин, изругав кн. Черкасского и Самарина за проведение в крестьянской реформе «социалистических» начал, Гражданин заявляет, что Россию спасли – кто же? титулованные богачи-барчуки (№ от 25 февр. 1895). Этот достойный пандан к капитолийским гусям свидетельствует, что скромность не из числа многочисленных добродетелей, сияющего своим непомерным невежеством титулованного издателя всуе именуемого Гражданина.
[Закрыть].
Но самые неприличные речи и нападки мы находим в диатрибе депутата Вышневолоцкого уезда стат. сов. Милюкова, который, не останавливаясь даже пред извращением официально удостоверенных журналами Комитета фактов[399]399
См. отзыв губ. предв. Унковского. С. 2–3.
[Закрыть], осуждает тверское Положение во всех его частях и, выставляя его как продукт насилия 14 голосов против 12, называет его не иначе, как «насильственным и возмутительным». «Тверское дворянство, – говорит в начале своего заявления г. Милюков, – привыкло во всех важных отечественных событиях выказывать свое бескорыстие и нередко самопожертвование для общей пользы». Но оно не мешает автору мнения через несколько строк возмущаться даже безвозмездным освобождением женской дворовой прислуги, принятым в Комитете большинством 20 против 7[400]400
В своем отзыве против мнения г. Милюкова Унковский приводит на справку, что некоторые постановления Комитета принимались единогласно, другие значительным большинством, в том числе и г. Милюковым. Г. Милюков называет «возмутительными» иногда и такие постановления, под которыми имеется его собственноручная подпись (с. 5, 6, 7).
[Закрыть]. В заключение своего пространного мнения г. Милюков торжественно объявляет, что тверское дворянство «потеряло доверие к своим депутатам и заменило его презрением к ним», и громко протестует против основ Положения, как противных законам нашего отечества и благой воле монарха и кроющих в себе начала самой гибельной анархии» (с. 7 – 10).
Приведенных образцов достаточно, чтобы видеть, до каких чудовищных крайностей доходили приверженцы крепостного права, стремившиеся прикрыть свои корыстные вожделения, свои личные и сословные выгоды щитом политической благонадежности и патриотического усердия.
Сколько нужно было искусства, энергии, самопожертвования, веры в себя и в нравственные силы освобождаемого народа, чтобы с неостывающим рвением и мужеством отстаивать «святое дело» от систематических нападок, сильных[401]401
«Поборники этого направления (обезземеления крестьян), – писал в 1859 г. Ланской к Александру II, – нашли себе сочувствие в дворянстве, может быть, и в некоторых из приближенных Вам, Государь, особах и некоторых членах Главного комитета» (намек на М. Н. Муравьева, на В. А. Долгорукова и отчасти на гр. В. А. Адлерберга). См. Т. II, назв. соч. Семенова. С. 831.
[Закрыть] своим общественным положением и богатством, врагов действительного освобождения и излечить Россию от глубоко въевшейся отвратительной проказы крепостного строя, заклейменной навсегда пламенным пушкинским стихом:
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое, без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельцев;
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея.
Здесь девы юные цветут
Для прихоти развратного злодея.
И этот-то гнусный рабский строй находит панегиристов даже в наши дни! Находятся бесстыжие крепостнические перья, которые в «благонамеренных» фарисейских изданиях оплакивают падение гнусного эльдорадо развратных тунеядцев и, нахально ругаясь над тем, что свято для всякого честного человека, громогласно величают это поганое царство бесправия и разврата, профанируя гомеровский стих– «святым», великим, невозвратным Илионом»[402]402
См. «Москов. Ведом.», 1891. № 54, фельетон Говорухи-Отрока.
[Закрыть].
Если даже теперь, через тридцать с лишком лет, с умилением и воздыханием вспоминаются постыдные крепостные порядки, невозвратность коих окончательно признана даже героями «Дыма», то это одно показывает, как глубоки были корни этой застарелой язвы, этого многовекового позорного устоя русской жизни, упразднение которого даже люди благонамеренные, но робкие, ждали со страхом и трепетом!..
Тем больше чести и славы небольшой, но могучей кучке бескорыстных общественных деятелей и просвещенных руководителей общественного мнения, которые, следуя девизу:
Веруй вожатому разуму, бодро плыви океаном…
имели смелость взглянуть прямо в лицо этому «страшному вопросу» и, во имя права и разума, вступить, для освобождения народа, в неравную борьбу с могущественными поборниками вековой неправды и застоя.
Не менее велики заслуги и тех государственных людей, которые, сумев возвыситься над обычною бюрократическою рутиной, возводящею в идеал застой и общественную апатию[403]403
По убеждению типичного бюрократа, ученика Меттерниха, австр. императ. Франца, государство – это машина, государственное управление должно идти, как заведенные часы. Нечего трогать, переменять – только все испортишь, Иосиф II, как беспокойный, пытливый ребенок, вздумал потрогать машину – и что же вышло? – только расстроил. «Держитесь старины, – говорил Франц профессорам Лейбахского лицея. – Нашим предкам хорошо было при старине, отчего же нам будет дурно? Теперь (начало XIX в.) новые идеи в моде: я их не могу одобрить, никогда не одобрю». Франц запретил более 2500 книг, изданных при Иосифе II. Есть, пить, наслаждаться музыкою и как можно меньше отягощать себя мыслью – вот главное правило доброго подданного (Франц войны не любил, но любил музыку. При Франце музыкант мог дойти до генерал-адъютантского звания). Всякое дело совершается в канцеляриях. Какое дело, спрашивают иные, но такие вопросы могут поднимать, – иронически замечает Соловьев, – только либералы-идеологи (см. С. М. Соловьева. – Александр I. С. 194).
[Закрыть], оперлись на просвещенную часть общества и литературы, на «лучшие силы народа», в союзе с которыми «правительство, как выразился знаменитый историк С. М. Соловьев, может быть безнаказанно либеральным»[404]404
См. превосходное место об отношении правительства к простому народу и интеллигенции на с. 197–198 н. с. Соловьева – Александр I. Оно отчасти приведено в эпиграфе. Приводим начало: «Настоящее правительство не задерживает свой народ, не видит настоящего народа только в неподвижной массе; оно вызывает из массы лучшие силы и употребляет их на благо народа; оно не боится этих слов, оно в тесном союзе с ними. Чтобы не бояться ничего, правительство должно быть либерально и сильно. Оно должно быть либерально, чтобы поддерживать и развивать в народе жизненные силы, постоянно кропить его живою водой, не допускать в нем застоя, следовательно – гниения, не задерживать его в состоянии младенчества, нравственного бессилия, которое, в минуту искушения, делает его неспособным отразить удар, встретить твердо и спокойно, как прилично мужам, всякое движение, всякую новизну, критически относиться к каждому явлению; народу нужно либеральное, широкое воспитание, чтобы ему не колебаться, не мястись при первом порыве ветра, не восторгаться первым громким и красивым словом, не дурачиться и не бить стекол, как дети, которых долго держали взаперти и вдруг выпустили на свободу» (с. 193).
[Закрыть].
Память этих честных общественных и государственных деятелей, способствовавших благополучному исходу реформы, «пред которой, – по замечанию тверского комитета, – бледнеют все доселе представляемые нам не только русскою, но и всемирною историей», бесспорно перейдет на страницу истории русской культуры.
Имена этих благородных, мужественных и бескорыстных сеятелей «разумного, доброго, вечного» на пользу родины и человечества[405]405
Старый эмигрант Н. И. Тургенев (1871), – один из немногих декабристов, доживший до счастливого момента осуществления грезы своей молодости, до «воли», – получив экземпляр изданий Редакц. комиссии, писал Н. А. Милютину: «Помимо громадности положенного труда, все беспристрастные люди должны вспомнить теперь и оценить значение нравственной борьбы, которую эти честные и добросовестные труженики (члены Ред. ком.) должны были нести против стольких враждебных влияний. Чрез это их заслуги пред Россиею и человечеством получают новое значение, еще более крупное и блестящее. Кроме того, в Трудах Ред. ком. я вижу неопровержимое доказательство тому, что в России можно задумывать и выполнять самые крупные реформы. Что касается меня, я никогда в том не сомневался; но теперь доказательство так очевидно, что оно должно убедить всех и каждого». (Н. С. Лероа-Болье, 91).
[Закрыть], этих доблестных сподвижников Царя-Освободителя, навсегда сохранятся в признательной памяти призванного к жизни в 1861 г.[406]406
В письме своем к кн. А. Ф. Орлову от 14 февраля 1859 г. Я. И. Ростовцев замечает, что «Государь создает русский народ, которого доселе в отечестве нашем не существовало». Что в отзыве нет никакого преувеличения, это лучше всего видно из характеристики г. Валуева, по которой дореформенная Россия оканчивалась XIV классом.
[Закрыть] русского народа и свято будут почитаться со временем, когда народ придет в возраст, разум и сознание; когда наступят, наконец, те ясные, красные дни, которых он ждет не дождется в течение долгих веков, и зарю которых он так горячо[407]407
«Сердце мое билось, – писал бывший дворовый, передавая впечатления дня объявления, воли, – при виде этих простых, но восторженных и оживленных мыслию лиц! Радостно я думал: этакое пришло время, что все оживает, все в движение приходит; что было вещью, то ныне стало существом, что было безмолвно, теперь стало говорить! Ведь, как эти люди просветлели, как воодушевились и как живо говорят их восторженные лица о их способности трудиться, работать, промышлять копейку и беречь ее на черный день (замечено было, что в ожидании объявления воли медная монета, единственно доступная народу, стала уменьшаться в обращении к 1860 г. См. н. Материалы, II, 343). Я глубоко убежден, что этот класс не осрамит себя. Да, я в этом уверен, потому что в них цела душа, цела вера, цела любовь ко всякому доброму делу» (Моск. Вед., 1861. № 56, и марта и 27 февраля).
[Закрыть] приветствовал первыми умильными радостными слезами в святой[408]408
Тот же литератор – дворовый о чествовании «святого» дня 5 марта писал: «Одни говорили – нужно во всяком селении установить, чтобы день объявления свободы был празднован молебствием с поднятием образов за благоденствие Государя Императора и России; другие говорили – с того дня открыть сбор на какое-нибудь богоугодное заведение, названное именем Государя Императора. С каким восторгом и чистосердечием говорилось это – я не могу здесь передать». (Там же). Крепостники старались заглушить мысль не только о церковном, но и о светском праздновании «гражданского воскресения». Мысль об установлении гражданского празднества в память освобождения была поднята в 1900 г. одною петербургскою либеральною газетою. Московские Ведомости (1890. № 69) страшно обиделись на это предложение, заявив, что можем «мы, а не вы, устраивать празднество 19 февраля». Под мы Моск. Вед. разумеют «послушное и великодушное дворянство», помогшее совершить «подвиг» освобождения. Положим, о содействии дворянства прагматическая история приходит к иному заключению (см. вышеприведенную (с. 122) ироническую отметку Александра II: «Хорошо доказало», но пусть правы будут Моск. Ведом., зачем же дело стало? Почему эти «мы», от имени которых они говорят, в течение 40 лет не собрались ознаменовать величайшее событие русской истории?
[Закрыть], великий день объявления воли, в эту «счастливейшую, по выражению академика Пекарского, в жизни каждого честного человека минуту»[409]409
См. сборник «Братчина», статья академика Пекарского, 221.
[Закрыть] нарождения свободы народной…
Вспоминая спустя много лет и после многих печальных разочарований и грозных потрясений это благодатное и радостное время объявления воли, продолжавшее сиять, как светлая путеводная звезда царствования Александра II, Государственный совет в своем юбилейном адресе отмечал ряд законодательных мероприятий, обновивших весь строй государства, и память о коих «останется неизгладимою в летописях нашего отечества», а величайшему из них – освобождению крестьян он посвятил следующие умильные, но чуждые лести строки: «Великое, святое дело совершилось. Никому не знать и не счесть, сколько крестных знамений положено за Государя миллионами освобожденных людей, сколько теплых молитв вознесено к Богу, сколько горячих, радостных слез оросило русскую землю. Наименование Освободителя в благодарной памяти народной, связанное с именем Александра II, будет навсегда красноречиво-простым свидетельством того, что прочувствовано русскими сердцами»[410]410
Русский биограф, словарь, 875.
[Закрыть].
II
Отмена телесных наказаний
Страны и времена, в которых казни были самые лютейшие в употреблении, суть те, в которых соделывалися беззакония самые бесчеловечные. Искусство (опыт) научает нас, что в тех странах, где кроткие наказания, сердце граждан оными столько же поражается, как в других местах жестокими.
§ 85 Наказа Екатерины II
Право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению.
Ф. Достоевский
Глава третья
Отмена телесных наказаний
(справка к 30-летию)
Чем человечнее будете поступать с преступниками, тем человечнее будут и они, и тем чувствительнее будет для них всякое благоразумное, а не скотское наказание.
Проф. И. Беляев
Словно в сказке какой: Россия в 1863 году из битого царства вдруг небитое стало!..
Д. Ровинский
I
17 апреля 1818 г. в Кремле Московском, в Николаевском дворце родился у великого князя Николая Павловича первенец Александр. Новорожденного поэт Жуковский напутствовал по какому-то вещему наитию на предстоящий жизненный путь, величие которого в эту минуту никто не мог предвидеть (наследником престола в то время считался, как известно, старший брат Николая I, великий князь Константин Павлович), замечательными стихами, коих «пленительная сладость, – по слову Пушкина, – прошла веков завистливую даль». Жуковский, между прочим, говорил:
Да встретит он обильный честью век,
Да славного участник славный будет
Да на чреде высокой не забудет:
Святейшего из званий-человек.
Исполнилось трогательное, воистину благочестивое пожелание гуманного поэта: ровно через 45 лет, день в день 17 апреля, этот младенец, уже ставший мужем и стяжавший на обоих полушариях славное, великое и завидное наименование Царя-Освободителя, исполняя напутствие человеколюбивого поэта, а впоследствии и наставника, дал в день своего рождения[411]411
Чуткое признательное народное чувство, несмотря на отсутствие всякой официальной помпы, по случаю объявления человеколюбивого Указа 17 апреля, само, по собственной инициативе, инстинктивно сблизило место и день рождения виновника милосердного закона с днем его издания. «В Москве 17 апреля, – заносит в свой дневник проф. Никитенко, – был невыразимый народный энтузиазм. Народ потребовал, чтобы молебен был отслужен на площади против окон тех комнат дворца, где родился Государь. Народ пал на колени и молился за Россию и Государя. Очевидцы говорят, что это было зрелище великолепное и трогательное» (см. Записки и дневник Никитенко. Т. II, 380). Любопытно, что этот факт пройден совершенным молчанием Моск. Ведом., только что перешедшими к Каткову и Леонтьеву. Положим, в то время газета была поглощена польскими делами, но находила же она время и место для выставки «кохинхинских кур» и т. п. важной материи (см. Моск. Ведом. № 82–85 за 1863 г.). 14 мая 1893 г. на помянутой площади производилась закладка памятника Александру II, сооруженного по проекту художника П. В. Жуковского, сына поэта.
[Закрыть] жизнь одному из величайших и человечнейших законодательных актов – благодетельному закону 17 апреля 1863 г. о полной отмене жестоких телесных наказаний в гражданском ведомстве, в армии и во флоте.
«Сил прибывает, – писал по поводу этого закона И. С. Аксаков. – Еще гора свалилась с плеч, еще тяготы меньше. Удрученный бременем, богатырь выпрямился… Благо тому, кто облегчил его бремя, кто снимает гнет с Русской земли! Плети, шпицрутены, клейма, торговые казни – все это было, всего этого уже нет, все рухнуло в темную бездну минувших зол пережитого русского горя! Долой, – гласит между строк Государев Указ Сенату, – все оружия истязания и срама, долой сейчас же, немедленно по получении указа[412]412
Это радостное чувство оказалось у всех, кроме, конечно, закоснелых консерваторов-кнутофилов. «Когда я получил извещение, – пишет бывший губернатор Ден, – что Государь окончательно приказал отменить телесные наказания, слезы брызнули из глаз, я послал гонцов во все уезды, чтобы остановить исполнение приговоров на прежнем основании» (История телесных наказаний. СПб., 1897. Тимофеева, 123).
[Закрыть]! Вон из нашей речи, вон навеки вся эта терминология, эти выражения, с которыми так постыдно свыклись наши уста и наш слух, эти „сквозь строй“, „засечь“, „перепороть“ со всеми их бесчисленными, отвратительными вариантами! „Заплечному мастеру“ нет уже дела в Русской земле». Пишущий эти строки помнит то время, те тяжелые пережитые им ощущения, когда по обязанностям судьи с добросовестностью молодого юриста он подписывал «законные» приговоры о предании женщин на всенародный позор, на торговую казнь. С ужасом восстановляя в нашей памяти картину минувшего, мы тем живее ценим добро, дарованное указом, невольным умилением проникается сердце! Легче дышится, вольнее живется, слышишь рост Русской земли: сил прибывает… А еще сколько их может прибыть? Еще целые источники новой силы таятся, нераскопанные или засоренные тиною и илом… Еще не совсем снята печать молчания с наших уст, еще робеет русское слово[413]413
См .День, 1863. № 17. Занося в свою летопись Указ 17 апреля, Современник писал: «Мы твердо уверены, что ни одно государство не может надеяться на процветание в будущем, если не уничтожить в себе старых институтов, задерживающих ее ход, если не откажется от старых преданий и тенденций узкого эгоизма и не станет на штандпункт человечески народных интересов. Вот почему, желая желанием пламенным славы и счастья нашему отечеству, мы с восторгом приветствуем всякую законодательную меру, имеющую целью просвещение масс, гуманизирование их нравов, распространение благосостояния. Современник, 1863. № V, 182.
[Закрыть].
Эта могучая победа милосердия, благородной отважной веры в силу добра и доверия к человечным инстинктам «вчерашнего раба» была вместе с тем крупною победою честных и человеколюбивых друзей народной свободы над тупыми, мнительными и своекорыстными консерваторами, которые приходили в ужас при одной мысли об отмене плетей и розог тотчас после объявления воли. Благополучное повсеместное за небольшими исключениями объявление воли, вопреки трусливым и близоруким карканиям представителей крепостного лагеря, пророчивших России все ужасы революции и пугачевщины, сильно окрылило сторонников решительных либеральных реформ. Правда, собственно крестьянской реформе нанесен был довольно чувствительный удар удалением в апреле 1861 г. от дел министра внутренних дел гр. С. С. Ланского и его товарища, точнее руководителя и вдохновителя, Н. А. Милютина; но делая эту уступку в лицах, правительство явственно выражало намерение выступить открыто на путь постепенного обновления нашего законодательства, ставшего особенно неотложным именно вследствие отмены крепостного права – этого коренного устоя старого порядка. В числе других поставленных на очереди реформ (земской, судебной, университетской, цензурной и пр.), первою получила движение и решение реформа уголовного права. Публичное дранье и истязанье на площадях, часто до полусмерти плетьми и розгами без различия пола и возраста, бесчеловечное прогнание сквозь строй, справедливо приравнивавшееся к жесточайшим видам смертной казни, наложение, тоже публично, клейма, – таковы были характеристические черты уголовных наказаний, действовавших в России всего 30 лет тому назад[414]414
Чуждый всякой сентиментальности и либерализма, сенатор Лебедев так характеризует это недавнее «доброе старое время»: «Повсюду только и слышно: плеть да кнут, ссылка и каторга». (Русский Архив, 1893).
[Закрыть].
До издания гуманного Высочайшего Указа 17 апреля 1863 г. телесные наказания всевозможных видов и степеней составляли основу нашей карательной системы, корни коей восходили к Уложению «тишайшего» царя Алексея Михайловича 1649 г[415]415
См. Сергеевского. Наказание в русск. праве. С. 162. См. также Тимофеева. История телесных наказаний. СПб., 1897.
Судебник Ивана III в 1497 г. впервые ввел заимствованные у татар телесные наказания. До виртуозности довело их Уложение 1649 г., назначив их более чем в ста случаях и в шести разных видах: 1) битье кнутом, 2) битье кнутом на козле, 3) битье кнутом нещадно, чтоб другим было неповадно так делать, 5) битье кнутом на торгу, 6) битье кнутом, водя по торгу, иногда по три дня и больше. Кроме того, Уложение «тишайшего» царя назначало отрезанье руки, ноги, носа, ушей, губ, распарывание ноздрей. Петр 1 для военных придумал «легкое наказание» – 1) ношение оружия (нагрузят на провинившегося ружей десятка два, поставят несчастного так, чтоб и ногой не переступил – стоит иногда часов 5 или 6). Сам я в малолетстве видел, – рассказывает Беляев, – как от такой стойки люди падали и после были отправляемы в лазарет. Нечего сказать, наказанье легкое и назначалось-то за великие провинности, например, солдатик испортил фронт, выдался вперед или очень подался. Другие, введенные Петром наказания были: 1) закованье в железо ног и рук; 2) посаженье на деревянного коня; 3) прогулка по деревянным кольям; 4) батожья (по усмотрению командира без счета). (См. статьи проф. И. Д. Беляева: «Своевременна ли отмена телесн. наказ.». День, 1863. № 51 и 52).
В губерниях Эстляндской и Лифляндской вместо плети действовали «пиррутены» (прутья), вероятно, нечто очень близкое к шпицрутенам, судя по тому, что 100 ударов плетьми по легальному тарифу признавались равными 30 пиррутенам и исполнялись в три воскресенья, по десяти на каждое (см. подробности этого отдела «кнутологии» в примеч. Ст. 21 Улож. о наказ., изд. 1857 г.).
[Закрыть].
Различие между Уложением 1648 г. и Уложением 1845 г. сводилось, главным образом, только к постановке института смертной казни. Тогда как первое назначало смертную казнь в 60 статьях, Уложение 1845 г. ограничивало применение ее тремя – четырьмя случаями, введя, однако, ее впервые в виде общего правила за важнейшие политические преступления. Кроме того, первое назначало в 140 случаях наказание кнутом, смертельный исход которого был явлением весьма обычным. Таким образом смертная казнь, в теории отмененная еще указами 1753–1754 гг., до 1845 г. фактически процветала в квалифицированном, т. е. утонченно-жестоком виде. Уложение 1845 г. кнут заменило трехвостною плетью. Впрочем, для военных и ссыльнокаторжных оставлен был тот же кнут в виде палок или шпицрутенов.
Сущность произведенной в 1845 г. карательной реформы, приветствованной необыкновенно пышно с кафедр тогдашнею пресмыкающеюся «кнутофильскою» наукою[416]416
Щедрин дал этим типичным панегиристам всякого статус-кво едкую характеристику, которая применима и к иным современным гибким криминалистам (см. главу IV).
На Брюссельском конгрессе криминалистов в 1849 г. Цеэ заявил, что Россия не остается позади просвещенных народов и уничтожила «ужасное орудие наказания» – кнут. Это заявление было покрыто аплодисментами. Один из членов заметил, что кнут только заменен плетью, на что Цеэ возражал, что плеть нельзя и сравнивать с кнутом. Председатель собрания указал, что одобрение собрания могло относиться лишь к отмене кнута, но не к одобрению плети (Тимофеев, 176).
[Закрыть], в лице известных братьев-криминалистов, сводилась, по одной меткой характеристике, к следующему. Еще кнут, – писал маститый ученый Д. А. Ровинский[417]417
См. Русские народные картины Д. Ровинского. СПб., 1881, V, 322–323.
[Закрыть], —мало-помалу сокращался в числе ударов, а впоследствии и вовсе разменен на плети, которые в свою очередь сперва приведены в систему, потом усовершенствованы и отрехвощены[418]418
Хвост кнута состоял из белого сыромятного ремня, длиною в 13 вершков, шириною 6/8 вершка. Он был тверд, как кость, и загнут с обеих сторон в виде желобка. При ударах острые края должны были приходиться к спине наказываемого. Сила ударов была такова, что он пробивал мясо почти до костей. После нескольких ударов меняли кнут, так как ремень размягчался от крови. В час давали не более 20 ударов, так что торговая казнь иногда длилась от восхода до захода солнца.
Плетиво плети состояло из столбца, 6 вершков длиною, с тремя хвостами, в 1 аршин и 4 вершка длиною. Хвосты оканчивались узлами. Столбец и хвосты сделаны были из цельных ремешков, нарезанных из куска толстой кожи (см. н. с. Сергеевского. С. 170–171).
Розги употреблялись (в Польше) из березовых и ивовых лоз или прутьев, толщиною в гусиное перо, длиною от 2 до 21/4 аршин, связанных по 4 вместе; потоньше и покороче избираются для женщин и для слабого сложения (см. Отзыв намест. Ц. Польского в Юрид. Вестн., 1892. № 1 и 8. С.497). Как мужчин, так и женщин били по задней части тела. В Остзейских губ. били по спине, а в Дерпте по задней части и по ляжкам (там же, 408).
Местом наказания в Москве была сначала Красная, потом обыкновенно Конная площадь (см. Н. С. Сергеевского. С. 149–164). На Красной площади была наказана в 1768 г. известная своими зверскими поступками с крепостными Салтычиха (гладила девушек горячим утюгом) вместе с соучастниками ее, ее же людьми и попом, которые тут же были биты кнутом. Секли также чуть не на всех площадях Москвы: Арбатской, у Патриарших прудов, Цветного бульвара и т. д. Нынешнею осенью, писал проф. Беляев в 1862 г., производилась экзекуция на Арбатской площади над одним грабителем; дело обстояло как следует, народу было тьма, секли сообразно с долгом службы – исправно; из жителей многие отворачивались, у других кружилась голова, были и такие, с которыми делалось дурно, а между тем в это время мошенники в этой же толпе шарили по чужим карманам, обрезывали цепочки и вовсе не обращали внимания на то, что их товарища бьют до костей и т. п. Автор не без остроумия сравнивает такой способ устрашения с тем, как вешают на шесте в огороде убитую ворону, что, однако, не мешает другим воронам обирать огород (№ 52 Дня, 1862).
[Закрыть] и, наконец, со спины спущены на более мягкие части, а шпицрутены, это дьявольское изобретение бездушного немца, не только оставались и после человечного указа 1801 г., но еще обогатились введением новой «Аракчеевской манеры», наглядно характеризующей кровожадного наперсника державного ученика сантиментального Лагарпа (см. ниже).
По Уложению 1857 г. телесное наказание составляло для лиц непривилегированных необходимое дополнение всякого уголовного наказания, начиная от тяжкого уголовного и кончая легким исправительным. При ссылке в каторжную работу назначалось публичное наказание от 30 до 100 ударов плетьми чрез палача. Вслед за этим производилось клеймение, наложение штемпельных знаков или клейма, т. е. постановление «так же публично и чрез палача определенным для того способом», как выражается ст. 160 Улож., на лбу и щеках трех букв: К. А. Т. (т. е. «каторжник»), с принятием мер, как гласит ст.544 т. XV ч.2, «указанных для предупреждения вытравления наложенных знаков»[419]419
Варварские подробности клеймения см. у Тимофеева. С. 142–147. У него же см. описание крестообразной «кобылы» или «кобылки» (как она деликатно именовалась официально), на которой производилось наказание кнутом. См. у него же. С. 162–165.
Клеймение введено было законом 21 июля 1845 г. В 1846 г. Медицинским советом была составлена инструкция фельдшерам для наложения клейм, разосланы инструменты, состав для натирания знаков (смесь из индиго и туши) и рисунки руки и лопатки с указанием места, где надлежит ставить клейма. Клейма стирались от времени и за это привлекались к ответственности уездный стряпчий и врач. Медицинский совет с прискорбием указывал в 50-х гг., что «нет такого средства клеймения, посредством которого знаки оставались бы неизгладимыми, что, по крайней мере, при настоящем состоянии науки (вот для чего она была нужна в доброе старое время!) оно признается недостижимым (увы!) и что даже каленое железо, употреблявшееся во Франции в исключительных случаях, не вполне соответствовало ожиданиям. Но впоследствии, т. е. с началом освободительной эпохи, Медицинский совет получил возможность заступиться «за права науки и достоинство врачей». Обязанность врача, писал Совет в 1861 г., облегчать страдания; для успешного исполнения ее он должен пользоваться доверием общества. Каким образом можно фельдшера обращать в палача, а врача в его пособника? «Легко понять, как будет встречен в образованном обществе врач, прибывший с лобного места и принимавший личное участие в занятиях палача, или фельдшера, вытравлявшего клейма». (См. Свод мнений и замечай, по вопросу об отмене телесн. наказ. С. 63–65).
[Закрыть]. Публичное наказание плетьми назначалось и при ссылке в Сибирь на поселение. При отдаче в арестантские роты назначалось от 50 до 100 ударов розгами чрез полицейских служителей. Розгами же заменялось и кратковременное тюремное заключение и арест.
Кроме того, для ссыльнокаторжных и военнослужащих существовали в Своде Законов особые жестокие наказания шпицрутенами или прогнание сквозь строй. Число ударов шпицрутенами достигало ужасающей цифры 5000–6000. Это наказание сопровождалось для каторжных прикованием к тележке на время от одного года до трех лет.
Нельзя сказать, чтобы жестокие наказания, унаследованные от XVII–XVIII вв., не встречали протеста со стороны более развитой части общества. Царственная ученица Беккарии, Вольтера, Монтескье писала еще в 1767 г. в своем знаменитом Наказе: «Искусство (т. е. опыт – Г experience) научает нас, что в тех странах, где кроткие наказания, сердце граждан оными столько же поражается, как в других местах жестокими. Сделался вред ли в государстве чувствительный от какого непорядка, – продолжает Наказ, – насильное правление хочет внезапно исправить, и вместо того, чтобы думать и стараться о исполнении древних законов, установляет жестокое наказание, которым зло вдруг прекращается. Воображение в людях действует при сем великом наказании так же, как бы оно действовало и при малом; и как уменьшится в народе страх сего наказания, то нужно уже будет установить во всех случаях другое» (§ 86, 87). «Упомянувши с ужасом и с внутрисодраганием чувствительного сердца при зрелище тысяч бесчастных людей, которые претерпели столько варварских и бесполезных мучений, выисканным и в действо произведенных, без малейшего совести зазора, людьми давшими себе имя премудрых», гуманный автор Наказа заключает: «Страны и времена, в которых казни были самые лютейшие в употреблении, суть те, в которых соделывалися беззакония самые бесчеловечные» (§ 206).
Но, к сожалению, эти гуманные идеи оставались в области литературных упражнений, и при самой державной почитательнице Беккарии не только господствовал кнут, но и бывали случаи самых жестоких видов смертной казни в виде колесования и четвертования (примеч. к ст. 16, Зак. Уголов., изд. 1842 г.), а также жестокого гонения мысли в лице Новикова и др.[420]420
«До таких громких фраз, не всегда соответствовавших делу, была особенная любительница либеральная крепостница Екатерина», – замечает наш знаменитый ученый Д. А. Ровинский (см. его Русские народные картинки. Т. V. СПб., 1881. С. 321). Под конец царствования она признавала достойными виселицы московских масонов. См. ст. проф. Тихонравова в Сборнике «Помощь голодающим». С. 543. О благородном поступке Павла I, на коленях просившего прощения у замученного просветителя Новикова, см. Незеленов. Литер, направ., 385.
[Закрыть]
Даже внук ее, либерально настроенный в начале царствования Александр I, отменив, конечно, в теории только, пытки, вырывание ноздрей и телесное наказание для духовенства, оставил в неприкосновенности чудовищный кнут, несколькими ударами коего, по отзыву графа Мордвинова, опытный палач мог засечь до смерти сильного мужчину[421]421
Были «виртуозы»-палачи, которые одинаковым, по-видимому, ударом кнута могли чуть прикоснуться к листу бумаги или переломить спинной хребет осужденному и разрубить толстую доску. Все зависело от пощады или жалости палача, или от взятки.
В Записках из Мертвого Дома находим некоторые сведения по этому предмету. Гражданский подсудимый предварительно хоть чем-нибудь, хотя из последнего да подарить палача, писал Достоевский. С богатых палачи назначают взятку сами, до 30 рублей и более. Но если даже палач и возьмет взятку, чтобы наказать легко, то все-таки первый удар дается изо всей силы. Это обратилось в обычай. Палач перед началом наказания сознает себя властелином; в эту минуту он актер; но на него дивится и ужасается публика, и палач не без наслаждения (трудно представить себе, замечает Достоевский, до чего можно исказить природу человеческую!) кричит обычные и роковые слова «поддержись, ожгу!» Наказанные в один голос передавали свое ощущение словами: «Жжет, как огнем палит!» Более детальных ощущений не мог добиться Достоевский.
В статье, напечатанной в январской книге Морского Сборника за 1861 г. приведен такой рассказ английского солдата: «Когда нанесен был третий удар, я стал чувствовать жар во всем организме с головы до ног. Время между ударами казалось страшно долго и походило на агонию, и вместе каждый новый удар, казалось, следовал слишком скоро… Каждый новый удар казался страшнее, мучения усиливались. Я чувствовал, что мне следовало смириться и просить помилования (у нас это не повело бы ни к чему), но я тотчас заглушал в себе эту унизительную мысль». Достоевский передает со слов арестантов, что розги в большом количестве мучительнее палок (шпицрутенов). «Розги садче, муки больше», – говорили ссыльные. Розги сильнее раздражают нервы, потрясают их свыше возможности (Собр. соч. Достоевского. 3-е изд. Т. III, 184).
[Закрыть], а Аракчеев даже изобрел особую манеру битья шпицрутенами, названною в честь его «аракчеевскою» и достойно прославившего имя изобретателя! С этой манерой «проводка сквозь строй в гарнизоне», свыше 500 ударов, часто равнялась бесчеловечному смертном приговору; в Москве, например, как передает Ровинский, в пятидесятых годах гарнизонные гоняли сквозь строй мещанина Васильева, который был судим военным судом по Высочайшему повелению: ему дали всего 400 ударов и он умер на третьи сутки.
А что сказать об аракчеевских шпицрутенах «сквозь тысячу двенадцать раз без медика?!» Надо видеть однажды эту ужасную пытку, чтобы никогда не забыть ее, говорит Ровинский и затем описывает следующую ужасную сцену прогнания сквозь строй, как будто выхваченную из Дантова Ада[422]422
Ильинский описывает экзекуцию в Казани 1849 г. над разбойниками Быковым и Чайкиным, приговоренными первый к 12000, второй к 11600 шпицрутенов. «Уже после первой тысячи ударов спины преступников побагровели, покрылись лоскутьями изрубленного мяса и текшею кровью, крики их ослабели. Исполнители были жестоки. Полковник, распоряжавшийся экзекуциею, кричал во все горло: «чтобы били покрепче»; солдат, бивших слабо, заменяли тотчас другими и самих наказывали тесаком… После 5000 ударов Быкова положили на телегу, которую везли два солдата, и еще дали тысячу ударов. Чайкина пришлось поместить в телегу через 3000 ударов и прибавить оказалось возможным только 500. Обоих с слабыми признаками жизни отправили в госпиталь, где они и умерли в тот же день. Несмотря на множество преступлений, совершенных разбойниками, зрители были не на стороне правосудия: в толпе слышались рыдания, женщины падали в обморок, некоторые молились». В 1764 г. Екатерина по делу Мировича замешанных в заговоре солдат «по бесприкладному милосердию» вместо смертной казни приговорила к 10 000 шпицрутенов. Двух евреев, обвиненных в карантинном преступлении, Николай I приговорил: «Прогнать сквозь 1000 человек 12 раз. Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить». (Тимофеев, 205, 206, 207).
В 1800 г. был засечен кнутами за оскорбление Павла 1 полковник Грузинов: казнь началась при восходе солнца и кончилась в 2 часа пополудни, когда утомился уже третий палач. Умирающему Грузинову наложили клейма, приказали снять его с эшафота и отнести к пороховому погребу, где он и умер (Тимофеев, 175). А официально пускали пыль в глаза Европе уверением, что смертная казнь на бумаге отменена еще при Елизавете Петровне.
[Закрыть]. «Выстраивается тысяча бравых русских солдат в две шпалеры, лицом к лицу; каждому дается в руку хлыст-шпицрутен, – живая „зеленая улица! только без листьев, весело движется и помахивает в воздухе. Выводят преступника, обнаженного до пояса и привязанного за руки к двум ружейным прикладам; впереди двое солдат, которые позволяют ему подвигаться вперед только медленно, так, чтобы шпицрутен имел время оставить след свой на „солдатской шкуре"; сзади вывозится на дровнях гроб. Приговор прочтен; раздается зловещая трескотня барабанов, раз, два!., и пошла хлестать зеленая улица справа и слева. В несколько минут солдатское тело покрывается сзади и спереди широкими рубцами, краснеет, багровеет, летят кровавые брызги… „Братцы, пощадите!..“ – прорывается сквозь глухую трескотню барабана, но ведь щадить значит самому тут же быть пороту, – и еще усерднее хлещет березовая улица. Скоро бока и спина представляют одну сплошную рану; местами кожа сваливается клочьями, и медленно движется на прикладах живой мертвец, обвешанный мясными лоскутьями, безумно выкатив оловянные глаза свои… Вот он свалился, а бить осталось еще много; живой труп кладут на дровни и снова возят взад и вперед, промеж шпалер, с которых сыплются удары шпицрутенов, трубят кровавую кашу. Смолкли стоны, слышно только какое-то шлепанье, точно кто по грязи палкой шалит, да трещат зловещие барабаны»[423]423
См. н. Сб. Ровинского. Т. V. С. 323. П. Павлов передает в «Воспоминаниях о бунте в военных поселениях в 1831 году», что жителей этих поселений (другой достойный памятник, воздвигнутый себе зверем Аракчеевым) «секли до выпадения кишок». В Русской Старине 1881 г. был рассказан случай изменения в 30 гг. еврею-контрабандисту, убившему таможенного стражника, наказания с тем, чтобы шпицрутенами бить по голове. У Достоевского находим, между прочим, рассказ о шпицрутенах ссыльного киргиза. Он крестился, рассчитывая, «крещеного жалче будет бить», но ошибся и вынес 4000 палок только благодаря своему уменью «обмирать». «Повели меня, – рассказывает он, – ведут одну тысячу: жжет, кричу; ведут другую, ну, думаю, конец мой идет, из ума совсем вышибли, ноги подламываются; я грох об землю: глаза у меня стали мертвые, лицо синее, дыхания нет, у рта пена. Понесли в госпиталь, и я ожил. Так меня еще два раза водили и уж злились они на меня. Как пошел четвертую, так каждый удар как ножом по сердцу проходил, так больно били. Остервенились! и кабы не обмер перед самым концом (оставалось двести палок) забили бы тут же до смерти. На двухстах-то последних изо всей злости били, но не забили, а отчего не забили? Оттого, – добродушно прибавляет рассказчик, – что с из детства под плетью рос. Ох, били-то меня, били, и не перечесть… каждый день и по нескольку; не бил, кто не хотел». (С. 173–174).
О плетях рассказывает другой ссыльный Лучка: «Вот как вошли мне эти пятьсот плетей; повезли меня в полном параде. Народу привалило видимо-невидимо. Уж и глуп этот народ, так не знаю, как и сказать! Тимошка (палач) раздел, положил, кричит: «Поддержись! ожгу!» Жду – что будет? Как он влепил раз – хотел было я крикнуть, раскрыл было рот, а крику-то во мне нет. Голос остановился, как влепит два, я уж и не слыхал, как два просчитали. А как очнулся, слышу считает семнадцатый. Раза четыре с колыбели снимали, по получасу отдыхал; водой обливали; гляжу на всех выпуча глаза, да и думаю: тут же помру». (С. 107).
[Закрыть].
Эту леденящую душу картину зверских нравов «доброго старого времени» Ровинский заканчивает так: «с полным спокойствием можем мы смотреть на это кровавое время, ушедшее от нас безвозвратно, и говорить о жестоких пытках, и о татарском кнуте, и о немецких шпицрутенах. Отменен кнут, уничтожены шпицрутены, несмотря на вопли „кнутофилов“ 1863 г., вопивших, как и кнутофилы 1767 г., о невозможности защищаться от злодеев без кнута»[424]424
См. н. сб. Ровинского. Т. V. С. 324.
[Закрыть].
Отменен кнут, но как мучительно долго пришлось ждать этой победы гуманности!
Столь продолжительное безраздельное государство жесточайших телесных наказаний, вопреки желанию гуманнейших и сильнейших монархов, объясняется, главным образом, тем, что в основе всего старого русского государственного и общественного строя лежало бесчеловечное крепостное право, сохранение и охранение которого только и можно было при помощи жесточайших наказаний.
Любовь к отечеству, стыд и страх поношения, писала Екатерина в своем Наказе, суть средства укротительные и могущие воздержать множество преступлений. И если где сыщется, – продолжала она, – такая область, в которой бы стыд не был следствием казни, то сему причиною мучительное владение (в подлиннике tyrannie), которое налагало те же наказания на людей беззаконных и добродетельных. Такою областью и была до 1861 г. Россия с ее ста тысячами полицеймей-стеров-помещиков, по мановению коих подвластные им крепостные могли подвергаться тяжким наказаниям, начиная от ссылки в Сибирь и кончая телесными наказаниями и помещичьими истязаниями вроде лизанья языком горячей печки и т. п. «фарсами кровавого добродушия и ехидной веселости», по выражению Щедрина. При таком режиме, лишенном всякой нравственной опоры, основанном исключительно на страхе перед физическою болью, телесные наказания были естественны. Страх и насилие были основою крепостного права. Кто мог пугать больше, говорит Шелгунов, характеризуя крепостное время, тот и был больше, кто мог пугать меньше, тот и был меньше. Сознание о человеческом достоинстве отсутствовало вполне до преобразовательной эпохи[425]425
Русская Мысль, 1886 г. № 9. С.80. Валуев в своей Думе Русского также указывает на презрение к личности гражданина, как на характеристическую черту старого порядка (Рус. Стар., 1891, V, 440). Никитенко замечает, что русская история «мучила, а не воспитывала» (II, 294).
[Закрыть], до отмены крепостного права, при котором огромное большинство русского народа, низведенное до степени «крещеного инвентаря», считалось, в качестве «хамова отродья», лишенным чести и личного достоинства…
Благодаря могучему гуманному движению 60-х гг., коего ближайшим последствием было упразднение крепостного права, возникло уважение к достоинству человека, стали устанавливаться более человечные взгляды на людей и вещи. В незабвенном манифесте 19 февраля отмена крепостной зависимости мотивировалась «уважением к достоинству человека и христианскою любовью к ближним». Это широкое гуманное течение, столь торжественно выразившееся в освобождении крестьян, сказалось и на всех отраслях общественной жизни и разнородных отношениях человека к человеку, и даже человека к животным.
Тут нет ни малейшего преувеличения. Это непреложный исторический факт, который можно точно доказать. Укажу на один пример. До 1861 г. не раз возбуждался вопрос о назначении наказания за жестокое обращение с животными. Но всякий раз выставлялось в наших законодательных сферах против этого предположения то соображение, что при существовании жестоких телесных наказаний и безобразий крепостного права невозможно преследовать за жестокое обращение с животными. Только после 1861 г., благодаря гуманным веяниям 60-х гг., вместе с вопросом об отмене телесных наказаний разрешился и вопрос о наказании за жестокое обращение с животными[426]426
См. объяснение под ст. 43 уст. о нак., нал. мир. суд.
Одна владимирская помещица, штабс-капитанша Зинаида Васильевна Архангельская, в отзыве своем судебному следователю, возбудившему дело о жестоком обращении ее с дворовою девушкою, 24 января 1858 г., протестуя против возбуждения дела «из-за такого вздора», излагала, бессознательно пародируя Аристотеля, в следующих выражениях крепостническую теорию о соотношении крепостного права к телесному наказанию: «Бог создал особо господ и слуг, которым и дал особую натуру, способную к перенесению тяжелых трудов в услужении господам, тогда как господа натуру имеют от Бога более нежную. К этому физическому различию между господами и холопами присоединено Богом нравственное различие между ними: способность повелевать и повиноваться. Законы гражданские, распределяя отношения между людьми, основываются на этом естественном различии господ и холопов, резко распределяя отношения между ними и в гражданском быту, поставив господ первыми в рядах гражданственности и во всех движениях света (sic) и освободив их от телесных наказаний, а последних, предоставляя им телесный труд, подвергает и наказанию телесному» (см. Колок., 1859). Чем это хуже современных словоизвержений Гражданина?
[Закрыть]*
Пока существовало и давало всему тон жестокое и бесчеловечное как по идее, так и по применению крепостное право, ни во что не ставившее рожденную свободную личность человека, не могли особенно смущать или возмущать ни тайный суд, ни установленные для «хамов» и «черни» и вообще «податного состояния» жестокие телесные наказания, от которых изъяты были привилегированные классы либо по рождению принадлежавшие к «белой кости», либо по богатству (точнее выправкою гильдейских свидетельств) или образованию возвысившиеся над «подлым» народом.
После провозглашения в 1861 г. уважения к личному достоинству человека и правам свободной личности, стало уже казаться чем-то бесчеловечным публичное или тайное, жестокое истязание, чинимое во имя закона или обычая (как, например, пытка)[427]427
Пытка юридически была уничтожена указом 27 сентября 1801 г., «дабы самое название пытки, стыд и укоризну человечеству наносящее, изглажено было из памяти народной». Но на деле пытки существовали до самого конца крепостного права. Помещики пытали своих людей и девок, надевая им на шею железные рогатки, приковывая тяжелыми цепями к стене и засекая плетьми и розгами (см. н. с. Ровинского. Т. V).
[Закрыть] над личностью преступника без различия пола. Точно завеса упала с глаз, проснулась совесть «кающегося дворянина», заговорило, увы! ненадолго, сердце человека. Всем, конечно, всем, способным понять смысл совершавшегося 16 февраля великого общественного и социального переворота, стало стыдно за безграничную жестокость[428]428
Гуманные веяния 60-х гг. имели последствием не только отмену жестоких телесных наказаний, но и вообще смягчение всех наказаний. Приведу один пример, заимствуя его у Ровинского. По Уложению (изд. 1857 г.) порубка леса на самую незначительную сумму наказывалась лишением всех особенных прав и преимуществ и т. д. По положению же 19 февраля 1861 г. за порубки назначен штраф maximum до 5 руб. (см. Записку Ровинского в т. XVI, дела о преобразов. судебн. ч. в России).
[Закрыть] и явную нецелесообразность наказаний, унаследованных от варварских времен. Стон и вопли, стоявшие в течение веков от шпицрутенов, плетей и розог, повсеместно, начиная от детских и учебных заведений и кончая помещичьими конюшнями, казармами и городскими площадями, и редко кого смущавшие в течение веков, вдруг предстали после 1861 г. во всем своем бесчеловечном ужасе[429]429
Говоря о времени господства кнута, Ровинский пишет: не одних только ребят в школе били, господа подчивали свою крепостную прислугу березовою лапшой с ременным маслом, мужья били своих жен для детей, а детей били «для людей»; мастера били учеников, хозяева – рабочих; секли дворян, секли фрейлин, били придворных, и все это по правилу, что за битого двух небитых дают, так что при этом повальном битье в родном языке нашем выработалось особое свойство, по которому из каждого существительного боевой глагол можно сделать. – Уж я те отстоканю, – говорит половой мальчику, уронившему стакан. – Наегорьте-ка Антошке спину, – говорит артельный староста. – Ну-тка, припонтийстим-ка (от Понтийского Пилата!!) его, братцы, – кричит артель на Волге.
– В старину учить и бить значило одно и то же. Давно уже отменено телесное наказание, – говорит Ровинский, – а боевой глагол все еще остался и не скоро, должно быть, выведется. Нас тоже били, – говорит иной, – потому мы в люди вышли; какое без битья ученье, – без него ни от старого, ни от малого настоящего толку не добьешься. Ну, как не проучить рассеянного ученика, не задать ему хорошей встрепки, головомойки или подзатыльника, не вспрыснуть ленивого, не отхлестать или не отстегать за испорченную вещь; воришке надо выколотить охоту воровать уже более действительными мерами: высечь, отпороть-отодрать; – в военном быту и крепостном за такую провинность «шкуру с ног до головы сдирали». В домашнем быту тоже долго разговаривать нечего, за дело так и поучить надо: за святые волосы, да за бороду, за виски, да в ухо, да в ус, да в рыло, да бока пощупать. Ну, а незваного гостя как тычком не выпроводить, как не накласть ему киселю, да не накостылять шею; и на Западе такого человека выгонят, а по-нашему, по-русски: если уж гнать, так его в три шеи. В духовном ведомстве, кроме общеупотребительных боевых терминов, есть еще свои специальные: благословить, вздрючить, пришпандорить и взъефантулить. (См. н. с. Ровинского, V, 57, 58). В бурсе встречались еще выражения: взбутетенить, взъерепенить, застребушить.
В т. VI н. с. Ровинского (с. 335, 336) приводятся старинные верши из букварей XVII «Похвала розог», начинающиеся так:
Розгою Дух Святый детище бити велит:Розгою убо мало здравию вредит. Там же приводятся любопытные стихи известного вора Ваньки Каина о том, как его беспрестанно пороли в школе (337).
[Закрыть] и диком безобразии.
Гуманному движению и смягчению наказаний оказала громадное содействие и литература 60-х гг. В ряду литературных влияний исключительное место в деле проповеди гуманности по отношению «к несчастным» принадлежит известному писателю Ф. М. Достоевскому, испытавшему на себе все ужасы каторжной работы, чуть ли не до телесного наказания включительно. Его роман «Записки из Мертвого Дома», печатавшийся в 1861–1862 гг., подготовил почву для закона 17 апреля, как Записки Охотника или Хижина дяди Тома для освобождения от рабства. Передавая в простых, но поразительных по правдивости и трогательности очерках, подробности ужасающей внешней обстановки «несчастных» и симпатичные черты внутреннего мира их, Достоевский умел показать наглядно, сколько добродушия, мягкости, восприимчивости к добру в этих отверженных, выброшенных вон навсегда сухою самодовольною фарисейскою моралью и беспощадною казенною юстициею, у этих заклейменных каторжников, с исполосованными спинами, бритыми головами, закованных в кандалы, которые не снимались даже во время агонии умирающих.
В рассказе Достоевского более всего поражала эта самодовольная, утвердившаяся веками, иногда рафинированная (так, например, бесчеловечная т. н. заволока)[430]430
У Достоевского она описана с такими ужасающими подробностями, что нельзя читать без содрогания. См. с. 172 «Записок из мертвого дома».
[Закрыть], рутинная жестокость доброго старого времени, часто бессмысленная, ненужная (так, например, в больницах) и потому особенно возмутительная. Даже чахоточные дышали воздухом, отравленным по ночам зловонными ушатами, даже они умирали в кандалах! «Положим, – писал Достоевский, – скажет кто-нибудь, что арестант злодей и недостоин благодеяний, но неужели же усугублять наказание тому, кого уже и так коснулся перст Божий?..»
– Тоже ведь мать была, – чуть слышно говорит старый служивый, убирая с койки обнаженный, иссохший труп в одних кандалах.
Этот инстинктивный возглас служивого, да иногда ласковое обращение лекарей, вот единственные лучи света и голоса человечности в этом мрачном царстве узаконенной злобы и беспредельного властного ожесточения. Но зато как дорожили этими крупицами человечности ссыльные! Достоевский неоднократно указывает, как самые старые закоснелые каторжники откликались на доброе сочувствие и «готовы были забыть целые муки за одно ласковое слово». «Человеческое обращение может очеловечить, – писал он, – даже того, на котором давно уже потускнел образ Божий. С этими-то «несчастными» и надо обращаться как нельзя более по-человечески. Это спасение и радость их».
В кроваво-ярких картинах, нарисованных Достоевским, быть может, было некоторое подчеркивание, но оно было необходимо, чтобы показать, какое развращающее действие производит существование жестоких телесных наказаний на самих исполнителей, чтобы расшевелить очерствевшие высшие бюрократические сферы и ожесточенное, развращенное, отупевшее общество, которое само бессознательно несло на себе последствия бесчеловечного обращения с преступниками.
«Есть люди, как тигры, жаждущие лизнуть крови, – говорит Достоевский, отмечая «звериные» свойства человека. – Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ Божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого своеволия действует и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании[431]431
Академик Никитенко в Дневнике своем отмечает: «Печальное зрелище представляет современное общество: в нем нет ни великодушных стремлений, ни правосудия, ни чести (1841). 1812 год не оставил никаких следов в народном духе… страшный гнет, безмолвное раболепство… вот что пожала Россия на этой кровавой ниве».
[Закрыть]. Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению».
Палачом гнушаются в обществе, но не палачом-джентльменом, замечает Достоевский, и в ряде образов показывает до какого, поистине сатанинского озверения может довести человека постоянное обращение с бесправными людьми и опьянение кровью. Достаточно напомнить образ выведенного Достоевским молодого 30-летнего поручика Жеребятникова, «этого утонченнейшего гастронома[432]432
Такие поразительно тонкие аматеры розог встречались, страшно вымолвить! и среди воспитателей юношества.
До каких чудовищных размеров доходила «порка» в учебных заведениях еще в конце 50-х гг., когда дореформенная рутинная ортодоксальная педагогика руководилась девизом:
Розги – ветви с древа знанья!Наказанья – идеал!В силу предков завещанья,Родовой наш капитал — можно видеть из Воспоминаний Самчевского, напечатанных в мае 1894 г. ъ Киевской Старине.
В числе педагогов, отмеченных Самчевским, есть некто Китченко (по-видимому, тронутый маньяк, вроде Жеребятникова), бывший в 50-х гг. сперва инспектором Черниговской, а потом директором Житомирской гимназии.
«Во время его инспекторства, – сообщает Самчевский, – стоял стон и раздавались вопли во всех трех ученических помещениях: в здании гимназии, пансионе и общей квартире. Ежедневно являлся Китченко в 8 часов утра в пансион при гимназии и здесь выслушивал доклад воспитателей об учениках, которые подлежали, по их мнению, наказанию. Зная любовь Китченко к истязаниям детей, воспитатели не скупились и указывали (беру minimum) не менее двух учеников на отделение, которых было 8, так как первые 4 класса имели по два отделения. Эти несчастные тотчас Китченком отзывались «вниз к Мине». Мина был сторож при карцерах, любимец Китченко “по хлесткости ударов”; на обязанности его лежало иметь всегда огромный запас розог. Осмотрев пансион, Китченко спускался вниз к Мине и здесь производилась жестокая экзекуция. Затем отбирались уже в самой гимназии ученики с плохими отметками и тоже посылались на экзекуцию».
«Вопль и плач детей оглашал все здание гимназии. Без всякого преувеличения можно определить, сколько ежедневно учеников Китченко подвергал телесному наказанию: в 8 отделениях было по 4 урока; предположим, что только один ученик в отделении получил единицу, итого 32 ученика ежедневно наказывались розгами. Насладившись истязанием детей в гимназии, Китченко отправлялся в общую ученическую квартиру; здесь повторялась та же история, что в 8 часов утра в пансионе. Таких учеников общая квартира поставляла Китченку столько же, сколько и пансион – не менее 8 учеников. Каждый день Китченко подвергал истязаниям не менее 50 учеников, многие наказывались в день по два раза: ранее разрисованные узоры не останавливали Китченка, – он на эти узоры наводил новые краски.
«Когда Пирогов, будучи попечителем Юго-Западного округа, потребовал в 1858-59 гг. сведений от гимназии о числе наказанных розгами учеников, то, как сообщалось в отчете, напечатанном в журнале «Мин. Народн. Проев.», оказалось, что в каждой гимназии наказанные считались десятками, а в Житомирской, где директорствовал Китченко, число сеченых перевесило многие сотни (более боо). Эта цифра в то время поразила всех; но, зная Китченка, можно с уверенностью сказать, что он умышленно утаил в отчете многие сотни, если не тысячи. Сечение учеников для Китченка было истинным наслаждением; это его единственный труд на педагогическом поприще. Кроме сечения Китченко ровно ничего не делал. Надо было только видеть, с каким плотоядным выражением на лице разговаривал Китченко с новичком, только что поступившим в гимназию. Редко эти бедняжки и неделю проживали, не побывши в лапах Китченка и Мины. Однажды поступил в общую квартиру ученик 2-го класса Джогин, лет 12, розовый, кругленький и красивый мальчик – кровь с молоком и отлично выдержанный. Китченко придрался к нему уже на третий день поступления и так высек, что, когда наказанный явился обратно, лица на нем не было; несколько дней мальчик плакал с утра до вечера, ночи не спал из страха. «Если мама узнает, она непременно умрет», – говорил товарищам Джогин. Все успокаивали его, принимая участие в его горе. После этого случая Китченко так привязался к Джогину, так сек его за всякую мелочь, что к концу первого года от Джогина осталась только тень, – полнота и розовый цвет лица были съедены Китченком. Когда в начале июня приехала мать Джогина и увидела в общей зале бледного, замученного своего сына, с нею сделался обморок, она-так рыдала, глядя на него, что все ученики прослезились. Это была такая сцена,
которая на всю жизнь осталась в памяти присутствовавших; все дети понимали ужас и отчаяние матери.
И никто из родителей не жаловался на этого мучителя!»
«После описанных деяний Китченка в Черниговской гимназии невольно возникает вопрос, кто же был в то время директором и как последний мог допустить устройство Китченком застенка в помещении Мины, где ежедневно проливалась кровь детей. Директором в Чернигове в то время был известный педагог Януарий Михайлович Неверов, впоследствии попечитель Кавказского округа, умерший 27 мая 1893 г. Чрезвычайно странное совпадение; с одной стороны добрый, гуманный ученый, идеально честный директор (так говорят близко знавшие Неверова), а с другой – Китченко, полнейшее воплощение зверя, палача, оба они стоят во главе одного и того же воспитательного заведения. Произвол Китченка происходил потому, что гуманист Неверов почти никогда не заглядывал в гимназию, в которой он был директором». (Новое Время. № 6542). Нет, должно быть, дело было не в том, что не заглядывал гуманист Неверов, а в том, что он дал себя засосать старой педагогической рутине, пред которой спасовал– даже такой из ряда вон выделявшийся гуманист и мыслитель, как Пирогов, первый выступивший в «Вопросах жизни» против старой педагогической муштровки и в частности против розог, а впоследствии на практике заплативший дань заманчивому оппортунизму и примирившийся с розгами, как будто бы с неизбежным злом…
Как известно, и среди рутинеров самыми закоренелыми считаются педагоги. Это наблюдение подтверждается историею борьбы с школьною розгою. С тем же упрямством, с каким киевские педагоги отстаивают ныне (1894 г.) поверочные испытания, или точнее бесплодные истязания (стараясь даже risibile dictu отыскать в них… поэзию) в конце 50-х гг. грудью стали они за розгу. Знаменитый гонитель розог Н. И. Пирогов вздумал в должности попечителя Киевского учебного округа вывести из употребления розгу, но, встретив дружный отпор со стороны всего местного педагогического мира, имел слабость сделать уступку и вместо отмены только «урегулировал» розгу, составив кодекс педагогической порки. Считая по-прежнему розги с нравственно-педагогической точки зрения крайне вредными, Пирогов, уступая влиянию среды, признал, что розги в школе можно будет отменить тогда, когда они будут изгнаны из семьи и вообще осуждены нравами общества. Таким образом, школе рекомендовалось стоять не во главе, а в хвосте в деле отмены розги, что, само собою разумеется, обеспечивало ей продолжительное и невозбранное господство. Пылкий, благородный, молодой, но уже знаменитый критик Добролюбов, восходящее светило Современника, в статье «Всероссийская иллюзия, разрушаемая розгами» напал на Пирогова за эту непоследовательность или, по нынешней терминологии, оппортунизм, который он считал тем более вредным, что общество относилось с большим уважением (между прочим, благодаря прежней и восторженной статье Добролюбова) к Пирогову. Почти вся «серьезная» журналистика ополчилась за это честное мужество и разумную строгость на Добролюбова, как на «мальчишку»; он не остался в долгу пред серьезными педагогами, преданными розге (см. в Сочинениях 1 статью: От дождя да в воду).
– Один из кавказских священников о педагогических порядках ставропольской духовной семинарии рассказывает следующее: «Я был сечен в день по три и четыре раза, а иногда и более, и это почти каждый день; с колен, от стояния на них, не сходили язвы; я же был свидетелем, когда начальствующие, избив все розги с 6-ти дерев, росших пред училищем, секли всех классов учеников принесенным почтарским кнутом (!!) и притом розги были не розги, а шпицрутены, а число ударов восходило от 10 до 100 и даже полутораста; о наказаниях поклонами от 100 до 1000 и говорить не стоит». (См. с. 16–17. Записки по поводу основ, полож. в Деле о преобр. суд. части). Из рассказа Н. Лескова видно, что даже студенческий мундир не всегда мог сохранить от позорной порки. Свирепый попечитель Киевского учебного округа Бибиков «порол» студентов Киевского университета и учеников гимназий. (См. Неделю за 1888 г. «Бибиковские меры» – Лескова).
[Закрыть] в исполнительном искусстве», изобретавшего разные «штучки», чтоб сколько-нибудь расшевелить свою заплывшую жиром душу Вот выводят арестанта и Жеребятников истязует его такою «штучкою». Арестант молит о пощаде. Жеребятников сначала сурово отклоняет, но затем, кощунствуя над святым чувством жалости, как бы сдается на «сиротские слезы». Арестант обрадован, обнадежен, растроган. Начинается экзекуция шпицрутенами, и тут-то Жеребятников бросает маску: «Катай его, – кричит во все горло Жеребятников. – Жги его! Лупи!., лупи! Обжигай. Еще ему, еще ему! Крепче сироту, крепче мошенника! Сажай его, сажай». И солдаты лупят со всего размаха, искры сыпятся из глаз бедняка, он начинает кричать, а Жеребятников в сатанинском упоении бежит за ним по фронту и хохочет, хохочет, заливается, бока руками подпирает и от смеха распрямиться не может…». Другая «штучка» Жеребятникова заключалась в том, что он в виде снисхождения дозволял не привязывать арестанта к прикладу ружья. – «Арестант, что есть силы пускается бежать „по зеленой улице“ но, разумеется, не пробегает и пятнадцати шагов: палки, как барабанная дробь, как молния разом вдруг низвергаются на его спину, и бедняк с криком упадает, как подкошенный, как сраженный пулей. – Нет, лучше уж по закону, – говорит он, – а Жеребятников, который заранее знал всю эту штуку и что из нее выйдет, хохочет, заливается…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?