Электронная библиотека » Григорий Канович » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 11 мая 2016, 18:40


Автор книги: Григорий Канович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Чего? – уставился на него Бедный Ротшильд.

– Сколько, спрашиваю, лет тебе?

– Двадцать.

– Скоро солдатом станешь. В твоем возрасте я уже был на втором курсе пехотного училища в Рязани.

– А мне не нравится быть солдатом, – неожиданно промолвил Ицик.

– Нравится, не нравится – все равно призовут. В Союзе от воинской службы уклоняться нельзя. Это священная обязанность каждого гражданина. Может, ты будешь служить Родине поблизости от дома – где-нибудь в моей Белоруссии, но могут послать и на Дальний Восток, на китайскую границу. В любом случае, я в этом не сомневаюсь, о тебе напишут во всех советских газетах, тебя обязательно покажут всем в кинохронике. Шутка ли – первый Ротшильд в Красной армии!

Аркадий Шульман расхохотался и стал медленно натягивать казенные сапоги.

– Разве Родине нельзя служить тут, в бане? – с простодушной хитрецой спросил Ицик.

– А ты, Ротшильд, оказывается, еще и юморист…

– Кто-кто?

– Шутник, – сказал по-русски Шульман.

Но Бедный Ротшильд по-русски не понимал. В пятницу придут рабби Гилель и Залман Амстердамский, Ицик спросит у этих ученых мужей, что значит «шутник», и они, наверно, переведут ему непонятное слово, ведь оба родились на свет еще при царе и в юности должны были хоть немножко разбираться в русской грамоте.

Настала пятница, однако, мыться пришел только один рабби Гилель, и Ицик по его виду сразу определил: произошло что-то неладное, но из вежливости ни о чем допытываться не стал.

Рабби Гилель задумчиво оглаживал бороду, неохотно, с не свойственной ему медлительностью снимал одежды, долго и тщательно выбирал веник и наконец с какими-то болезненными придыханиями, чуть слышно прошептал молитву. Чуткое ухо Бедного Ротшильда уловило, что его наставник и опекун попросил Господа Бога, чтобы Он защитил от безбожников и маловеров свой Дом в местечке.

– Я чувствую, Ицик, что у тебя на языке вопросы вертятся как окуни на сковородке, но ты меня только не торопи, на все, что тебя интересует, я отвечу, когда попарюсь.

Рабби Гилель парился терпеливо и деловито, а Бедный Ротшильд послушно ждал его с полотенцами в предбаннике.

– Кончается, Ицик, терпимое для евреев время, – начал рабби Гилель, отдышавшись. – И наступает время дикое и злое, и если Господь Бог не вмешается, то несчастья – одно за другим – обрушатся на наши головы. Ты живешь себе на отшибе и еще ни о чем не знаешь. Вчера увезли Залмана.

– Куда?

– Куда всех неблагонадежных, как говорили при царе, увозят? В Сибирь. Туда, где морозы за сорок. А завтра могут и синагогу закрыть. Только ты не спрашивай меня, почему.

– Почему, рабби? – все же спросил Бедный Ротшильд. Он никак не мог взять в толк, о чем говорит рабби Гилель, первым записавший его имя в книгу живущих на свете. Было время, когда Ицику казалось, что все в мире устроено хорошо и справедливо – он колет дрова и топит баню, аптекарь Залман Амстердамский торгует порошками и таблетками, рабби Гилель учит добру и совестливости, днем светит солнце, ночью высыпают на небосводе звезды. Зачем Залмана увозить в Сибирь, о которой, он, Бедный Ротшильд, ни разу не слышал – ведь там же, наверно, есть свои аптекари, которые стоят за прилавком в белых халатах и порой за лекарства тоже у бедных и немощных денег не берут? Зачем закрывать синагогу – ведь Всевышний, если никому и не помог, то никому в местечке и не повредил. Пусть все останется как вчера, как сегодня, как завтра.

– Сорок с лишним лет, с той поры, когда еще при царе, я начал тут свое служение, я сам пытался найти ответ, почему злые времена надолго одолевают времена добрые. И вот к чему я пришел. Наверно потому, что люди выбирают себе в поводыри не Господа Бога, а какого-нибудь отпетого грешника и следуют за ним послушным стадом… Выбрали же немцы этого сумасшедшего австрияка, а русские – безродного грузина…

Рабби Гилель помолчал и вдруг обратился к Ицику с просьбой:

– Если дело дойдет до того, что красные выгонят нас из храма, который заместитель бургомистра Иткис называет не иначе, как «гнездо мракобесья», ты не побоишься приютить у себя свитки Торы? Сорок с лишним лет я носил их на руках, как своих любимых детей. Надеюсь, баню обыскивать не будут.

Бедный Ротшильд в знак согласия несколько раз тряханул своей растрепанной чуприной.

– Я знаю – на тебя можно положиться, – рабби Гилель снова помолчал, словно в этом молчании черпал упорство и силу. – Как хорошо, что ты меня и несчастного реб Залмана не послушался – никуда отсюда не уехал. Поехал бы за счастьем к родственникам-неродственникам, а угодил бы по дороге прямо в беду. Немцы хозяйничают в Варшаве. Немцам уже сдался Париж. Богатеев-Ротшильдов там уже и в помине нет. Может, сели в свой самолет, погрузили все свое добро и махнули к своим родичам в Америку. А, может, не успели, и немцы их… – Он выразительно провел своей пастырской рукой по шее. – Ведь от смерти никакими деньгами не откупишься. Красные, конечно, безбожники и негодяи, ничего хорошего и от них не дождешься, но они, слава тебе, Господи, пока евреев не убивают.

– А за что они господина аптекаря упекли в Сибирь? Чем он перед ними провинился? Тем, что продавал их женам французские духи и мази без скидки?

– В чем провинился? А в том, что мечтал хотя бы на старости лет поменять всех своих покупателей – литовцев, русских, поляков на одних евреев и закончить свою жизнь не в Литве, не в России, а на Святой земле, – сказал Ицику его наставник. – Я этого его желания никогда не одобрял. Я всегда хотел дожить свой век и умереть тут, в синагоге, на Кирпичной улице.

– И мне бы хотелось прожить все мои годы тут… над рекой… под этими густыми липами, под эти перепевы птиц по утрам. Другой святой земли мне не надо. Для меня, рабби, вокруг бани вся земля святая.

Рабби Гилель натужно рассмеялся. Что с неотесанного парня возьмешь?

– Ты меня не понял. Да ладно. Заболтались мы с тобой. Пора возвращаться на Кирпичную. А мне страшно – вдруг там все заколочено? Плохо, очень плохо, когда дышишь страхом, а не воздухом. Так долго не протянешь, – признался рабби Гилель, нахлобучил на ермолку шляпу и вышел.

В следующую пятницу он почему-то не пришел, и Бедного Ротшильда охватило беспокойство. Заперев баню, Ицик отправился в синагогу.

Старик сидел в пустом зальце, на передней скамье и страстно молился.

– Садись! Вместе помолимся. Может, одного из нас Господь Бог все-таки услышит, – рабби Гилель подождал, пока Бедный Ротшильд зашевелит губами, и продолжал: – У меня такое чувство, будто на всех нас скоро обрушится большая беда. Ибо недаром сказано у мудреца: кто спешит преждевременно и напрасно радоваться, тот раньше всех заголосит от горя.

Бедный Ицик не знал, кого в своих предсказаниях рабби Гилель имел в виду, но не перечил. Да и как перечить мудрецу, если своим заурядным умом ты не можешь постичь всей глубины его мудрости.

Рабби Гилель оказался пророком – беда и впрямь нагрянула.

Тихим воскресным утром началась война. Два дня на другом берегу реки, не умолкая ни на минуту, грохотала канонада и, поднимая клубы пыли, рвались снаряды. Видно, расположенные на подступах к местечку части, в которые входил и взвод Аркадия Шульмана, держали там оборону против немцев.

К вечеру грохот утих, и к бане подтянулись потрепанные в бою остатки взвода во главе с его командиром. Не переставая обливать себя холодной водой и отплевываясь кровью, он попросил у Ицика полотенце, разрезал его штыком, перевязал раненую руку и перед тем, как попрощаться, прохрипел:

– Какими же мы были олухами! С кем ручкались? С берлинскими волчарами.

Он смотрел на Ицика затравленными глазами и, облизывая шершавым языком потрескавшиеся от жажды и злости губы, на ломаном идише повторял:

– Если хочешь еще в жизни когда-нибудь попариться в баньке, бросай все и уходи с нами! Кого-кого, а Ротшильдов и всяких там Шульманов они по головке не погладят.

На рассвете, не дожидаясь, когда противник наладит переправу и переберется через реку, красноармейцы и их командир Аркадий Шульман покинули местечко.

После их ухода наступила грозная, удушающая тишина, которую взорвал победоносный рев мотоциклов.

Размахивая шлемами и флягами, немцы двигались к местечку.

Первым, о ком Ицик подумал, был рабби Гилель. Теперь уже точно закроют синагогу, в которой он сорок с лишним лет служил Господу Богу и людям; теперь уже точно сожгут свитки Торы, которые он носил на руках, как собственных детей; теперь уже точно он не соберет у входа молельни ни гроша для нищего Авнера и никого не соблазнит родством с кем-нибудь из богачей в Париже и Лондоне. Бедному Ротшильду хотелось бежать ему на помощь, но что-то его удерживало. Страх ли, расчет ли? Наверно, и то, и другое. Что он, безоружный, беспомощный, может противопоставить этой огромной, пышущей ненавистью силе? Деревянную шайку? Березовый веник? Пар?

Почему, терзал он себя, Господь устроил так, что там, где богатые, там непременно и нищие, там, где свои, обязательно и чужие, там, где сильные, там, по Его воле, и слабые? Разве Он не мог всех одинаково оделить и породнить, чтобы всюду были одни богатые, одни сильные и чтобы во всех странах все – литовцы и русские, немцы и евреи, французы и англичане – были не дальними, а близкими родственниками? Создатель, если Он и впрямь существует, должен бы одарить мир таким чудом, и тогда, может быть, на свете никогда не было бы и никакой розни и вражды между тем, кого Он для родства создал.

Бедный Ротшильд нисколько не удивился, когда вечером того же дня во двор бани вкатили победные мотоциклы с колясками, груженные какими-то узлами. Еще аптекарь Залман Амстердамский рассказывал, что немцы в каждом городе и в каждом местечке сгоняют всех евреев в одно место, выводят за город и расстреливают. Вот, наверно, настал и его черед.

– Bist du hier der Hausherr?[1]1
  Ты здесь хозяин? (нем.).


[Закрыть]
– спросил у Ицика розовощекий, с пухлыми девичьими губами немец, видно, ефрейтор, явно гордившийся своим чином.

– Их, – сказал на идише банщик, напуганный и сбитый с толку неожиданным появлением немцев.

– Wie heisst du?[2]2
  Как тебя зовут? (нем.).


[Закрыть]

– Ицик.

– Familienname?[3]3
  Фамилия? (нем.).


[Закрыть]

Ицик замешкался. Он не понимал, зачем им понадобились все эти ненужные подробности, ведь у них для всех евреев только одна обвинительная фамилия – юде, но без колебания, чуть ли не с гордостью ответил:

– Ротшильд!

– Habt ihr gehört, Leute? – задорно обратился он к своим сослуживцам. – Direlct phantastisch! Holt nun aus euren Bündeln die Wasche heraus, die ihr mitgenommen habt! Herr Rotschild persönlich für uns, deutsche Soldaten, den Dampfbadheizen. Wir werden uns im Dampfbad zur Genüge amüsieren, damit wir den Staub der verflixten litauschen Strassen loswerden.[4]4
  Слышали, ребята? Это просто невероятно! А ну-ка доставайте из своих узлов сменное белье! Герр Ротшильд, сам герр Ротшильд нам, немецким солдатам, баню натопит, и мы смоем с себя пыль этих проклятых литовских дорог (нем.).


[Закрыть]

Ицик был уверен в том, что после того, как солдаты смоют с себя боевую пыль треклятых литовских дорог, они выведут его в густой ельничек за банькой и в знак благодарности за горячий пар весело пристрелят.

– Beeile dich! Von diesem Städtchen müssen wir bis nach Moskau noch eine ganze Strecke trampeln![5]5
  Поторопись! Нам от вашего местечка до Москвы топать и топать! (нем.).


[Закрыть]
– сказал с дружелюбной, словно приклеенной к розовым щекам, улыбкой ефрейтор.

– Я только воды принесу… Воды нужно много… Какая баня без воды? Он вассер из а бод нит кейн бод, – закончил он на идише.

– Ja, ja, Herr Rotschild! Eine Dampfbad ohne Wasser ist doch keinen Groschen wert![6]6
  Да, да, герр Ротшильд! Баня без воды и гроша не стоит! (нем.).


[Закрыть]
– хором согласились победители.

Бедный Ротшильд снял с гвоздя коромысло, поддел ведра, перекинул через плечо и зашагал к реке.

Вилия, как и время, спокойно текла в вечность, и ее струи переливались в сумерках расплавленным серебром.

Где-то над лесом жалобно прокричала заблудившаяся птица, и Бедный Ротшильд взглядом благословил ее полет.

Ицик зачерпнул полные ведра воды, поправил сползавшее коромысло, но не повернул ни к родной хате, где просвиристело его безмятежное детство и пролетела юность; ни к деревянной баньке, где со сменным бельем его ждали немцы, измотанные треклятыми литовскими дорогами, а вошел с полными ведрами в реку, в ее тихий и загадочный поток.

Он входил в нее все глубже и глубже, не сбрасывая с плеч коромысла и медленно приближаясь к стремнине, пока любезный сердцу звездный небосвод-родственник во всю ширь не распластался над ним; пока не сомкнулись над ним переливающиеся расплавленным серебром воды-родственники; пока заблудшая птица-родственница не накрыла его своими черными, неистовыми крыльями и трижды в сумерках жалобно не прокричала:

– Бедный Ротшильд! Бедный Ротшильд! Бедный Ротшильд!


Февраль, 2008

Лейзер-Довид, птицелов

Был у сапожника Ханаана Мергашильского сводный брат – Лейзер-Довид, занимавшийся малодоходным в здешних краях и необычным для еврея делом – птицеловством.

– Еврею не подобает ловить птиц, – всякий раз твердил Ханаан, когда речь заходила о Лейзере-Довиде. – Нехорошо запирать их в клетку и усаживать на жёрдочку; лесные и луговые птахи должны свободно перелетать с ветки на ветку, с одного куста на другой. Представь себе, Хаимке, что было бы, если бы среди бела дня птицы ловили нас и уносили в своем клюве в непроходимую чащу или на непролазные болота.

– Кого – нас? – заикаясь от испуга, спрашивал у Ханаана Мергашильского его единственный наследник мужеского пола – десятилетний Хаим. – И маленьких детей? Да?

– И маленьких, и взрослых. Евреев и неевреев, – терпеливо просвещал внука Ханаан Мергашильский, насаживая на колодку чей-то поношенный ботинок.

Как ни силился Хаим представить себе предрекаемую дедом страшную напасть, он в своем детском воображении никак не мог её нарисовать. И неудивительно – как можно себе представить, что вдруг, неизвестно откуда, на еще не проснувшееся местечко налетает хищная стая, которая спускается с небес и без разбору хватает всех за шиворот – будь то дед Ханаан или любимый учитель Хаима – Бальсер, или тучный и добродушный доктор Пакельчик. Хватает, как безжалостный коршун курицу, и уносит куда-то в самую гущу дремучего леса, шумящего по обоим берегам тихоходной Вилии, или на непролазные, пузырящиеся неразгаданными тайнами болота. Хаиму хотелось спросить деда, какой же величины должны быть эти птицы и какими мощными – их клювы, чтобы они могли оторвать от земли и поднять в воздух даже худощавую и низкорослую бабушку Кейлу.

Но Мергашильский очень не любил, когда его спрашивали о чем-то не связанном с починкой обуви, а уж о птицах и вовсе слышать не хотел. В их видах он совсем не разбирался, мог легко перепутать грача со скворцом, синицу с красногрудкой, дрозда с трясогузкой. В отличие от брата Лейзера-Довида, слывшего великим знатоком птиц и знавшего назубок все их повадки, познания Ханаана кончались на домашних голубях и воробушках-попрошайках, к которым он почему-то относился с откровенной неприязнью.

– Твои голуби уже весь подоконник закакали, – сердился Ханаан на свою сердобольную жену Кейлу, постоянно подкармливавшую пернатых.

– Голубь – птица святая, – обречённо защищалась Кейла. – С кем во время всемирного потопа праотец Ной послал на землю благую весть? С тобой? Со мной? С голубем!

– Но ведь оттого, что твой голубь принес благую весть, он же какать на подоконник не перестал, – огрызался Ханаан Мергашильский.

Спорить было бессмысленно. Сапожник Ханаан считал, что на белом свете никто кроме него не может быть прав. Особенно воспламенялся он в спорах с теми, кто непременно подкреплял свое мнение ссылками на шестьсот с лишним Божьих мицвот или на Моисеевы скрижали с заветами.

– Господом нашим и впрямь сказано: любите друг друга, говорите правду, не обкрадывайте другого, не засматривайтесь на чужих жен. Да мало ли чего Создатель сгоряча наговорил нашему праотцу Моисею. И что в итоге? Кто из нас, грешных, наберется храбрости и без страха и стыда заглянет Всевышнему в Его всевидящие глаза?..

– А зачем заглядывать в Его всевидящие глаза? – простодушно спрашивала мужа смиренная Кейла.

– Как зачем? Чтобы каждый Отцу Небесному, не поперхнувшись, мог бы сказать: мы, Господи, чисты перед Тобой, мы следуем твоим заветам – любим ближнего, как самого себя, никогда не запускаем руки в чужой карман. Кто наберется храбрости и, эдакое сказавши, не омрачит Его лицо ложью? Может, только наш недотепа и отшельник Лейзер-Довид, – кипятился он, тыча острым шилом то в Кейлу, тающую, как свеча, от каждого его пламенного слова, то в безответные небеса.

И, отвергая заранее всякие возражения, сам же себе отвечал:

– Никто такой храбрости никогда не наберется! Ибо человек, пока он жив, старается извлечь выгоду не из заветов Господа, а получить ее от тех, от кого зависит его насущный кусок хлеба на земле, а не на небе. Во все времена, Кейла, грехи приносили больше доходов, чем святость.

– Какой же доход от грехов? – возражала Кейла. – Разве ты, Ханаан, у кого-нибудь что-нибудь в жизни украл, разве ты своим родичам и заказчикам когда-нибудь говорил неправду? Мог бы иногда для своей же пользы вообще рта не раскрывать – не всем нужна твоя правда. Другое дело мы, женщины. Если порой, например, и солгу ненароком, то не из желания кого-то ославить, а только чтобы подбодрить человека – я ведь, ты знаешь, всех жалею. А уж твоего брата – бобыля Лейзера-Довида, который развелся из-за птиц с миром, как с неверной женой, – особенно, – примирительно сказала Кейла, не боясь, что муж ее приревнует. – Так что не гневи своими речами Бога.

Бога сапожник Ханаан не желал ни гневить, ни улещивать. Нечего, мол, тратить время и силы на Того, кто создал все живое и, создавши, бросил на произвол судьбы. Глупо пускаться в долгие разговоры с теми, кому нельзя подбить подметки, починить туфли или сапоги. Что, мол, возьмешь с Господа Бога за облаками или со всех святых и небожителей, которые весь век ходят босиком.

– Если бы меня кто-то спросил, почему никто из нас никогда таким храбрецом не станет, я бы тому ответил: «А потому, что мы пока еще людьми не стали, мы еще пока звери, двуногие животные, для которых на белом свете нет ничего дороже, чем сытный корм и хорошо обставленная берлога», – с яростью, приглушенной хрипотой, доказывал он своей покорной избраннице.

Кейла ужасалась кощунству мужа и просила Бога не наказывать его за пылкость и неразумные речи. Она не соглашалась с Ханааном и только на Всевышнего возлагала все свои надежды. А на кого же еще? Несмотря на ворчания и косые взгляды мужа, Кейла заступалась перед Вседержителем за всех – за голодного воробья, чирикающего под окнами хаты; за бесстыжего голубя, испражняющегося на крыше; за своего непреклонного и неуступчивого мужа, ладившего с ней только в постели. Старалась она всегда замолвить доброе слово за Лейзера-Довида, редкого гостя в их доме, защитить его от несправедливых нападок мужа. Что с того, что он не сапоги тачает, а перебивается странным ремеслом – птицеловством, которое Ханаан и в грош не ставит.

В давние, истлевшие, как поленья в печи, времена, еще при царе Николае, до большой войны русских с немцами, ее, Кейлу, за Лейзера-Довида сватали. Но до хупы дело так и не дошло. Перед самым бракосочетанием жених неожиданно исчез.

– У тебя, Хаимеле, мог быть другой дедушка. Тоже Мергашильский, – однажды призналась Кейла своему внуку. – Но не сапожник, а птицелов.

– Этот Лейзер-Довид?

– Да. Твой дедушка до сих пор с ним не в ладах. Правда, тогда Лейзер-Довид еще не промышлял птицами. Работал в пекарне Файна, куда мы с тобой, Хаимеле, ходим за бубликами и на Пейсах покупаем мацу. Лейзер-Довид собирался стать пекарем. Но началась война, и русские захотели его забрить в армию. Тогда-то он и сбежал из местечка и укрылся в пуще, чтобы никто его не нашел.

– В пуще?

– Он там от солдатчины укрылся. Прятался и летом, и зимой. Даже землянку для жилья вырыл. Только когда русские помирились с немцами, он первый раз вышел из леса. Вид у него, помню, был ужасный! Бородатый, на голове скирда нестриженных волос, потрепанный крестьянский кожушок, старые сапоги со стоптанными подошвами. Родная мать Лейзера-Довида Сарра, так ее звали, вряд ли его узнала бы. Она, бедняжка, умерла от тоски, так и не дождавшись сыночка. Может, будь Сарра жива, Лейзер-Довид остался бы в местечке, вернулся бы из пущи в пекарню Файна и дальше стоял бы у раскаленной печи и выпекал бы бараночки и бублики, а не жил бы в землянке и не ловил бы в пуще птиц на продажу… Когда ты был еще совсем маленький, он подарил тебе на день рождения очень красивую пташку…

Хаим не очень-то понимал, о чем с таким пылом и состраданием рассказывает бабушка, – о каком-таком царе, о какой-такой войне между русскими и немцами. Не мог понять, почему Лейзер-Довид прятался в пуще. Ведь солдатом быть хорошо – у солдат не деревянные, а настоящие ружья и красивые фуражки. Они никого не боятся, их в местечке все уважают, даже побаиваются. По команде – ать-два, ать-два! – вышагивают на плацу напротив еврейской школы, и любимый учитель Бальсер все время протирает очки и чаще поглядывает на них, чем на доску.

Внук слушал бабушку, не перебивая, – с дедушкой так не поговоришь, с кошкой говори не говори, кроме мяуканья ничего в ответ не услышишь; папа до вечера пропадает на мебельной фабрике Аронсона, а мама за деньги нянчит малолетнюю внучку мельника Пагирского.

– А пташка, куда же та пташка девалась? – Хаима не очень-то интересовала давно отгремевшая война между русским царем и немецким. Не увлек его и рассказ о хупе, под которой Кейла Любецкая и Лейзер-Довид Мергашильский могли стоять бок о бок, но тот сбежал от невесты и от призыва в русскую армию, а вскоре под хупой его заменил старший брат – Ханаан.

– Пташка? – переспросила Кейла и замялась.

Когда Хаим, обиженный молчанием бабушки, укоризненно глянул на нее, она сказала:

– Красивая была пташечка. Хохолок у нее был ну точно дамский гребешочек… на крылышках желтели латки, а клюв походил на изогнутое дедово шило… А уж как заливалась! С утра до вечера – только тью-тью, тью-тью да тью-тью, – неожиданно хрипло запела Кейла.

– А ты, оказывается, и петь умеешь, – восхитился Хаим.

– Когда-то, может, и умела, – смутилась бабушка. – Только пташка моя уже давным-давно улетела.

– Куда?

– Я не уверена, Хаимке, что ты поймешь меня, но моя пташка взяла и улетела в старость…

– Куда?

– В старость, – повторила Кейла и грустно улыбнулась.

Внук от удивления выпучил глаза.

– Старость, солнышко мое, это тот же дремучий лес, это хуже, чем царская армия, – продолжала Кейла, набухая печалью. – Туда, в этот темный лес, слетаются все немощные, безголосые старцы и старухи, которые за свою долгую жизнь уже все песни спели. Сидят на ветках и молча слушают, как вокруг распевает молодняк, а когда приходит срок, то замертво падают с веток на землю.

Кейла по своему обыкновению говорила как бы сама с собой, не заботясь о том, кто её собеседник.

Но Хаиму не хотелось слушать про старость. Он ждал, когда бабушка наконец расскажет, что сталось с той пташкой, которую ему когда-то в день рождения подарил дедушкин брат.

– А пташечка не поладила с твоим дедом. Она пела, а дед все время ворчал себе под нос, что ее рулады мешают ему работать, птиц, мол, слушают только бездельники, – Кейла не торопилась огорчать внука печальным продолжением рассказа. – Я говорила своему ворчуну, что пичуга своим пением привлекает клиентов, а он тыкал шилом в подошву и передразнивал меня: «Скажи-ка, Кейла, пришлось ли бы тебе по душе, если бы я запер тебя в железную клетку, кормил бы тебя хлебными крошками и еще принуждал бы целыми днями песни распевать. Господь на то и Господь, что уготовил каждой твари свое место. Кому-то суждено сидеть с шилом за колодкой, кому-то – чистить на солнышке перышки, а кому-то – торговать колониальными товарами. Выпусти-ка, душа моя, пташку этого бобыля и отшельника Лейзера-Довида на волю. Пускай улетает домой».

– И ты выпустила?

Бабушка кивнула.

– Но ты, Хаимке, не расстраивайся. Я поговорю с Лейзером-Довидом, когда он придет на поминки прадедушки – их общего с твоим дедом отца, и попрошу для тебя новую пташку. Он не откажет мне. Душа у него добрая. И к тому же он был моим женихом.

День поминовения выпадал на конец весны, когда проливные дожди сменялись устойчиво теплой, солнечной погодой. В эту пору можно было без помех помолиться на еврейском кладбище под куполом выстиранного, как белье, свежего неба, убрать с надгробий осыпавшуюся с сосен хвою и соскрести налипшую за слякотную осень и за снежную зиму грязь.

Никто в местечке точно не знал, жив ли Лейзер-Довид, а если жив, то приедет ли на поминки. Не ведали его земляки и о том, чем он от весны до весны занимается. Не ловит же он круглый год без передышки своих птичек. Слухи и небылицы о нём, как беспризорные кошки, гуляли по дворам и скреблись в двери каждого дома. Кто-то говорил, что он давным-давно покинул землянку, построил на опушке крепкую избу и сарай, крестился, завёл жену-литовку, корову голландской породы и пару свиней; кто-то уверял, что Лейзер-Довид веру не менял, но перестал быть птицеловом и заделался заправским лесорубом. Говорили, что вообще в Литве давно уже его след простыл, что он якобы махнул куда-то в Южную Америку и обосновался не то в Бразилии, не то в Уругвае, где в тамошних дебрях обитают диковинные, способные по-человечески говорить птицы, за которые богатеи платят баснословные деньги.

Опровергая все нелепые слухи и небылицы, Лейзер-Довид на переломе весны и лета, в день поминовения, появился в местечке и прежде всего отправился на родные могилы. Туда же, на могилу их отца – жестянщика Меира, пришел Ханаан вместе с Кейлой и внуком Хаимом.

Наконец Хаим смог впервые вблизи рассмотреть Лейзера-Довида. Сводный брат деда был высокий, осанистый мужчина – густая, жесткая, как пакля, борода, из которой тонкими сосульками свисали седоватые пряди; грубый полушубок, перетянутый толстым сыромятным ремнем; старые, ободранные сапоги. Лейзер-Довид был больше похож на литовца, заблудившегося на чужом кладбище, чем на еврея. Если бы не выцветшая бархатная ермолка, его смело можно было бы принять за бродягу. Странное впечатление производила и его манера молиться – с проглатыванием слов, с глухим звероватым бормотанием. Обязательные после каждого поминального стиха заклинания «Амен» сыпались с его сухих обветренных губ на треснувшее надгробие, словно комки слипшейся глины.

Над могилами стаями пролетали растревоженные птицы. Казалось, они собрались по уговору со всей округи, и в их неистовом пении таилась какая-то угроза Лейзеру-Довиду. Птицелов то и дело беспокойно задирал голову к небу. Брат Ханаан и Кейла настороженно наблюдали за его судорожными движениями. Им было трудно понять, что Лейзер-Довид испытывает при этих неистовых пересвистах – то ли благодарит пернатых за то, что разделяют вместе с ним беду, обрушившуюся на него много лет тому назад, то ли корит за то, что своим неуместным буйством омрачают скорбную молитвенную тишину.

Хаим не сводил с птицелова глаз. И вдруг он громко ойкнул от испуга. С вершины высокой сосны вспорхнула дерзкая ворона и, не прерывая полёта, клюнула бархатную ермолку Лейзера-Довида, который от неожиданности на минуту растерялся, вздрогнул, но потом, как ни в чем не бывало, продолжал молиться. Ворона взмыла ввысь и через миг совершила над могилой новый круг, спикировала вниз и еще раз чиркнула клювом по бархатной ермолке, словно и впрямь пыталась вцепиться в Лейзера-Довида и унести его на соседние непролазные болота.

– Кыш, проклятая! – закричала Кейла. – Кыш, будь ты неладна!

– Это дурной знак, – шепнул жене Ханаан.

– А ты не каркай, как ворона…

Хаим томился. Ему не терпелось уйти с кладбища – оно навевало на него смешанную с ужасом скуку; люди только и делают, что рвут на себе волосы, рыдают в голос или молятся нараспев под столетними деревьями, оскверненными нестерпимым вороньим карканьем. Единственное, чего Хаим хотел, это поскорей вернуться домой. И чтобы бабушка Кейла договорилась со своим бывшим женихом о новой пташке. Если она попросит Лейзера-Довида, тот не откажет. Хаим будет эту пташку кормить, выносить во двор – пусть она дедушку Ханаана не отвлекает песнями от работы, пусть греется на солнышке и подпевает своим братьям и сестрам, пролетающим над местечком; нечего ей целыми днями напролёт слушать недовольный кашель и стук молотка, вдыхать запах старых кож и ваксы.

Дорогу в местечко все Мергашильские прошли молча, и Хаим уже не сомневался, что бабушка забыла про свое обещание.

Но когда Кейла начала ставить на стол приготовленные в честь гостя блюда – рубленую селедку, гусиную шейку со шкварками, тушёное мясо с черносливом и картошкой, початую бутылку вина, оставшегося после пасхальных праздников. – Лейзер-Довид вдруг сам заговорил о подаренной им пташке.

– А где мой щегол?

– Улетел домой, в пущу, – ответил Хаим. – Бабушка его выпустила.

– Но домой он не вернулся, – буркнул Лейзер-Довид.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, – загадочно сказал Лейзер-Довид. – Ты ведь своих дружков тоже всех в лицо знаешь.

Хаим растерянно посмотрел на него.

– Моего щегла, наверно, кошка съела. Или он в пути умер. От разрыва сердца.

– А разве у птиц есть сердце? – изумился Хаим.

– Есть.

– Что ты, Лейзер-Довид, пичкаешь парня всяким вздором? Может, еще скажешь, что сердце есть у земляного червя или муравья? – сердито бросил со своего табурета Ханаан.

Хаим боялся, что между дедушкой и Лейзером-Довидом вот-вот вспыхнет ссора, но Лейзер-Довид был настроен благодушно и миролюбиво. Он покашлял в кулак, вытер слезящиеся глаза и погасил занявшееся было пламя раздора.

– Сердце, Ханаан, есть у всех, кого Бог создал живыми, и кому больно, когда их давят и топчут ногами. – И Лейзер-Довид снова обратился к Хаиму. – А птицы, Хаимке, как люди: до поры, до времени живут, влюбляются, высиживают потомство, стареют и умирают… Все на свете стареет, кроме смерти.

Ханаан Мергашильский уже был готов взъяриться и вступить с Лейзером-Довидом в схватку, но тут появилась Кейла и всех пригласила к столу.

Еда и память об отце примирили всех.

Воспользовавшись шатким перемирием, в доме стала верховодить Кейла. Она произносила тосты, хвалила больше мертвых, чем живых, подливала мужчинам вино, сорила советами и задавала вопросы. Ханаан неотрывно, как в молодости, смотрел на жену, и в его затянутых паутиной старости глазах искрилось не то позабытое обожание, не то негаданное удивление.

– Послушай, Лейзер-Довид, не пора ли тебе состричь бороду, скинуть свой допотопный полушубок и перейти на нормальную еврейскую одежду? – напрямик спросила хозяйка. – Ты, что, собрался вековать в лесу?

Лейзер-Довид в ответ только изобразил на заросшем мхом лице подобие улыбки.

– Поймай для Хаима последнюю птичку и оставайся в местечке. На первых порах можешь пожить у нас… Приберу на чердаке, Ханаан поставит кушетку. Только на ночь окошко не открывай – комары до смерти искусают. Поставишь, Ханаан?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации