Текст книги "Дивертисмент братьев Лунио"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 8
«Тогда я первым делом решил начать с долга. Папа, когда диктовал, какие дела сделать, с этого сразу начал, первой цифрой просил обозначить по перечню. Сказал, если доведётся, найди кого-нибудь из семьи его и вещь отдай. Так мне спокойней будет на том свете. А фамилия его была Волынцев, того чина из органов, которого расстреляли, помните?
Надо сказать, зима 42/43-го года резко отличалась от предыдущей. По улицам города уже ходил общественный транспорт, не видно было снежных сугробов, мусора. Работали многие предприятия, топливо было уже, электричество. Почти во всех домах работали водопровод, канализация, открылись городские бани и всё такое. И восстановили связь, телефон включили снова, у кого был. Только с едой оставалось ужасное положение, хотя и не такое, как раньше. Потому что по чуть-чуть наши ленинградцы стали получать жиры, крупу. Даже мясо. И кто не умер, медленно начал оживать, но еле-еле.
Я тогда не мог знать ничего и ни про кого из тех, кто в списке у меня был. Работает там у них телефон или не работает, живые или не живые, уехали или остались – жить или умирать. Я просто трубку поднял и набрал. А там взяли и ответили, женщина. Голос, помню, слабый был, почти не слышно. Я спросил адрес, сказал, имею поручение от Наума Евсеевича Гиршбаума, ювелира. Она продиктовала, и я пошёл, недалеко от нас, в самом центре. Звали её Полина Андреевна, тоже Волынцева, по расстрелянному мужу. Его казнили, а жильё не отобрали, как у других, пожалели, видно, коллегу. И жену в специальный лагерь не отправили, был такой для жён приговорённых.
В дверь стучал долго, звонок не работал. Слышал, как она шла открывать, медленно, ноги волокла, как будто и не в тапочках была, и не в валенках, а в туфлях, на каблучке таком невысоком, поэтому слышно было, как по паркету они тукают и скребут. Он у них, я потом увидал, паркет, я имею в виду, только в коридоре оставался, как и у меня. Остальное тоже сожгли, наверное. А валенки, обрезанные, стоптанные, рядом недалеко стояли – она, как я понял, переобулась, чтобы меня встретить. Блокада – не блокада, а порядок есть порядок, гость в доме, мужчина. Такая она была женщина, хотя и вдова преступного шпиона. Любил её, наверное, шпион из органов, потому и вещь такую у папы для неё заказал, очень дорогую, я кое-чего про это знаю. Там один камень главный, алмазный самородок, изумительно огранённый, крупный, а вокруг него – помельче. Потом ещё мельче. И совсем уже небольшие. Всего пятьдесят шесть камней. На золотой круглой бляхе. Всё вместе – брошь на защёлке.
Дверь открыла, поклонилась слегка – настоящая петербурженка, интеллигентка, видно было сразу. Закутанная в облезлую шубу какую-то, а снизу длинная юбка, до туфелек. Голова почти седая, не вся, уложенная, не покрытая, а сама в морщинках: и шея, и под глазами, хотя не старая ещё, лет сорок пять – сорок семь, не больше. Глаза печальные, даже старее, чем сама, почти бесцветные и сухие, выплакавшие всё, наверное, до конца.
Рукой в гостиную пригласила и пошла медленно передо мной, повела. Дошли, сели. Я вещь достал, развернул и на стол положил, красного дерева стол тот был, не сожжённый. И один диван, куда сели с ней, тоже красный, с резными завитками на подлокотниках. Больше ничего. Всё как у всех, только у неё сын ещё был и дочка, и оба они от голода умерли. В первую же зиму. Так она мне рассказала. А она выжила вот, хотя всё, как я понял, что могло помочь выжить, доставалось им, детям.
Папу она не знала сама, но слышала про него от мужа, от Волынцева, от заказчика нашего. Аркадий, сказала, исключительно отзывался о папе вашем, об умелости его, об особом ювелирном таланте и о высокой порядочности человеческой.
Потом брошь эту в руки взяла, долго смотрела на неё и молчала. Не то чтобы на свет там, к окну поднести, покрутить и искорки поизучать. А просто держала и смотрела. Я говорю, ваше это, Полина Андреевна, муж ваш не забрал. Не успел забрать тогда. А папа велел найти вас и заказ отдать. Папа умер сам, перед войной.
Она головой покачала, про своё думая про что-то. Потом сказала, что это, мол, чрезвычайно любезно с нашей стороны, что так мы с ней поступаем, я и покойный мой папа. И что она несказанно благодарна нам и никогда этого не забудет. А я подумал, что – ясное дело – такой штукой если по уму распорядиться, то можно жизнь себе и питание до конца войны обеспечить, если только она вечной не окажется.
– Вы, наверное, подумали, что я немедленно попытаюсь это продать? – тихим голосом спросила Полина Андреевна, оторвав от броши глаза и переведя их на меня. – Нет, не стану. Не дождутся они – ни Иосиф Сталин, ни фашисты Адольфа Гитлера. Это теперь будет со мной. До конца. Это всё, что осталось теперь от моего Аркадия.
– Да, – согласился я с её довольно странными словами, чувствуя, однако, что есть в них что-то истинное, настоящее и что скрывают они какую-то плохо известную мне правду. И сказал, сам не зная для чего: – Вот и папа говорил, что Ленин умер, а идеи остались. И Сталина он тоже не любил, говорил, что убийца.
– Оба они убийцы, Гришенька, но теперь это не имеет ровно никакого значения. Что могли, они уже сделали. А этот, – она кивнула за окно, – ещё и сделает. – Полина Андреевна с трудом подняла себя на ноги и во второй раз вежливо поклонилась в моём направлении. – А вам ещё раз огромное спасибо за всё, и пусть у вас всё будет в жизни так, как быть тому должно.
Когда я вернулся к себе на Фонтанку, то уже знал, как поступлю, если всё получится из того, что я собирался предпринять. Или даже если удастся только часть моей задумки. А пока, не размышляя долго, я вытащил из кладовки мешок, что освободился из-под пачек с перловкой, разложил его на полу и начал методично и по возможности аккуратно, так, чтобы набить пополней, укладывать в него продукты.
Начал с тяжёлого, с тушёночных банок и других консервов, всех сортов, для равновесия. Потом – крупы, тоже всякие. Дальше – в очередь, тоже всё похожее, что не бьётся. Для банок из стекла, закатанных, ну где мёд был и другое, и бутылей с маслом, и водки освободил другой мешок и тоже сложил. А рюкзак набил тем, что полегче: макароны в основном, сухофрукты, палку сырокопчёной накрепко затвердевшей колбасы, сухое молоко, сахар. И папиросы. Много папиросных пачек. Потому что заметил на правой руке у Полины Андреевны пожелтевший ноготь указательного пальца. Не знал, от табака или от чего, но подумал, хуже не будет, это всегда валюта, как и водка. И так мне радостно было в этот момент, когда передачу ту собирал, и так на душе спокойно. Потому что знал, что хочу помочь женщине этой ужасно, милой такой и несчастной – и потому ещё, что она не выдаст меня никогда, и не скажет никому, если спросят откуда, мол, что и почему. Я многим хотел бы помочь, очень даже многим, но страх всегда жил во мне и не пускал, отгораживал мысли мои от добрых поступков. Этот страх всегда был раньше меня, проворней. Не дай Бог, Гришенька, подсказывал мне осторожный маленький человечек, живущий внутри меня, не дай Господь, выйдет такое дело наружу, и не оберёшься ты тогда несчастий, которые обрушатся так, что голову не успеешь прикрыть руками.
А стыдно иногда было, хоть в крик кричи. Когда Веру Малееву, одноклассницу мою из соседнего подъезда, помню, видел, как бабушка её, Ариана Тихоновна, на саночках куда-то увозила, спящую, ставшую тельцем своим мёртвым ещё меньше, чем в школе была. Я тогда догнал их, бабушку рукой задержал и банку ей сунул, с рыбой, кажется, и пачку печенья сливочного. Больше не мог, хотя ещё как мог, но не поверила бы, что просто так, и не знаю, куда бы потом всё это завело. Пока она соображала, я развернулся и убежал, не дожидаясь ни «спасибо», ни чего другого. А на завтра на подоконник на их этаже карточку хлебную бросил, может, не кто другой, а она сама подберёт, бабушка эта Малеевых.
Вечера дождался и двинул к Волынцевым снова. Не был уверен – что лучше для моего дела: вечер под ночь, когда никого, или же, наоборот, светлый день использовать, в открытую. Санки у меня были, куда оба мешка свалил и несколько полешек сверху набросал и палочек. Чтобы вроде было дровами. Рюкзак – на спину. И пошёл. Вечером всё же решил идти, не днём.
От нашей Фонтанки было недалеко, но я, помня рассказы всякие у себя на Кировском, нож столовый прихватил на всякий случай, если придётся отбиваться, и за пазуху его сунул.
И как в воду глядел. Двое подвалили, сзади, в проходном дворе. Среднего возраста, на вид щуплые, но глаз у обоих нехороший, недобрый. Гадкий глаз. Остановили и сразу сказали, без прелюдий, что, мол, дрова дальше вези, а рюкзак свой брось, где стоишь, а то худо будет тебе, пацан. А мне около семнадцати – то ли пацан, то ли начавшийся мужик. И так обидно стало, что сволочи такие город наш поганят, когда у других жрать нет, ничего нет, только смерть есть одна, а у них будет теперь, что рюкзак я, как просили, скинул, но не дальше пошёл, как они хотели, а отступил на шаг, примерился и бросился на одного из них с короткого разгона. На снег его завалил и кулаком его, кулаком, в челюсть, в глаза, в нос, который тут же хрякнул и брызнул на меня гадской своей юшкой. Второй даже не успел ничего сообразить, всё произошло моментально. Первый после удара в нос затих и уснул, а я встал на ноги и посмотрел на второго. Мне даже стало жалко его чуть-чуть, столько во мне ненависти было к таким, как он. Но второй не струсил, да и зачем ему было трусить – он был бандит и к тому же не знал, что я не дохляк, а накачанный продуктами ленинградец, живущий по собственному, а не блокадному рациону, получающий все необходимые жиры, углеводы и белки, запасённые по воле покойного отца.
– Теперь слушай сюда, щеняра, – процедил он и сплюнул на снег, не обращая внимания на другого, поверженного мной своего подельника. – Считаю до трёх, забираешь телегу свою и катишь отсюда на хер вместе с ней. Или я больно тебя порежу. – И вытянул из под брючины финку. – Выбирай.
Странно, но и это меня тогда не испугало, нож его. Я театрально усмехнулся и вытащил свой, столовый. А потом, не отводя от него глаз, медленно приблизился к первому, начинавшему очухиваться. Снова прикинул, как орудовать половчей, и чуть отошёл, чтобы набрать убойной силы. И со всего размаха вбил в его морду булыжный носок своего кирзового ботинка, что носил, начиная ещё с Кировского завода. И снова услышал я хруст, на этот раз другой, не такой, а гораздо мощней и хруще того. Голова лежащего дёрнулась и вмялась в снег, откуда теперь виднелось только дно вжатой в череп скулы.
Так же не спеша я развернулся и подошёл к своему рюкзаку. Поднял, накинул на плечи, подхватил конец саночной петли и тем же двором двинулся в сторону Фонтанки. Прогулочным шагом. Зная, что второй остался стоять там, где стоял. С финкой в руке. И что он не двинется с места до тех пор, пока я не исчезну из поля его зрения.
Я шёл, не оглядываясь. Мороз был не сильный, даже отчасти приятный. Ветер тоже закончился, ещё к середине прошедшего дня. Тяжести в желудке не ощущалось, хотя и в этот раз я поел, как всегда, обильно. Самое бы время на лыжи и на горки – я отлично себя чувствовал.
Мне было хорошо. Случившееся, пускай незначительно и лишь на время, всё же как-то укрощало выпущенную на свободу совесть, освобождало изнутри, давая передых уму и вечному недовольству собой.
И мне было плохо. Мне хотелось бросить санки, вернуться в тот проходной двор, свалить первого, не тронутого мною гада, на снег и воткнуть в него столовый нож. С размаха. Так, чтобы он не смел больше вытаскивать из-под штанины свой бандитский тесак. Никогда больше.
Полина Андреевна снова, как и в тот раз, долго шла на мой стук. На этот раз она была в валенках, тех самых, обрубленных. Я молча кивнул ей и, ничего не объясняя, занёс в дверь оба мешка и рюкзак. А она молча смотрела, как я складываю принесённый груз в угол её прихожей.
– Это вам, – сказал я, указав глазами на мешки. И добавил ещё, как бы неопределённо, и для себя, и для неё: – Так уж получилось, извините. – Она продолжала молчать. И понимала, и не понимала, наверное. – А за рюкзаком я зайду потом, если можно, – произнёс я, открывая входную дверь. – Когда-нибудь, когда понадобится, ладно?
– Ладно, Гриша, – ответила Полина Андреевна, – приходите. Надеюсь, я вас дождусь.
И я ушёл.
Начинался очередной этап эвакуации. Путь по Ладоге и до этого был уже открыт, более или менее, но теперь, когда дело шло к концу окружения, к прорыву, это стало реальностью. Однако думать про это было нельзя. Дело было не сделано. Да и оставить весь мой огромный пока ещё запас было непозволительно, по многим причинам, думаю, не так сложно о них догадаться.
Наутро, после истории с мешками, я набрал первый номер, из папиных. Ещё через день – другой. Потом – третий. А затем стал перебирать по очереди оставшиеся, которых был внушительный список.
Я звонил и, если трубку брали, просил позвать старших членов семьи из живых. Тем я представлялся сыном ювелира Наума Гиршбаума и интересовался, остались ли в их семье вещи, изготовленные отцом. Если да, то сообщал, что готов приобрести эти вещи в память о покойном отце-ювелире. Если нет возражений, конечно. За эту услугу, вернее, за эти поделки, я смог бы обеспечить их семью самыми необходимыми продуктами питания, включая деликатесы, если говорить об этом словами военного времени. В объёме взаимной договорённости.
Мы не хотели чужого, как другие, нам не нужны были золотые украшения, камни, ложки, картины и антиквариат, мы с папой лишь хотели честно вернуть, используя особые времена, сделанное папиными же руками и папиным талантом. Это и стало бы лучшей памятью о папе – коллекция его изделий.
Удач, как ни странно, было больше, чем неудач. Я, честно говоря, не мог даже рассчитывать на такой результат. Живучи оказались люди – я думал, не настолько. Это я про членов семей заказчиков моего папы говорю. Но, с другой стороны, оно и понятно. Кто папину продукцию заказывал в основном, помните? Было же сказано уже, да? Нет, досталось всем им, ленинградцам: и самим, и детям их, и родственникам. И всё же, и всё же... Богатый, если он на самом деле такой, всегда будет к страшному готов лучше бедного. Даже к ужасающей войне. Устойчивость выше, сам ресурс другой. Те, кто со связями, вывезли семьи, сумели. Кто просто на деньгах сидел, без имени, не врач, не адвокат и не народный артист, а цеховые разные, подпольщики, те цену за жизнь оплачивали из отложенного, крутились, как и до войны. Извините за такое, конечно, но так было, видел я это, знал.
Так вот, оставалось лишь надеяться, что папины вещи оставлены были ими на последнее. Так я предполагал, зная, как дорожили заказчики его работой. И лучшие камни, что добывали, оправлять именно к нему несли, не куда-то. Только б не умерли, не дай бог, и не пропали бы бесследно все эти люди.
Обменный набор, как правило, определял я сам. Впрочем, если настаивали и начинали торговаться, почуяв, что есть некий резерв, я никогда не вступал в полемику, находил приемлемый вариант, нормальный, уважительный, и обмен происходил. Сначала я приходил, смотрел само изделие, убеждался, что папино, по его личному клейму на внутренней стороне каждой работы в виде птичьей лапки. Затем, если просили, предъявлял паспорт в паре со свидетельством о папиной смерти, чтобы не думали, что бандит. Затем делал предложение.
Я уже тогда примерно представлял себе количество живых адресов, куда можно было пробовать сунуться. Предварительный обзвон позволял прикинуть. Исходя из этого, раскидал мысленно остаток еды. Хватало с избытком, но я решил и придержать что-то. Не знал ничего про войну эту, а правду нам не говорили, врали. Непонятно было, сколько она ещё продлится и кто одержит верх. Несмотря на скорый конец блокады. Волынцев сказал тогда папе, что задавит нас немец, завоюет. И как было не верить, раз он с войной всё угадал. Даже по сроку. Не говоря уж про Европу саму.
Короче говоря, действовал я по системе, аккуратно и с уважением. Но и с оглядкой. Были хозяева, которым я сам хотел побольше дать, их помечал отдельно. Решил, когда список исчерпаю, этим обязательно добавлю, если останется. Жалко было, просто до ужаса как жалко. У кого дети истощённые, но выжившие, а кто совсем уже доходил до черты, вместе с любимой собакой, но съесть её так и не смог, дождался её смерти и закопал в снег, из последних сил. А потом один из них в окно увидал, как её оттуда голодные люди выкапывали и тут же на куски рвали, мёртвую, пока не одеревенела от мороза. А сил идти труп её спасать уже не оставалось. Так и простоял у окна, держась за штору.
Много историй, в общем, написать бы про это, если только честно, как было на самом деле. А честно не дадут, такие они. Папа сказал бы, наверное, что если б Ленин не умер, то и войны этой не допустил бы; он-то уж с немцами умел договариваться как никто. Ленин идеи свои оставил, но Сталин идеи эти предал. Вот так.
А конечный результат моих обменов был следующий: в копилке оказалось тридцать восемь ювелирных работ, клеймённых птичьей лапкой. Кольца, броши, три ожерелья, четыре браслета, серьги, в комплектах и без, перстни. И даже одна корона, для невесты, запрошенная неким нэпманом, обладателем чрезвычайного состояния – папа смеялся тогда, но не отказал. Даже интересно было ему, что на невестиной голове в итоге получится. А на короне той было всё: весь каменный, драгоценный Урал, изумрудный и прочий, отобранный местными добытчиками специально для нэпмана, а уж затем отсортированный папой и обработанный им же. Плюс традиционные голландцы, примовые, без малейшего изъяна. По золоту всё в основном, червонному и меньшей частью уже по платине, тяжеленная получилась штуковина, хотя и ажурная вся, из узоров тонкой выделки соткана была и с разными сложными завитками вроде виноградных листьев с ягодками и другой фруктовой экзотики. Не было в этом папе равных тогда в фантазийности его и качестве работы. Невеста, несмотря на изрядный вес короны, не завалилась, выдержала, сам же нэпман счастлив был несказанно. И папа на свадьбе той гулял, в «Астории», с другими нэпманами, и те тоже захотели короны такие иметь для своих нэпманш-королев, но было поздно уже, времена поменялись. И многих потом из них, кто не сбежал вовремя, Сталин убил, как и Волынцева, но только уже по другой статье.
А корона осталась. И домой вернулась, к младшему Гиршбауму, к Григорию, ко мне. За неё мама невесты той, которая одна только и осталась живая, взяла, как ни чудно, меньше других владельцев. Или не понимала, что за корона эта на деле, из чего она. Или же просто умом тронулась, от голода и остальных несчастий. Она корону эту вынесла и на стол положила. А я сумку распахнул и мёда засахаренного банку вытащил. Литровую. И тоже на стол. И тушёнки вдогонку, тушёнки. Молча. Когда за макаронами полез, сморю, шатать её стало, хотя ещё не полная старуха. Макароны вынул, сколько зацепилось, а другой рукой муку извлекал, одну пачку за другой. На пол. А потом вместе всё на стол – бух! Она смотрела неотрывно на всё это и тут сползать на пол начала – голодный обморок.
В общем, пока не привёл её в чувство, не ушёл. А она так и не поверила до последней секунды, что это всё теперь её. За какую-то глупую дочкину корону, которую та и надела-то всего один раз, больше не довелось невеститься. И дочки самой нет давно, вывозили когда по льду, по ладожскому, разбомбило их, и её, и деток. И не осталось следа никакого даже, ни кусочка драгоценной кровной плоти, всё теперь на дне под ладожской водой, вся их общая могила. А мужа её, нэпмана, зятя, на фронте убило, призван был ещё до того, до начала блокады и не сумел призыва избежать, вот как бывает, даже миллионщиков подпольных и тех на войну забирают, ничего не спасло от погибели, никакие посулы его. Значит, сказала женщина, и корона эта проклята.
Произнесла и отвернулась. Но я её забрал, корону: слова – словами, а для полноты коллекции было надо. Потом уже, хоть и проклята, но корона эта, можно сказать, спасла меня, дело в жизни моей важное сделала.
А вскоре открылись школы. С Кировского я ушёл – сказали, всё. Можно теперь всем учиться, пацаны. Идите по школам своим, узнавайте, какие там дела. И благодарность, бумагу такую, выдали. А ещё сказали, что потом, когда всё закончится, к награде представят, вроде к медали за героический труд в войну, или в тылу, или в блокаду, или как-то ещё, не помню. Я её так и не получил, жизнь меня после этого совсем в другую воронку утянула.
Но учиться я тогда так и не пошёл, ни в свою школу, ни в другую. И никто толком не мог знать, где я, что со мной и что имеется у меня в квартире, из старого и из нового. А пошёл – засветился бы. Те, кому надо, сразу всполошились бы насчёт неоформленного опекунства. Через районо их или гороно, не знаю. Как же, квартира на Фонтанке, в центре, да не коммунальная и просторная к тому же, с видом на реку! А это значит, пришли бы условия жизни уточнять. И скорей рано, чем поздно. А заодно бы обнаружили склад, нормально? Мне же к тому моменту до совершеннолетия оставалось меньше года. И у меня была цель...»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?