Электронная библиотека » Григорий Вахлис » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Конец золотого века"


  • Текст добавлен: 14 августа 2018, 14:41


Автор книги: Григорий Вахлис


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В зоне конфликта

Позапрошлой зимой заезжал в село проведать одну знакомую, и однажды бессонной ночью глянул в окно – бежит кто-то по сугробам в одних валенках. То есть совсем голый. Я не то чтобы удивился – всякое бывает, а как-то странно. Полная луна, снег сверкает, черные провалы теней, и ноги у него словно бы деревянные – не гнутся. Я уже потом сообразил: это из-за валенок, чтоб не спадали.

Вернулся в город и не вспоминал. А недавно снова наведался и услыхал удивительную быль. Рассказал один тип, каких теперь много. Сам в костюме, при галстуке, брюки заправлены в высокие армейские ботинки. Алая куртка с белыми буквами через всю спину словно сшита из боевого знамени прежних времен. Только что кончился дождь, и мы вышли «на воздух» из прокуренного помещения.

Казалось, ветер задувает ему в рот, калечит и перевирает слова, я слушал и вспоминал занесенные снегом кровли, облака душного пара, вылетавшие из этой вот двери, только что грохнувшей у него за спиной, ссутулившихся от холода людей, гам и гогот, тоскливый запах дешевой еды и удивительный серебряный туман, повисший над тускло белеющим полем.


…вернулся с госпиталя. Там его починили. Хороший солдат, и на лицо ничего. У нас тут на селе две подруги были, так он с ними пил. Выпивал. Короче, одна приворожить решила его. Крови в самогонку ему накапала. Ну этой, которая у баб. А чего его привораживать – он в голову раненый, обритый. Шрам рваный в палец толщиной. Ну, и бегает к ней по ночам. У нее, правда, дитё, четыре года, в детсад возят… Типа интернат. А ночевал по хатам. Люди пускали. Солдат, все-таки. Участник. Уважали. Ну, и, значит, бегает. Стучит ногами и вообще. Беспокоит. Будит людей. А попросят – он к другим переходит. Ну, в конце концов она с ума совсем соскочила и он уже как бы у неё, но еще не насовсем, а так. Пришей-пристебай. Толку от него никакого кроме этого дела. А другая, она тоже на него запала, еще с самого начала. И когда у ней месячные пошли, то же самое сделала. Приворот. Ну, вы знаете. В Копачах бабка одна жила, так если что, снимала. И сглаз и вообще все такое. У нас куры болели, так она сразу сказала: «Пороблено!» Ну эти… пидкиды. Я вам не скажу кто, но у нас знают. Волосся в бумажке, нитки попутанные, все такое.

Ну, и эти дуры две с ним сделали. Сначала одна, а потом другая. Где-то так через неделю, или десять дней. Зачем они только это делают… Моя тоже призналась. Пьяная. «Ты, – говорит, от меня никуда не денисся!» Я и так не денусь. На хера мне. Мне и с ней неохота, хотя под боком. А тут бегать куда-то, еще подхватишь…

Короче, замечать стали, он то к одной, то к другой. Ну, они, конечно, горшки побили, цапаться стали, и даже на людях, стыда нету. В патлы друг другу и ногами. И, видно, ему подливали этого самого пойла своего. Суки такие. А тут зима. И он, значит, по снегу бегает – туда-сюда. К одной придет, палку кинет, сразу в валенки и к другой, через посадку. Они недалеко жили, ну, вы знаете, сразу за почтовым. А холода стояли, аж туман от мороза. Ну и добегался. Сам же раненый. А может, сердце подвело. Это ж сколько силы этой надо! На двоих таких сволочей и еще ж по сугробах тех! Я вам честно скажу: они обе поганые были. Одна рябая, другая сама ничего, но какая-то кособокая, и глаза плохие. И за собой не следила. Пахло от нее. Но ходили к ним. Есть такие у нас. Дураки. Ничего ведь хорошего. Таких выселять надо бы. В специальные места. А то сбивают людей…

Короче, нашли этого солдата. В посадке. Валенки с него спали, лежит белый-белый. Вы не поверите. Сам мертвый, а у него стоит.

Хоронить – а кто такой, где документы? К одной пошли, к другой, сначала отпирались. А как отопрешься, когда все село знало. Одна говорит, фамилия Бутов, другая – Бутко. В милиции их поучили. Полицейские. Только документов нет – пропали. А может, какая-то из этих гадин уничтожила. Сожгла или же в нужник. Улик нету никаких. Увезли его, и где похоронен не известно. И родные так и не узнают. Пропал и все. Сейчас много пропадает. Все молодые.


Ползет в гору маршрутка, автобусы дымят на перекрестке, какие-то в камуфляже пиво пьют за соседним столиком, в тенечке. А мне солнце в глаза.

Прикроешь их рукой, надавишь слегка, и сперва оранжевые круги, а потом ничего. Темень. И вдруг ни с того ни с сего полыхнет бледным огнем, и голый на деревянных ногах, будто игрушка заводная, а за ним тень, черная-черная летит по сугробам.

Памяти Исраэля Кляйна

– Всэ ети луди, што ты тут видишь, – сказал он и сделал широкий жест короткой рукой – будут миллионэрами! У него был сухумский акцент, но он думал, что его принимают за «сабру»[14]14
  Сабра – коренной израильтянин (ивр).


[Закрыть]
. На самом деле язык он выучил на трехмесячных курсах и совсем недавно. Казалось, он проявляет уважение, говоря с тобой «по-русску», – на твоем родном, таком трудном языке. Сцена и теперь видится мне в мрачновато-трагических тонах, в какие вовсе не были окрашены первые, бедноватые еще, шоу адептов «Гербалайфа» в стеклянной башне, откуда открывался роскошный вид на Хайфский порт, где соединившиеся, наконец, пролетарии разных стран истекали потом на раскаленных палубах сухогрузов. Наоборот! – в стеклянной башне царило оживление – собравшиеся похлопывали друг друга по плечу, живо обсуждали какие-то особенные, лишь их касающиеся радостные новости, энергично жестикулировали… Все они мечтали «состоятся», «встать на ноги», «реализовать свое я» и т. п., и видели себя уже в светлом преддверии этого, – и в самом деле – чем они плохи, чем хуже других? Толпа издавала радостный гул, издали напоминавший жужжание некоторых прямокрылых. Бедная моя жена! Она ползала на коленях в своей съемной квартире среди малопонятных схем, диаграмм, видеокассет и каких-то придуманных ею самой разноцветных карточек. Все это было последствием старательного изучения лучшего в мире маркетинга, с помощью которого миллионы толстяков должны были обратить свой жир в зеленые бумажки, наполняющие очищенную от холестериновых бляшек кровеносную систему фирмы «Гербалайф» победоносным шуршанием. Я чувствовал себя холестериновой бляшкой. Перекошенному пессимизмом, мне не было места на этом празднике жизни! Я побоялся стать «супервайзером», как только услышал это слово. Не она виновата, что произнесла его. Мы как раз развелись, но продолжали свои заботы – она обо мне, а я о ней… Где ты теперь? Носишь ли еще придуманный тобою замечательный значок с зелеными буквами «Я знаю ответ!» по ярко-красному лаковому фону? Бедный Исраэль Кляйн! Он таки стал миллионером! И это сгубило его. Переехав на ПМЖ в США, он воочию убедился, что таких, как он – что собак нерезаных, и миллионерами в этой стране являются лишь миллиардеры… Росту в нем было метра полтора, он носил вишневый пиджак с золотыми пуговицами и был счастлив тогда, в башне, – идея уже овладела массами, только-только оторвавшимися от уборки загаженных подъездов и подмывания стариков. Исраэль Кляйн был маленьким человеком – но мечты его были великими! Лишившись их, он огорчился так сильно, что умер. Бедные толстяки! Они надели свои лучшие костюмы, выбрили подмышки и опрыскали себя дезодорантом, они старательно учились улыбаться и держать осанку. Они вырабатывали особую «успешную» походку… Они всей толпой изучали НЛП[15]15
  НЛП – нейро-лингвистическое программирование.


[Закрыть]
при помощи представлений, даваемых «бывшими лжетолстяками», якобы стремительно похудевшими и «добившимися успеха» посредством бледнобурого коктейля и пастельной окраски милых таблеточек. «Я страдала ожирением и сердечной недостаточностью» – выкрикивала со сцены плотная бабенка, похожая на молодую воровку, – «муж ушел от меня второго октября, и я осталась с четырьмя детьми! И я сидела без работы, мыла лестницу!» – и почему-то оглядывалась по сторонам.

(Муж-де к ней теперь вернулся и помогает «по гербалаеву», а дети учатся в хорошей школе.) Огромный узкоплечий мужик с рыбьими глазами учил наступать толстякам на ноги в общественном транспорте, а потом, бурно извинившись, рассказывать, как в больнице молодая женщина дала ему удивительную видеокассету, изменившую всю жизнь, и как он лежал под капельницей, но уже чувствовал, что скоро все переменится, и вот теперь… Бедная моя жена! Вернулась ли она к концертной деятельности, к своей «Шопениане», или до сих пор наступает на ноги толстякам где-нибудь в Буэнос-Айресе? Бедный и я! Упустив открывшиеся возможности прибился было к пролетариям – но был отторгнут славными людьми в солидоле, – в один чрезмерно жаркий день, прямо на палубе, дело кончилось взаимными побоями. И вот теперь, на низшей ступени общественной лестницы, в разогретой почти как железо сухогруза, будке охранника, пишу вот это. Ах, бедная моя жена! Как горели ее чудные любимые глаза! Как ей красиво было в купленном на последние деньги новом розовом костюмчике делового покроя! Будьте же прокляты вы, которые в стеклянной башне занимались манипуляциями, так похожими на те, что проделывали ученики Феджина с чучелом фраера, вы, отравившие ее ядом алчности и самомнения!

Но все же я люблю людей… Помню, как наяву: в городе Жданове, на берегу тепленького Азовского моря, трое шахтеров с оттопыренными карманами провожают глупыми от жадности глазами часы «Луч» и фиолетовый четвертак, только что торжественно переданные человеку в сетчатой майке и сандалиях на босу ногу. Шахтеры тут же суют свои четвертаки другому человеку – манипулирующему тремя пластмассовыми стаканчиками и крошечным кусочком зеленого поролона, который так легко спрятать в складочке кожи у большого пальца, показывая пустые честные руки, и чувствовать, как пульсирует горячая жизнь в тугих обезьяньих жилах! Как же я ненавидел их тупые хари, как же я жалел эту маленькую сволочь, трепыхавшуюся в черных от угольной пыли мозолистых лапах! Особенно один из них – с перебитым носом и добрыми морщинками вокруг желтых глаз! – как уверенно, с какой правотой он бил! – и временами я видел на залитом кровью смуглом личике упрямые глаза будущего миллионера.

То самое

Сидя на корточках я слушал, как черная вода журчит в решетке, ковырял прутиком ноздреватый снег. Мимо с грохотом проносились разболтанные грузовики.

Года через два, набрался смелости, перебежал мостовую и вскочил на каменный парапет аллеи. Шел по граниту победным маршем. Трубил себе под нос, весело перескакивая с плиты на плиту. За трамвайными путями улица уходила к щербатому городскому горизонту, а над ним мельтешило что-то неразборчивое, – «даль»!

Нету никакого сомнения в том, что с годами я не приобрел ничего. Наоборот – растерял, десятилетие за десятилетием, все, что было у меня тогда.

Раз привезли из деревни тыкву, и не съели, по причине ее крайней малости, отдали мне, для игры. Тыквочка незаметно сморщилась, запылилась, потеряла свою приятную округлость, глянцевая поверхность потускнела и покрылась мелкими морщинами. В конце концов я потерял к ней всякий интерес, появились у меня другие игрушки.


Именно это и происходит со всеми нами, только, разумеется, появление новых игрушек совершенно исключено.


За парапетом аллеи до сих пор стоит скамейка – и, кажется, та же самая, хотя это и невозможно.

Тут сиживал я рядом с одной женщиной.

А время все тикало, и сейчас я бы все отдал за невозможное счастье: сидеть рядом с ней, неуклюжей, отцветшей, едва помещавшейся в балахонообразном пальто, и смотреть, как она подносит к напомаженному тусклокрасному рту сигарету, зажатую меж пальцами все еще прекрасной, бесконечно нежной руки.

Чудовищно – я сидел тогда слева от нее, и видел, как переливается над бледными полосами домов та самая золотая даль, а место, где я когда-то пятилетним недомерком вскочил на парапет, было почти точно у меня за спиной.

Память – ничто. Надоевшая, ссохшаяся тыквочка. Не та, – сама упавшая в руки.


Хренов мир! Хреновы его обитатели! Какими удивительными они были, когда улыбались при виде бегущего по парапету ребенка.

Тетьки! Беленькие, вялые, похожие на несмелых рыбешек с полуоткрытыми ртами, плыли по улице, поблескивали перманентными кудряшками над светлыми лбами.

Толстухи в уложенных на темени косах туго сопели в маленькие упругие ноздри.

Покачивались отвислые груди, приделанные к их неуклюжим телам.

Семенили худоногие швабры в унылых сизых пальто с огромными пуговицами, изможденные, с напомаженными морщинистыми ртами, с набитыми авоськами, поблескивал красный лак на обломанных трудовых ногтях.

Беременные, с надутыми, как резиновые мячи животами, со вскинутым подбородком, с чуть опущенными уголками рта осторожно переставляли ноги в рыхлых нитяных чулках.


Дяденьки в кепках стаивали у бочки с квасом. Носы– усы в белой пене, штаны на подтяжках, довольные тем, что их не убили тринадцать лет назад и не посадили через семь после того.

Никогда больше не довелось мне видеть выражение безмятежного счастья, какое было тогда на мужских лицах.

Ни с того ни с сего хохотала продавщица газированной воды, пускала в граненый стакан тонкую струйку малинового сиропа, а потом вспенивала шипучей водой. Короткопалой рукой отделяла мокрую двушку и, приятно улыбаясь, давала сдачу с пятака.

И всех счастливей: подшитый снизу черной кожей безногий! Скакал с помощью зажатых в руках резиной обитых деревяшек. Разевал беззубую пасть, привалившись к желтокирпичной стене, подставлял солнцу мокрое от пота лицо. Глаза закрыты, рядом, на асфальте, перекатывалась с боку на бок пустая бутылка.


Черт их знает, чему они все радовались.

А теперь вот, знаю: желая одарить любимейших чад своих такой вот безмятежной и светлой радостью, не имеет иного способа всемогущий и всемилостивейший, как послать им долгую, чудовищными несчастьями полную, войну.


Лишь теперь открывается мне, сбрасывает сакральные покровы тайна пузатого человека в застиранной голубой майке и черных, по колено, сатиновых трусах. Вот он, – стоит в снабженной короткорукими веслами плоскодонке, с грошовой удочкой в руке, и всей кожей впитывает реку и возносящийся к небу зеленый берег, вкрапленные в него золотые купола да красные крыши.

Мне кажется, что именно этот дядечка чувствовал, а может и понимал тогда, что делает. Он мочился с борта своей лодчонки тем именно способом, какой применяют для этого малыши – стянув с толстого блестящего живота трусы. И с широкой улыбкой наблюдал за журчанием золотой струйки.

Заметив, что ребенок подглядывает за ним из прибрежных кустов, подмигнул и вернулся к своему занятию.

Люди мочатся не так. Ссутулившись, запускают руку в сатиновую глубину, и, удерживая в пальцах неудобно изогнутый член, следят за тем, чтоб ненароком не намочить трусов. Поза выдает несвободу, не радость, опаску, и прочие психофизиологические реакции, связанные с усвоенной обществом псевдокультурой. Зато, всякий мочащийся таким нелепым образом, с гордостью хранит в глубинах подсознания момент, когда сделал это впервые, – и почувствовал себя взрослым.


Впрочем, не так уж долго улыбалось то поколение. Постепенно поистерлась память об отсутствии тощей пайки, ночлегах в залитых дождем окопах, заградотрядах, расстрелах и статьях в «Правде». Через каких-нибудь десять– пятнадцать лет к ним вернулась способность страдать от мелких житейских неурядиц. Потащили они в свои жилища широкий ассортимент новых товаров, а с ними и новые мечты. Дорогую заплатили они цену за все, что с ними было – за войну, за мир, за голод и за сытость.

Слишком безоглядно радовались макаронам, мороженой рыбе и сливочному маслу.

И тем обесценили грядущее свое светлое.


С высоты того самого парапета я увидал и первого покойника, – он лежал в своем деревянном ящике, в белых бумажных цветах, уставив к небу острый серый нос. У него было вполне знакомое выражение лица: словно польщенный всеобщим вниманием, скромно зажмурился и стыдливо улыбнулся. Звучала музыка. Я тогда еще не знал, что это Шопен (черт его знает, узнал бы Шопен сам себя в этих медных всхлипах). Говорили: «похоронный марш».

Покойник был сам по себе не страшный. Но общая атмосфера вокруг него врезалась в память, как нечто постыдное и несправедливое. И чего это они вдруг все напустили на себя такую серьезность и идут этим странным утиным шагом?

Напускание серьезности обычно предшествует чему-то неприятному, и, как правило, лишенному оснований, – это я уже крепко усвоил к тому времени. Нормально выглядела лишь одна женщина, которую вывели под руки и толпились вокруг нее с таким интересом, какой она никогда не вызывала до того, когда по утрам и вечерам ковыляла по улице на работу-с работы.


Был, правда, один, настоящий. Среди многих, виденных тогда мною, инвалидов, он выглядел вполне успешным – со второй здоровой ногой и обеими руками.

Он был старик, весь седой. Ногу потерял на другой войне. У него тогда, в девятнадцатом году, под Коростенем, была гангрена, но его не расстреляли, а наоборот – отрезали ногу, и он не умер.

И с тех пор тот инвалид уже не о чем не печалился, – только радовался всему, что видел.

«Думал – должен умереть: и гангрена, и в плен попал, когда всех расстреливали, а вон как вышло!»

У него была другая улыбка – словно ненароком вспомнил о чем-то приятном, как младенец во сне.


Как я понимаю, большинство тяжких страданий, какие я пережил, были связаны с тем, что у меня никогда не было гангрены, и я считал, что все хорошее – мне. Просто так. Потому что я мальчик не хуже других.


И я, конечно, был во многом прав. И ждал, как и все, что со мной, конечно же, случится то, чего я ждал.

Всемилостивейший имел, оказывается, свое собственное представление о том.

Он наполнил мир вещами не то чтобы недостигнутыми еще, а наоборот! – именно недостижимыми! А я смотрел на макароны. И тому подобное…


Тетки приоделись. Но думают больше о том, чего у них до сих пор нету, чем о том, чего когда-то не было. Дяденькой стал я сам – седоватый, с унылым выраженьем серого лица.

Скамейка стоит все там же.

«Даль» слишком разборчива, внятна, я уже побывал там, за горизонтом… Нигде не видно фотографий толстых баб в заношенных пальто. Желтые листья, налипшие на полированное стекло, напоминают не о чехарде жизни и смерти, а удачно дополняют демонстрируемую коллекцию демисезонных аксессуаров, – так что сами выглядят аксессуарами, помещенными на витрину. Появляется чудовищная мысль – о вечной жизни, превращенной в ад вечным ощущением опоздания и неуспеха.

Потому что пока стремишься к лучшему, появляется еще лучшее, и, приобретя наконец то, к чему стремился, все равно остаешься «лузером».


Мир ссыхается со страшной скоростью, запах гангренозной ноги тонет в распыляемых повсюду приятных молекулах. Люди прыгают вниз через парапеты своих пентхаузов.

Вместо того чтобы мочиться, стянув с живота трусы.

Тамара

«Дети ничего не боятся – считается, что ничего не понимают. А, что, собственно, понимать? «Мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года». Вы знаете Мандельштама? Стихи – вещь абсолютно ясная… А «наши зрелые года» – просто глупость человеческая!» – тут его маленькая детская головка упала на грудь и реденький седой пух приподнялся над ней. – Кажется, сквозняк! – подумала Тамара, – встала и закрыла окно. В холле было тихо. – Спит, что ли? – но он не спал. «Мы полагаем, зрелость – это когда знаешь точно, чего тебе надо, и как это сделать, и сколько у тебя сил… А это – когда ясно, что уже ничего не надо, что сделать ничего нельзя, и сил уже нету и больше не будет, но все и так хорошо… с тобой, – и без тебя! Человек стоит, расправив ветви, листва шумит… а у корней – свежая вода[16]16
  Псалмы I. I.


[Закрыть]
, и все хорошее на этом свете делается само по себе». Тамаре показалось, что он заговаривается. – Какие ветви? Как это – само по себе? «Как окно закрывается!» – сказал старик – «Я и подумать не успел, а ты уже вскочила. Да. О чем это я? Так вот: тогда люди не суетились и знали, кто они, а мы… забыли, что мы – трава зеленая… а если вам так уж не нравится быть деревом или травой, то будьте кузнечиком – «Вши в волосах на моей груди – что кузнечики в траве», как сказал Басё, – но вы скажете: «вши – это плохо». Старичок устал. Паузы в его речах становились все длиннее, одна из них тянулась так долго, что он едва слышно захрапел. Это был совсем сухонький маленький старичок, когда-то он был важная птица – но врач рассказывал об этом на своем «высоком иврите», а не на «иврит-кала» который Тамара учила в ульпане[17]17
  Ульпан – курсы по изучению иврита (ивр.).


[Закрыть]
, да так и не доучила. Старичков и старушек у нее было одиннадцать, потом десять, а потом восемь – как в песенке о поросятах, которые купались в море. На их места тут же прибывали новенькие. И с ними, непривычными, было еще тяжелее.

Когда-то Тамара очень хорошо знала, кто такой Басё. Она увлекалась поэзией и умилялась, и восхищалась. Но жизнь прошла как-то так, что теперь, на склоне лет, стихи вызвали у нее совсем иные ассоциации: она видела жирных вшей, ползающих по впалой груди среди бледных старческих волос. Ей хотелось санировать этого Басё, выкупать в ванне и накормить рисом – у них на кухне всегда оставалось много риса и куски курицы… Впрочем, скоро Тамару вышибли из бейт-авота[18]18
  Бейт-авот – дом престарелых (ивр.).


[Закрыть]
– слишком старалась. Делала по– своему, да еще и других учила. Может, оно и правда было лучше, да только всем мешало – сиделкам, сестрам, а иногда и врачу. Сиделки шушукались у нее за спиной и делали мелкие гадости. Это страшно ранило и казалось ужасной несправедливостью – ведь она так старалась помочь! Как раз накануне старичок умер – тихо, в своем кресле на колесах, именно там, где они говорили в последний раз – перед стеклянной стеной холла. За стеклом был сад, а в нем зеленые деревья, кактусы и розы, и на всем этом лежал снег. «Такая редчайшая красота и такая прекрасная смерть!» – подумала Тамара.

Вскоре она сама залетела в больницу – в психиатрическое. Дети ее навещали редко, у них была своя жизнь, а у Тамары уже не было. В больнице она познакомилась с Алиной, но Алина была совсем как родная дочь – все делала по-своему, и вскоре они разъехались – после того, как прожили вместе полтора года. Сын отдал Тамаре старый компьютер, и она связывалась со всеми при помощи «Skype». Дети звонили редко, а Алина наоборот – звонила по пять раз в день – у нее были планы, и ей было совершенно необходимо, чтобы Тамара ее выслушала. Потом планы рушились и все повторялось сначала. Тамара боялась выключать «Skype», – вдруг как раз кто-нибудь позвонит! Ей так хотелось быть полезной – помогать детям, и она подолгу размышляла о том, что скоро станет для них обузой, хотелось давать Алине умные, полезные советы – но она лишь чувствовала себя глупой и никчемной, неспособной наладить собственную жизнь. Ей казалось, что необходимо как-то решительно и немедленно все переменить к лучшему, и она была уверена, что единственное, чего ей не хватает – это энергии! А вместо действия появилась мысль о близкой смерти. Что будет тогда с детьми, с Алиной, с домашними цветами? Цветы почему-то заботили ее больше всего – она регулярно поливала их и вовремя пересаживала в более просторные горшочки. Тревожили и дворовые кошки – ей виделось, как они обнюхивают зеленую мисочку, тщетно ожидая курицы с рисом. Она пыталась работать – продавщицей парфюмерии, потом кассиром – но сил не хватало. Кроме того, таблетки от депрессии, на которые ее подсадили в больнице, тормозили многие процессы, необходимые для работы – в первую очередь быстроту восприятия. Сотрудники называли Тамару «астронавтом». И в самом деле – она чувствовала себя так, будто летит в ракете, с каждым днем удаляясь от всех и всего. Кроме того, она почти перестала спать. Она ходила к врачу, врач выслушивал ее и прописывал новые таблетки, убирал старые, экспериментировал… Дома у нее скопилась целая аптека. Жизнь вскоре замкнула очередной круг – Тамару, наконец, вышибли из магазина, и после недолгих скитаний она вернулась в тот же бейт-авот, из которого ее вышибли несколькими годами раньше. Там уже полностью поменялся весь состав – включая врача со старшей сестрой, и Тамару никто не помнил. Умудренная жизнью, а главное, лишившись сил и задора, она ни с кем не спорила, никого не учила, тихо делала, что могла. Единственное, чего ей хотелось, это чтобы выпал снег – как тогда! Но повторилось лишь то, что случалось постоянно… Старух, как всегда, увели в холл, а тело оставили лежать в палате до приезда скорой, и тогда Тамара, утомившись до полного отупения, легла там на свободную кровать и накрылась с головой. Разбудили ее чьи-то незнакомые голоса, с ней стали что-то делать, ей казалось, что она уже ничего чувствует и не слышит, она проваливалась, уплывала и тонула в чем-то похожем на бурую антисептическую мазь, которой мазали пролежни. Тут вошла одна из сестер, окликнула ее, убрала простыню и начала тормошить, но она не могла и не желала просыпаться. Скоро ее оставили в покое, некоторое время возились у соседней кровати, а потом все вышли, и стало тихо, только из коридора долетел приглушенный смех. На другой день Тамара заметила, что на нее стали указывать пальцем – но ей почему-то было все равно.

Когда она пришла домой, позвонила Алина, и очень долго говорила. Тамара слушала и вдруг подумала, что ей неинтересно. Сунула мобильник в верхний карманчик своего белого халата и занялась грязной посудой. Алине это нисколько не мешало, и разговор протекал как обычно. Тамара докончила мытье, закрутила кран и стала смотреть в окно. Там, за пыльным стеклом, все было по-прежнему. Сверкал жестяными листьями эвкалипт, желтел высохший бурьян да кружил на крошечном велосипеде чей-то сын. «Зачем это он ездит… туда-сюда, туда-сюда», – подумала она. Слева, на самом углу, чьи-то заботливые руки огородили ржавой арматурой пару-тройку чахлых кустиков герани, и это неприхотливое растение цвело ярко-красными цветочками, а рядом кошки шуровали в мусорном контейнере – рвали когтями пакеты, вытаскивали и тут же пожирали какую-то требуху. И тут дикая мысль озарила Тамару: будто ее действительно увезли, и она лежит в морге, холодная и твердая, а двор этот на самом деле уже без нее, так… сам по себе. Странный, небывалый покой снизошел на нее с облупленного потолка. Как никогда ясно увидела она вдруг заставленную посудой плиту, кухонный шкафчик, подоконник с пыльными кактусами – все было как надо. – Иди ты на хер! – отвердевшим вдруг голосом сказала она в карманчик. Потом затеяла уборку – вымыла полы, окна, отдраила, наконец, плиту, набила и запустила стиральную машину, полила цветы, собрала в кучу все таблетки – старые и новые, сложила в обувную коробку и выкинула в мусорный бак, вместе с рваными домашними тапками. Окончив все, выключила «Skype» и легла спать.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации