Текст книги "Раны Армении"
Автор книги: Хачатур Абовян
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
7
Казалось, ад разверзся перед ним. Дьяволы о тысяче головах скрежетали зубами, дико радовались, хохотали, выли, точили когти, разводили, раздували адское пламя, собираясь сжечь его, зажарить и поделить куски его между собою. Тысячи карасов с горячей смолой, тысяча змей и скорпионов, казалось, ожидали, раскрыв пасть, готовые растерзать его, проглотить, сожрать.
Едва он успевал очнуться от ужасного этого сна, как ему начинало мерещиться, что сардаровы палачи, засучив рукава, с налитыми кровью глазами, с отточенными шашками, подходят к нему и вот-вот сейчас его уведут. Пушкарь прочищает, готовит пушку, уже заряд выбран и поднесен. Отец, мать, родня, земляки, прохожие, – все будто кричат, голосят, хлопают себя по голове, по коленям бьют, сокрушаются, кличут его по имени и оплакивают:
– Агаси-джан, и меня, и меня ударь шашкой! Погибла моя жизнь, померкло солнце… Разрушен дом… дитя ты мое… душа моя… небо, земля, ангел ты мой… ой, горе!., глаза мои выкатились, зрачки потухли… срази меня своей рукой, сын ты мой драгоценный… умру у ног твоих, дышать перестану!., милый ты мой… из рук твоих приму смерть!., душа ты моя… Седины мои подстелю под ноги тебе, Агаси-джан! Пока есть свет в глазах моих, дыхание в устах моих, стань на уста мои ногой, вонзи мне шашку в самое сердце, дай мне смерть, дай я уйду, сгину совсем, – а там делай, что хочешь. Лиши меня света очей! К небу я приравнял тебя, сын мой… вершина моя горная, божество мое!..
Старик валялся в ногах Агаси, бился головой оземь, рвал на себе волосы, кидался обнимать ему колени.
Любезные читатели, – не излишне ли говорить? – вы и сами догадываетесь, что этот бедный, несчастный старик был не кто иной, как горемычный отец Агаси.
Вестник, немой от ужаса, вбежал в саку, где пировали старейшины, и крикнул:
– Эй! Да не разрушится ваш дом, – на село напали, разгромили, девку Атоянцову схватили, Агаси в крови плавает, ферраши стреляют, губят народ… – и как бывает, что грянет вдруг гром или страшно выпалит пушка и грохотом отдастся в ущелье, и скалы дрогнут и загудят, а уши у тебя вдруг оглохнут, и ты стоишь несколько минут, как ошалелый, и голова твоя полнится гулом и кружится, в глазах темно, мрак и темень тебя обнимают, рассудок улетучивается, стоишь, как остолбенелый, ноги, руки слабеют, и весь ты дрожишь, и язык у тебя немеет в гортани, и уже не знаешь ты, где находишься, – на земле или в аду, – так и отец Агаси содрогнулся до мозга костей, сознание от него отлетело, и застыл он на месте, остолбенел и стал водить глазами по сторонам.
Он был уже изнурен старостью, одной ногой в могиле, и было у него на свете всего одно детище, этот единственный сын. Любовался он на него и думал: царь я и шах на земле!
Глядел ли, как сын джигитует, – ноги его словно отрывались от земли, словно взлетал он на крыльях. Все забывал он – и старость, и смерть, и ад, и рай. Думал, что во второй раз родился, радовался, ликовал, веселился и хохотал, как восьмилетний мальчишка.
Бывало, услышит его имя, и все нутро в нем взыграет, и сердце оборвется. Каждый раз, когда он целовал его в глаза или обнимал его, ему казалось, что свет нисходит на него с неба, что стены превращаются в розы, горы и долины – в сплошные цветы.
Глядя на его ясный лоб, любуясь ростом его, всем его обликом, думал он, что это взошло новое солнце, ему хотелось рассечь себе грудь и вложить его туда.
Вот уже стал Агаси и взрослым юношей, а ни разу отец не сказал ему жестокого слова, ни разу так не выразился, что у тебя, мол, глаз за бровями не видно, или – чтоб дымом на тебя понесло!
Если б он жизни у отца потребовал, не пожалел бы отец и жизни, если б душу захотел взять, не пикнул бы, голову бы свою продал и исполнил бы заветное желание сына.
Когда случалось ему идти к хану или беку, он так наряжал его, что все дивились, на него глядя. Сардар и сам теже приметил удальство юноши, его храбрость, силу его руки. Часто, в праздничные дни, оказывался он первым среди всех джигитующих, – никому, бывало, не уступит. А борцы при одном его имени приходили в ужас, их кидало в дрожь. Когда выходил он бороться на площадку, все стояли, разинув рты. Ни один не осмеливался и близко подойти к нему.
В крепости у сардара частенько шутки ради подводили ему быка или верблюда вместо барана, – авось, дескать, хоть тут посрамится, – либо подменивали ему шашку, давали тупую, чтобы хоть чем-нибудь его потом устыдить, но молодой удалец одним махом отсекал голову что быку, что верблюду: и валилась голова в одну сторону, туловище в другую
– Жаль, жаль, что ты армянин! – нередко говаривал сардар, качая головой, – был бы ты мусульманином, следовало бы тебе ханство дать!
В самом пылу боя, среди пуль и огня, он летел стрелой, врезался в самую гущу вражеских рядов, как лев, раскидывал кого в одну сторону, кого в другую, разил, крошил и, схватив какого-нибудь османца за волосы и волоча его по земле, приводил к сардару.
– Аслан баласи (сын льва)! – восклицал сардар и целовал его в лоб. – Вот еще бы мне таких десяток! Переломись спина твоей матери – чего она еще четверых таких не родила? Молодец, молодец! Да пребудет светлым лица твое!
На охоте его пуля всегда первая попадала в цель.
И ханы и беки приходили в изумление, в восторг от красы его лица, от широких, могучих плеч его. Частенько, как бы в шутку, они говаривали, что сделайся он мусульманином, так быть бы ему беком или даже ханом. Обещали поместья, говорили, что дадут крестьян, скот, богатство всякое, девушек, – но не тем молоком был он вскормлен, чтобы отступиться от святой своей веры, позариться на имущество, на блага суетного света.
– Мой черствый хлеб слаще мне вашего каблу плова! Последнего паршивого волоска с головы нашего священника не променяю на вашего муллу да ахунда. Лучше мне в, своей вере ходить за плугом, пахать да сеять, копать землю-заступом, чем стать ханом или беком, властителем мира, а от веры своей отступиться.
Сардар подарил ему шашку, Джавад-хан – ружье, Наги-хан – коня. Не так давно назначили его сотником в армянском отряде. Что еще добавить? Один был Агаси на весь Ереван. Всякий его именем клялся, всякий радовался его жизни, хотел чем-нибудь угодить.
8
– Где же это я? Сплю? Или бодрствую? Сон вижу?.. Ох, ох, ох… Вот, вправду, крови море… – так стал говорить сам с собой злополучный старик, когда первый жар остыл и нашло на него оцепенение. – Вот она, преисподняя, самый ад… верно рассказывают – геенна огненная… горе мне, трижды горе!.. Плоть моя трепещет… В глазах темно… вон, вон – готовят крюки, косы точат, вон вертела сверкают… Боже, велика слава твоя!.. Зачем же ты создал нас, чтобы сжечь в пламени вечном?.. Блажен, кто не вышел из утробы материнской… Что я вижу?.. Господи-боже ты мой!.. Вон жарят… на куски мясо режут… Пощады, пощады!.. Пощады молю!.. Сгиньте с глаз моих! Провалитесь вы!.. Вон тот вина много пил – так ему теперь живот распарывают… Кто злословил, сплетничал, наговаривал, дома разорял… тому язык вырывают… ой, жгут, ой, жарят на сковороде… Вон тот деньги любил… так они монеты из огня достают, к телу ему прикладывают… А у взяточника-то: мясо вырывают щипцами, да и суют ему в рот… Беспутникам да ворам, да блудницам свинец расплавленный льют на голову… вертела раскаленные в сердце им вонзают… обжигают, нутро им жгут… Там визжат, там стонут, где писк, где рыдание… Вон у того вместо пота струи огненные с лица стекают, а у этого – огонь изо рта, пламя… жгут его… отсюда молния ударяет, оттуда гром гремит… Все исчезло – небо, звезды, солнце, луна… все померкло… Ой, чудится мне – у одного не язык, а меч огненный, у другого не рука – змея, у этого – огонь из глаз, а у того из носу – дым… Боже! Куда я попал?.. Кто завел меня сюда?.. Или это уж день судный?.. Давно ли, – вчера еще всем народом, всем селом сидели мы – пировали… Помогите, спасите бога ради!., ради Христа!.. Вон идут… сейчас уведут и меня… Агаси-джан! Где ты?., протяни же мне свою богатырскую руку! Родной мой… когда же ты отцу поможешь?
Едва лишь имя сына коснулось его слуха, – точно молния ударила. Он встрепенулся, очнулся, открыл глаза и увидел, что все это – одно воображенье, что ни огня нет, ни ада, а перед ним та же скатерть, тот же хлеб, только гости разошлись, а поп положил ему на лоб евангелие, поднял глаза к небу, читает псалтырь, молится, крестит его и сам плачет, утирая тихие слезы.
– Батюшка, дорогой… это ты… дай к ручке приложиться… родимый ты мой… ой, как хорошо… Сердце мое будто успокоилось, тело крепнет… Еще поживу на свете твоими молитвами… Ох, что же это было?.. Чуть-чуть меня живьем в ,ад не уволокли… Я еще и Агаси не поцеловал, ни жены, ни снохи не благословил, – куда ж мне так идти?.. Где ребята? Где Вирап? Как все попримолкли! Вот шельмы! Опять улучили минуту, оставили меня одного, сонного, а сами ушли хоровод водить… Вот видишь, что эти бестии со мной делают!.. Я, правда, стар, ноги у меня уж от танцев отстали, но руки-то я могу еще поднять в ладоши похлопать, со всеми, вместе сладко время провести. Ох, старость проклятая, – никто на старика и смотреть не хочет… Налей-ка вина, батюшка, – пускай и ад и мир рушатся, а мы, пока глаза глядят, будем-ка пировать!..
Старый человек – то правда – не легко переносит страдание: жизненная сила пошла в нем уже на убыль, и нет в. нем ни прежней крови, ни прежнего сердца. Но и страдание он забывает скоро, ибо душа в нем не так уже горяча, да и память не так крепка, чтобы надолго в ней что-нибудь удерживалось.
Когда первый жар остыл, и старик очнулся от своего оцепенения, он ничего уже не помнил, думал, что крепкое вино его свалило и лишило сил, что жар от углей ударил ему в голову, – вот он и заснул.
Как открыл он глаза после того страшного сновидения, несчастному показалось, что он вторично на свет родился. Он рад был бы все отдать, лишь бы еще пожить несколько годочков и понаслаждаться земными благами.
Когда человек увидит страшный сон, будто его убивают, или приснится ему, что враги окружили его со всех сторон и собираются отрезать ему голову, – о, с каким легким сердцем вскакивает он и творит крестное знаменье, радуясь,, что он у себя дома, в своей постели! Такое же чувство было и у бедного старика. Он хотел выскочить, целовать стены и двери; невесток и детей, друзей и врагов прижимать к груди своей, целовать, на всех любоваться, душу им отдать, лишь бы они по гроб жизни ладно жили друг с другом, друг друга любили, наслаждались бы благами мира, и чтобы на том свете не осталось у них неисполненных желаний, чтобы не обращали они взоров назад на землю.
Он вспомнил свой сад, поле, горы, ущелья, дом, все добро свое, скот, богатство, деревья, цветы; он видел, что все это опять у него в руках, что он своими глазами на все это смотрит, опять ощущает знакомый вкус и благоухание, – и ему хотелось самые камни лизать в порыве сердечной любви и лобызать землю. Хотелось на колени встать перед всеми, класть земные поклоны, жертву принести, – в жизни своей с таким рвением не стоял он в церкви, в жизни своей так ревностно не молился, не крестился с такою верою, так горячо не целовал руку священника, таким ласковым взором, не глядел на небо, на землю, на весь мир.
Никогда еще так не ликовала его душа, как в этот час.
Казалось ему, что мир – это рай, а люди – ангелы, и ни одной недоброй мысли, ни одной нехорошей тайны не оставалось у него в сердце. Кто бы мог в тот час найти в мыслях его гнев, злобу, зависть, ненависть, недоброхотство, досаду? Все, все стерлось, все исчезло. Теперь он понимал, что значит ходить в церковь, для чего существует молитва, какая сила в святой литургии.
Создатель мой! Подумать только, как мало дней, как мало лет жить нам на этом свете! Подумать, что бог создал нас для того, чтоб мы пользовались счастьем, наслаждались его благами, но что общий удел наш – горсть земли, место наше – могила длиною в два шага, что для каждого наступит тот день, когда это прекрасное лучезарное небо, эта милая земля с ее горами и ущельями в коврах цветочных, – все скроется от наших глаз. Глубоко, в холодной темной земле плоть нашу поедят черви, кости наши станут прахом, и кто знает, в какую сторону, в какой уголок земли залетит он.
Вот снова говорю – и слеза катится из глаз моих, и весь я содрогаюсь.
Стоит только подумать, что это ухо, столь охотно склоняющееся к худому слову, должно когда-нибудь оглохнуть, что этот глаз, не желающий и малой толики света видеть в чужом глазу, когда-нибудь обречен ослепнуть, помрачиться, уничтожиться; что этот язык, ежедневно, подобно змее жалящий и отравляющий тысячу человек, когда-нибудь должен умолкнуть, отсохнуть, распасться, достаться в снедь червям, – и разве злая мысль может прийти нам на ум? Разве не захотели бы мы, так подумав, всех почитать, уважать, ухаживать за всеми, как если бы они были святые!
Но глаза наши ко всему привыкли, сердца остыли, мысли окаменели.
Мы ходим в церковь и думаем, что дело уже и сделано, долг исполнен, раз мы покрестились, сколько надо, отвесили столько-то земных поклонов, постояли у обедни, разговелись, причастились. Что говорится в церкви, – для нас мертво, на нас не действует, ибо это не нашего сердца слово, не нашего языка речь.
Нам говорят, а мы развесили уши, вперили глаза и слушаем– не слышим, глядим – не видим. Когда бывает, чтоб сердце наше возгорелось, чтоб поняли мы, какое это чудо, всеблагим богом для нас сотворенное? И что мы такое сами собой представляем, – что наше поклонение, славословие, наши поклоны земные и благодарения что-то значат для господа-вседержителя?
Кто беден – того поддержи, кто болен – того утешь, обездоленному приди на помощь, – вот о чем должны мы думать. Огорчили мы кого-нибудь, – пойдем, помиримся. А ежели мы входим в церковь с сердцем, полным желчи, яда, тысячи всяких обид, и выходим оттуда тоже с тяжелым сердцем – какой же от этого прок? Разве надо умереть, чтоб сердце очистилось? Лицезреть ад, чтобы оценить этот мир? Разве надо сойти в землю, чтобы лишь там страстно искать человека, приятного твоим очам, с которым и поговорить можно, которого и послушать хорошо?
Ах, подумай: если бы ты мог после смерти выйти из могилы с теми же силами, какие у тебя сейчас, не захотел ли бы ты обхватить ноги первого путника, проходящего мимо твоей могилы, обнять его, прильнуть лицом к его лицу и облить его своими слезами, прижать уста к устам его и, заключить его в объятья, уже от груди его не отрываться за то одно, что сказал он, проходя: господь да успокоит его душу! или зажег свечу на твоей могиле?
Не захотел ли бы ты тогда размешать в воде и выпить ту землю, что засыпала прекрасные глаза твои, исказила твой благородный образ, сковала твой ласковый язык, приглушила сладостное дыхание, и поклониться камню, всей тяжестью лежащему на тебе?
Почему же теперь, когда разум твой при тебе, и сердце у тебя в груди, и мысли в голове – ты обо всем этом не думаешь?
Ах, мой дорогой, как желал бы я, чтоб в этот час заглянул ты в мое сердце и узнал, какое море в нем бушует.
Когда-нибудь я должен буду лишиться вас, милые душе моей друзья, приятели, товарищи, знакомые, те, кого люблю я больше всех, кто единого со мною образа. Не услышу тогда вашей сладостной речи, ни звука вашего голоса,' не увижу ваших благородных лиц. Вы опустите меня в могилу, помянете добром грешную мою душу, бросите мне горсть земли на. лицо, – и, может быть, у кого-нибудь из вас заноет сердце, кто-нибудь проронит надо мною каплю слез, – но, ах! – язык мой немеет, только лишь об этом помыслю, и руки падают без сил… ах, и малой благодарности не сможете б ы услыхать из уст моих… Что говорить об аде! Я удалюсь от вас навек, не услышу никогда более слов ваших, не увижу ваших милых лиц, – какой же ад может быть ужаснее?
Подобными мыслями поглощен был и наш бедный старик. Он готов был целовать полы рясы стоявшего перед ним священника, проводил ими по лицу, по глазам или совал руку его себе за пазуху, или подносил ее ко рту и нюхал. Бедняга-священник недоумевал: глаза зажмурит, ртом бормочет, рот рукой прикроет, – соленое море льется из глаз.
Рассказать о том, что произошло, священник боялся: старик мог уйти и не вернуться. Утаить? – Но как скроешь, о чем шумит весь мир.
Могло и то случиться, что сын помрет, а отцу не придется и поглядеть на него в последний раз, – тогда вконец потом истоскуется. Что было делать?
Священник поглядывал на дверь, – жалко ему было старика, да и боялся, а ну как тот отдаст богу душу у него на руках! Сердце его сжималось, все нутро переворачивалось. Очутился он между двух мечей – куда ни подашься, все равно заколешься.
– Оганес, сын мой, стань, выйдем наружу, погуляем, освежимся, – чего мы торчим дома, запрятались в угол? Погода потеплела, смягчилась, пойдем, на божий свет поглядим!
Так сказал, наконец, добросердечный поп и поцеловал старосту в голову и в бороду, – он хотел под каким-нибудь предлогом непременно поднять его с места; он полагал, что, выйдя и не разобрав хорошенько, в чем дело, старик смешается с толпой, пойдет, куда все, – и увидит все собственными глазами.
Одно дело – слышать, другое дело – видеть. Чем дальше от нас горе, тем сильнее мы его чувствуем, а когда оно перед нашими глазами, мы сначала цепенеем, потом рана понемногу сама собою начинает ныть, болеть и, наконец, постепенно заживает.
– Выпьем еще вот эту чашу, дорогой батюшка, потом, куда хочешь, веди меня. Выпьем, и я – твой пленник, пес твой, – если и на голову мне наступишь, смолчу, не пикну. Ведь я даже Агаси нынче весь день не видал, – он с утра, как вышел, так и не приходил. Ужели ж мне не поглядеть, как он джигитует, в глаза его не поцеловать? Я .без него и получаса не могу прожить. Пойдем, все хорошо, будь здоров, да укрепит тебя господь в сане твоем!
Только он успел промолвить: «Агаси-джан, свет моих глаз, пью, мой ненаглядный, за твое здоровье!..» – как вдруг словно пушечное ядро разорвалось и разнесло дверь и окно, ударило ему в лоб по самой середке и разворотило мозг. Хилый, иссохший старик упал навзничь да так и остался лежать, без слова, без звука, как зарезанный баран. Только что взял он в руку палку, чтоб выйти из дома, как раздался крик:
– Где Агаси?.. Хозяин-джан!.. Агаси увели… Хозяин!.. Дом наш разрушили… Хозяин-джан… загасили твой очаг… гора ты моя… захлопнули твою дверь, господин ты мой!.. Ага… га… га… си… Агаси… Агаси… Агаси… Агаси!.. Пришли… ведут… руки связали… ноги заковали… Ой, ой, ой!.. глаза мне выкололи… Кому я худое слово сказала, что такая беда со мной приключилась!.. бегите… догоните, полюбуйтесь на его статный рост… Посмотрите, как джигитует… Иду, иду, Агаси-джан! погоди, только чадру накину, голову повяжу… А ты, горемычная… пошевели хоть руками-то, – что ты стоишь столбом!.. ой, ой, ой!.. Пощади, молю!.. Сгорела, испеклась я вовсе… Отсохните вы, руки мои!.. померкните, глаза мои! Невестушка, милая, да шевелись ты, хоть руки подыми! Эх, Вардитер-джан, фиалка ты моя, цветик весенний, касатик ты мой яркий, маргаритка моя… что ж ты руки скрестила… сокрушаешься?., стоишь, как убитая?..
Зангу рядом, погоди немножко, мы проводим Агаси… душа его не успеет еще долететь до неба… мы раньше него там будем, не горюй… Слушай, я спою тебе песню про него:
Агаси… дитя мое… джан…
Наша гордость, венец ты наш…
Нет гордости… венца у нас, нет,
Нет меча и ружья у нас нет…
Жизнь померкла… погас мой свет…
Агаси-джан, Агаси!.. А ты, горемычный… Долго ты будешь спать? Ладно, ладно… иди… сына твоего увели… иди, кинься в воду… мы за тобой сейчас следом…
Несчастный отец за это время успел десять раз отправиться на тот свет и обратно вернуться… Только подымет голову, опять его ударят по темени и столкнут в пропасть. С одной стороны молодая, двадцатилетняя сноха била, колотила себя по голове, трепала себе волосы, с другой – бедная его старуха-жена. Ни одежи на них уже не было, ни живого места на лице. Все они истрепали и изодрали. Лачак, ошмаг, лоб, грудь – все стало красным от крови, словно кумач.
Что делалось с молодухой – и не приведи бог! Она стыдилась громко рыдать – и оттого еще сильней жгло ее горе, еще больше она терзалась… Ей хотелось разодрать себе грудь, броситься куда-нибудь вниз головой.
Они обе, лишь только услыхали роковую весть, тоже словно обезумели, спрятались в ацатун и стояли там, как вкопанные, – одна в одном углу, другая – в другом.
Да и недобрые, страшные сны привиделись в ту ночь им обеим. Матери привиделось, что конь Агаси во время джигитовки споткнулся и упал. Подбежала она обнять сына, – да так и вскочила. А молодуха видела свадьбу, и что будто напали разбойники, Агаси на каком-то сером коне погнал разбойников и рубил их шашкой, а потом скрылся в пыли и тумане. Сверстницы молодухи хотели ее удержать, она выдернула полу, – бросилась было ему вслед, но упала ничком,, открыла глаза – а дом кругом ходит.
Когда ей сейчас вдруг живо представилось, что произошло, она так вскрикнула, так завопила, что в самых небесах было слышно, а стены так и загудели. Услыхав дикий крик невестки, старуха отскочила на добрые пять гязов, словно шашку вонзили ей в самое нутро. Потом, громко вопя, вырывая себе волосы, схватила невестку за руку, выскочила из ацатуна и повалилась перед своим полумертвым мужем. Она скребла ногтями землю, посыпала себе голову и, подобно только что зарезанной курице, у которой еще кровь не остыла, билась ногами и лицом об камни, – как уже было описано Ах, я не хочу распространяться подробнее, – то, что они делали и говорили, сожгло бы, испепелило бы сердце слушателя.
От этого-то и крика, – как я уже сказал, – наш несчастный старик сразу вскочил с места и, не захватив ни шапки, ни шубы, выбежал из дому. Он истошно кричал, бил себя по голове, рвал на себе бороду и так, задыхаясь, с трудом переваливаясь с боку на бок, беспомощно топчась ногами, дотащился, наконец, до сына, упал на землю и стал валяться у его ног.
Сто раз падал он, сто раз ударялся ногами и лбом о камни, пока добрался до того места, – на голове и всем теле у него живого места не осталось. О тысячу камней ударился он – и весь покрыт был ранами. Белоснежная борода его с примерзшей кровью прилипла к челюсти. Теперь, припав к сыну, старик лизал его ноги, моля, чтоб тот и ему нанес удар своей шашкой, избавил бы его поскорей от этого горького света.
Тот жалок народ, чья рука слаба,
Жалка страна, что врагу – раба.
Народа того, кто родину, жизнь
Разбойникам предал, жалка судьба.
Кто в горы идет для забав, охот
Иль дома сидит да копит доход, —
Беззащитных людей без промаху бьет,
Беззащитных главу в свой кошель кладет.
И закон, и дом, и семья, и храм —
Сравняется все с землей и скалой,
Если шею народ подставит врагам,
Останется сам без страны родной.
Взыграл океан, – что ему слеза?
Ах, ни сердца нет, ни души в волне.
Ему корабля доверять нельзя:
Отведешь глаза, – откроешь на дне
Взбесился медведь, нагорную тишь
Он ревом смутил, и в ущельях дрожь.
Ягненок невинный, чего ж стоишь?
Беги от него – не то пропадешь.
Гудят и дрожат луга и поля,
Перевернут мир, гром гремит в выси,
Прохожий, что стал ты, слезы лия?
За камень ложись – и себя спаси!
Ах, добрый ангел, солнце, зайди,
Склони свой жгучий прекрасный глаз!
Для армян хоть вовсе ты не всходи, —
Давно закатилась звезда для нас.
Меч, трон, дворец, богатство – прошли,
Цари и князья – в объятьях земли.
А кто приютит их бедных сирот?
В сердцах у врагов разве бог живет?
Стоит человек посреди руин,
В тяжелых думах стоит один,
Размышляет он о былых делах,
Печален стоит, и глаза в слезах.
Как будто камни родной земли
Нам говорят: «Берегись, человек!
Оплачь безумные дни свои,
Помни, что мир нам дан не навек».
Как будто у стен и у тех есть речь
Они спешат нас предостеречь.
«Смотри, человек, – будь к смерти готов.
Тут было немало невест, женихов,
Тут было немало сынов, отцов,
Вельмож, князей, богатых купцов.
А где же они? Сравнялись с землей,
И сова сидит над их головой».
Но, ах, где кровь лилася ручьем,
Там исчез народ, разрушился дом,
Разбойники, звери живут кругом,
У всех, кто мыслит, огонь в мозгу.
Он весь дрожит, и в глазах темно.
У армянина – огонь в мозгу.
Едва лишь завидит вдали Зангу
И грозную крепость на берегу.
Конец первой части
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?