Текст книги "В алфавитном порядке"
Автор книги: Хуан Хосе Мильяс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Следом за томами энциклопедии улетели романы, а за ними технические справочники и языковые словари, причем они тоже как бы соблюдали алфавитный порядок. На книжных полках не осталось ничего, кроме пыли. Тут из коридора послышался какой-то странный звук, похожий на хлопанье крыльями, и появились книги, стоявшие прежде в других комнатах. Первыми неслись те, которые подарил мне отец, а я еще не успел прочесть. Они шли на бреющем полете, как ласточки в поисках насекомых, и удивительно быстро обнаружили выход. За ними последовали книги из родительской спальни, а когда мы уже думали, что представление окончено, появились развернувшиеся посередине газеты и журналы – появились и исчезли. Вскоре в квартире не осталось ни единой напечатанной буквы.
– Настоящее бедствие, – сказал отец.
И, вероятно, был прав, потому что ни по радио, ни по телевидению ни о чем другом не говорили. К вечеру сообщили, что книги, достигнув городской черты, разобрались по жанрам и скрылись в лесу и в пещерах, однако многие еще летают над крышами зданий. Я вышел на балкон и в самом деле увидел целый караван энциклопедических томов, тянущийся к северу. Другая стая книг – я не мог разглядеть, каких именно, но отец уверял, что философских, – прошла встречным курсом.
Посвежело, воздух ударил мне в лицо. Возникло ощущение, что я проживаю некое происшествие с непредсказуемыми последствиями, развитие которых затронет меня непосредственно, но как именно затронет – я пока не знал. Позже, когда я уже лежал в постели, разглядывая опустевшие книжные полки, мне подумалось: всё, что происходило по эту сторону бытия, всё, даже самое скверное, имело конкретный, ясный смысл и значение. И это было совершенно ново для меня, потому что раньше действительность просто окружала меня и все ее деревья и вилки, кошки и автомобили были перемешаны и громоздились кучей, как в ящике моего письменного стола. А вот теперь казалось, будто каждая частица реальности входит в общую конструкцию, где одно зависит от другого, как в головоломке, требующей разгадки. И я сам – неизвестно только, к добру это или к худу, – тоже стал ее частью. А еще позже, когда обрел способность определять словами эту лавину ощущений, я понял, что разгадать это – то же, что найти смысл жизни. Или убедиться в его отсутствии.
Может быть, поэтому, когда отец зашел ко мне поцеловать меня на ночь, я спросил его про то, о чем до тех пор ни разу не задумывался:
– А откуда у нас эта энциклопедия?
– Дедушка подарил. Единственный его подарок мне за всю жизнь.
Оставшись один, я некоторое время лежал и удивлялся, почему только сегодня додумался задать ему этот вопрос, такой простой и вместе с тем такой важный. Но, измученный треволнениями дня, я скоро уснул, а последняя моя мысль была о Лауре. О ее деснах.
Мне уже не впервые приходилось оказываться в двух местах одновременно. В школе, на уроках я иногда уносился в мечтах в дальние дали, не имевшие никакого отношения к тому, что писали на доске. То же случалось со мной и дома. Да, по правде говоря, я увлеченно погружался в фантазии, как мой отец – в энциклопедии. Но никогда воображаемое место действия не бывало таким живым и реальным, чтобы сравниться с этим, нынешним, где по воздуху птицами летают книги. И в известном смысле это больше напоминало странствие к средоточию действительности, нежели бегство в заповедник вымысла.
Я проснулся посреди ночи или уже на заре, открыл глаза и в неживом свете фонарей, проникавшем с улицы, увидел прежде всего мои книги на полках. На миг подумал, что они вернулись, но тут же очутился на темной стороне бытия, на изнанке носка. Я понял это и по тому, как болело у меня горло, но и по тому, что все вокруг меня в этой комнате больше не светилось. Я вылез из кровати, включил лампу, взглянул на предметы, как всегда заполнявшие стол, и не сумел постичь, как они взаимосвязаны и по какой причине расставлены так, а не иначе. На пути к действительности я уже успел понять, что у каждого предмета есть свойства, подобные словам, – в том смысле, что, собираясь в том или ином порядке, они образуют идеи или мысли. И я снова окинул внимательным взглядом шариковую ручку, альбом для рисования, пенал с карандашами, линейку, циркуль, но они ничего не сказали мне, хотя я рассматривал их сначала в алфавитном порядке, потом по величине, от больших к меньшим, потом слева направо… Я знал, что циркулем можно начертить окружность, а по линейке провести прямую, но понятия не имел, какая связь существует между окружностью и прямой, да и есть ли она вообще, эта связь. То ли предметы пребывали в дурном расположении, то ли я не мог прочитать их.
Мутное, непроницаемое безмолвие, царившее вокруг, тоже не сообщало ничего интересного. Босиком я прошлепал в коридор, а оттуда – в гостиную. Не зажигая света, уставился на тома энциклопедии и другие книги, в полном и прежнем порядке стоявшие на полках. Помню, еще подумал тогда, что непрочитанные книги чем-то напоминают покойников, точно так же, как книжные магазины – особенно в этот ночной час – похожи на могилы. Вот по другую сторону реальности с таким положением дел мириться не собирались, и, может быть, поэтому книги улетели прочь, но здесь не было ни малейших признаков мятежа. Я вышел на балкон, уставился на небо, которое несколько часов назад пересекали стаи детективных романов и философских трактатов. Небо оставалось прежним и вместе с тем казалось каким-то бессмысленным, лишенным замысла и предназначения, словно чья-то неуклюжая рука намалевала его за миг до того, как я появился. И все вокруг представало грубым, пошлым, несовершенным и одновременно – ирреальным. Мне не нравилось жить по эту сторону, хотя здесь и были книги. Но ведь, в конце концов, с ними у меня вышла та же история, что и с остальными вещами, – я не читал их, потому что они ничего не сказали мне.
Я вернулся в постель таким опустошенным и измученным, словно впервые поднялся после многодневной болезни, и, закрыв глаза, представил себя на берегу хмурого озера – я видел такое в каком-то кино, где являлись привидения и оживали мертвецы. Я ждал, что сейчас покажется дед – пока творилась вся эта сумятица, он, должно быть, уже умер, – и я тогда спрошу, что же там вышло у него с моим отцом. Но нет, он не явился и, значит, был еще жив. Я довольно долго просидел на берегу этого озера, но так и не увидел ни одного призрака, хотя надо ведь честно признать – в моей жизни и не было пока мертвых, если, конечно, не считать мух, которых я много перебил в ту пору, о чем теперь вспоминаю со жгучим стыдом. Я убивал их, чтобы увидеть, как они умрут, потому что мне тогда было очень трудно поверить в существование смерти – по крайней мере, своей собственной. Знаю, знаю, что говорю это уже не в первый раз, а во второй, кажется, или даже в третий. Но мухи были такие маленькие, что из них, наверно, и призраки бы не получились, если нечто вроде восковой маски или образа – это и есть то, что получается из мертвецов.
Так или иначе, но и без привидений озеро наводило сильный страх: на рассвете от поверхности воды поднимались клубящиеся клочья тумана, причем столь же медленно и неохотно, как у меня спадал по утрам жар. Может быть, туман – это болезнь озера? И потому нельзя узнать, что окажется под ним, когда он рассеется окончательно, – точно так же, как не угадаешь, каким станешь, когда спадет жар. Мать уверяла, что за время болезни я подрос и повзрослел. Но этого мало – мне кажется, я стал другим.
И ночью я это почувствовал. Жар спадал, отодвигался, наподобие моря в час отлива. И скоро опять будет нарастать – опять же, как море, когда начинается прилив, я понял это по слабости в коленках, по особому томлению, которое зарождалось где-то внизу живота и в локтях, а потом поднималось все выше, застревало комом в горле – и оборачивалось ангиной. Температура растет к вечеру и спадает на рассвете. Когда поднимается, тебя захлестывает ощущение, что тело твое – это кромка берега. Если мысленно прогуляешься по нему после того, как спадет жар, отыщешь там морских звезд, продырявленные раковины, обломки кораблекрушения – частички и кусочки чужих жизней – и поймешь, что хоть это и не твоя жизнь, она имеет к тебе прямое отношение. Ранним утром, блуждая в мыслях по песчаному пляжу, я видел осколки того, что в иной стороне бытия было моей встречей с Лаурой, находил блестевшие, как мокрые камни, остатки всего прочего. И думал тогда, что, может быть, сумею фрагмент за фрагментом воссоздать это здесь, по сию сторону.
Я заснул ненадолго, а разбудили меня – как мне показалось, много часов спустя – знакомые шаги в коридоре. Открыл глаза, но оказался не в своей спальне, а в школьном дворе. Книги не вернулись, и потому мы наслаждались необычно длинной переменой, покуда учителя, собравшись вокруг директора, пытались найти решение и понять, как им быть дальше. Я обрадовался этому, как мне подумалось, возвращению в действительность. Забавно было еще, что и в кругу одноклассников я в то же время продолжал ощущать на лбу руку матери. Она не знала, что я-то – далеко от дому, на светлой стороне бытия, и помогала мне одеться, разговаривая при этом с отцом.
– Что-то он разоспался сегодня, – с удивительной отчетливостью раздались в пространстве школьного двора ее слова, хотя услышал их я один.
– Это из-за температуры, наверно, – ответил папа.
Сказано это было очень мрачным тоном – хорошо мне знакомым и ничего хорошего не сулящим.
– Как по-твоему, надо ему сказать, что дед при смерти? – спросила мать.
– Там видно будет. И уж во всяком случае не сейчас, а когда оправится немного.
Потом я услышал, как хлопнула дверь в комнату, а потом – голоса моих товарищей, звавших меня. Время от времени кто-то поднимал руку, показывая на проплывавшие в небе книги. Во второй половине дня, когда стало ясно, что, вопреки тому, в чем уверяли нас с экрана министры обороны и культуры, книги не вернутся, решено было все же возобновить занятия, но обойтись без учебников. Так что нам велели завести по тетради на каждый предмет и конспектировать. Нам стало гораздо трудней, чем раньше: мы очень скоро догадались, что учителя хотят, чтобы мы дословно записывали за ними их лекции. К счастью, уже на четвертой страничке тетради тоже встрепенулись, немного подрожали на партах и пустились в полет, благо мы и не думали их удерживать. Учителя в полном отчаянии распустили нас по домам.
Наутро было объявлено, что вплоть до особого распоряжения школы закрываются. Власти убедились, что нет никакой возможности удержать на месте ни единый клочок бумаги, на котором что-то написано или напечатано. Днем, например, сорвались со своих стеллажей медицинские проспекты. По телевизору какая-то женщина рассказывала, что открыла коробочку с микстурой от кашля, а вкладыш с инструкцией выпорхнул оттуда, превратился во что-то вроде бабочки и улетел. Осознав опасность, аптекари стали обвязывать коробки с медикаментами клейкой лентой, пока не выяснилось, что бумажки, которым не удается выбраться наружу, начинают гнить наподобие органических веществ и при этом смердят нестерпимо.
Скоро на семейных вечерах вошла в моду такая игра: писали маленькие записочки, а те сами собой складывались вдвое, расправляли зачаточные крылышки и пускались в суматошный полет по квартире. Жизни им было отпущено примерно столько же, сколько насекомым, так что уже через несколько часов они присаживались на столы или шкафы и постепенно желтели, как крылья дохлой стрекозы. Потом скукоживались, усыхали, превращались в кучку дурно пахнущей пыли. Власти запретили эту игру из опасений, что загадочные трупики, разлагаясь, могут стать возбудителями неведомой болезни.
Однако все эти домашние развлечения заставили население насторожиться и осознать опасность, доселе никем не замечаемую: если эти бумажные лоскутки жили всего лишь считаные часы, логично предположить, что и срок жизни у книг тоже ограничен. Иными словами, если не удастся вернуть их в первоначальное состояние и к местам постоянного обитания, на воле они через какое-то время перемрут неведомо где и тем самым навсегда лишат нас возможности когда-либо получить их назад, не говоря уж о том, что их разлагающиеся останки могут пагубно воздействовать на окружающую среду.
Самые мрачные прогнозы подтвердились уже несколько дней спустя, потому что на улицы стали сыпаться с небес тетрадки с нашими конспектами, а следом – всяческие инструкции к бытовой технике и сборнички ходовых кулинарных рецептов и разнообразные брошюрки, буклеты и листовки, в свое время поддавшиеся общему порыву и унесшиеся неведомо куда. У газет, которые с недавних пор перестали выходить, век тоже был краток – потому ли, что новости стремительно устаревали, или из-за скверного качества бумаги. Попадались такие места, где шагнешь – обязательно наступишь в эти разлагающиеся тела, а они, помимо того, что воняли гадостно, еще и привлекали тучи мух и прочих насекомых, охочих до падали. Муниципалитет организовал специальные бригады уборщиков, и те в респираторах и в резиновых перчатках сгребали эти отбросы и складывали их в мусорные контейнеры с герметичными крышками. И все равно, листовки, гнившие на полях, устилавшие своими телами пастбища и огороды, вселяли сильное беспокойство, потому что никто не мог бы сказать наверное, сколь высок будет уровень зараженности овощей и злаков.
Ходили также неподтвержденные слухи, что стая тяжеловесных Библий, переплетенных в кожу и окованных по углам медью, напала на выводок научных книг в бумажных обложках за то, что те не признавали догмат сотворения мира. Говорили еще, будто на городских окраинах происходят ожесточенные стычки между детективами и очерками, между книгами для среднего школьного возраста и теми, что предназначены только для взрослых, между энциклопедиями предметными и обычными, но доказательств всему этому не находилось, так что ясно было – войны эти были воображаемые и на самом деле разыгрывались в головах людей, а уж оттуда проецировались на внешний мир. Мой отец просто заболевал, когда по радио или телевидению сообщали об этих слухах. Тем временем учреждения остались без книг бухгалтерского учета – иные из них грузно парили в поднебесье и казались грифами, высматривающими мертвые цифры.
Ну а среди банковских билетов, лежавших взаперти, в недрах сейфов, поднялся массовый падеж, и их заменили монетами, номинал которых зависел от их формы – квадратной, круглой, звездчатой, прямоугольной, овальной и так далее.
И, короче говоря, в считаные дни ситуация сделалась угрожающей. Никто уже не решался отпускать шуточки по поводу происшествия, потому что в полной мере обнаружились его практические последствия. Буквы на дорожных указателях, которые были крепко врыты в землю и потому не могли улететь, мало-помалу выцветали, тускнели, стирались, словно страдали какой-то кожной болезнью. Ездить стало так опасно, что понадобились строжайшие ограничения, не касавшиеся только карет скорой помощи, пожарных машин и прочего в том же роде. Когда же буквенные указатели исчезли на вокзалах и в аэропортах, возникла необходимость заменить их всякого рода стрелками, причем в таком количестве, что потребовалось вслед за тем сократить число пассажиров. Стерлись таблички с названиями улиц и номерами домов, и хоть это не могло помешать доставке писем по адресам – письма эти давно улетели из почтовых ящиков и из отделений связи, – все же сильно способствовало общей неразберихе. Довольно скоро мы убедились, что город с улицами без названий и домами без номеров превращается в настоящий лабиринт, в ловушку, из которой нелегко выбраться. Власти снова и снова призывали жителей не уходить далеко от своих кварталов, ибо в полицию беспрестанно сообщают о новых и новых исчезновениях людей. Кажется, именно тогда кто-то, выступая по радио, сравнил происходящее с длительным отключением света и воды: только лишившись этих благ цивилизации, начинаешь ценить обладание ими.
Биологи, изучив продолжительность жизни рекламных проспектов, вкладышей, листовок, афиш и прочих немногословных текстов, рассчитали, сколько времени отпущено книгам, однако пришли к различным, чтобы не сказать – противоречивым, выводам, потому что оказалось – продолжительность жизни тома зависит не только от его объема, но и от того, какого качества текст в нем содержится, а также и какую практическую пользу имеют изложенные там сведения: вот были, например, маленькие словарики, которым давно полагалось бы умереть, а они все порхали себе в воздухе – и проворней объемистых томов. А книги по военному искусству, написанные, как правило, из рук вон плохо, при всей своей толщине мерли как мухи. И министерства обороны и культуры, недавно создавшие совместную антикризисную комиссию, настойчивей всего рекомендовали гражданам держаться поближе к стенам домов, потому что участились случаи, когда эти тома в твердых переплетах валились с неба и пробивали людям головы.
Купить что-нибудь в супермаркете или в крупных торговых центрах стало просто невыполнимой задачей: марка продукта стиралась, и кассиры не могли понять, что сколько стоит. Зато мелкие лавочники извлекли из этого большую выгоду, поскольку знали назубок все, чем торговали, и могли обойтись безо всяких этикеток. И в результате народ опять пошел в маленькие магазинчики и лавки – бакалейные, москательные и колониальных товаров, как если бы ленту действительности отмотали назад.
Когда же было объявлено, что, если не будет найдено решение, книги могут умереть, я связал это со скорой кончиной деда. Наверно, они умрут одновременно – и он, и его энциклопедия. Я словно предчувствовал – пусть смутно – что две эти смерти возвещают много иных.
Нам, детям, все эти тревоги были чужды, потому что мы ценили одно – не надо ходить в школу. А кроме того, вокруг царило такое беспокойство, что на нас попросту махнули рукой: было не до нас. Всего месяц, как кончились летние каникулы, а казалось – только начались. Мы целыми днями пропадали на улице или на ближайшем пустыре, то играя во что-нибудь, то жарко споря на темы, о которых не имели никакого представления. Ну и еще томились, скучали, маялись, хотя все это было окрашено в светлые тона, как и положено на этом конце бытия.
Когда скука разгоняла моих приятелей или они уходили играть в футбол, я садился на камень возле маленького пруда и наблюдал за пауком, растянувшим свою сеть между двумя камышинками. Если хватало терпения, можно было увидеть, как попадают в нее маленькие жучки и букашки, а паук, впрыснув в свои жертвы заряд парализующего яда, обматывал их клейкими нитями, превращал в подобие шелкового кокона, чтобы они не теряли свежести до его трапезы. Я был свидетелем всех событий, что разворачивались в этом прудике, где водились также и лягушки, и жуки, и существо на длинных-длинных ногах, называемое «ткач».
И довольно скоро я заметил, что каждая тварь, хоть все они и казались очень разными и жили на первый взгляд вполне независимо, крепко связана с остальными незримыми нитями, которые я в другой стороне бытия различить не мог, меж тем как здесь, на поверхности пруда, они складывались в некий пазл, где каждая отдельная частица сама по себе не имела бы никакого смысла. Не будь комаров, исчез бы и паук, который ими питается. А без комаров и пауков сгинули бы и лягушки – и так далее.
Иногда я разглядывал своих товарищей и размышлял: может быть, они тоже проживают по две жизни сразу и находятся одновременно и здесь, и где-нибудь еще. Но спрашивать не решался, потому что и сам себя всегда считал и другим показывался личностью одинокой, наделенной такими чувствами, которые непонятны и не могут быть растолкованы окружающим. Однажды там же, у пруда, я поднял камень, а под ним увидел жука, долго рассматривал его и понял, что у нас с ним есть кое-что общее. А мои товарищи больше напоминали мне муравьев – в том смысле, что им тоже надо было постоянно держаться вместе и все делать сообща. Я мог играть и время от времени играл с ними, но довольно часто испытывал потребность уйти, побыть в одиночестве, замкнуться в самом себе, как этот навозный жук, и выдумывать, воображать истории, в которых можно было затеряться, заблудиться на манер чужестранца, попавшего в незнакомый город. Может быть, поэтому я чувствовал себя на этой стороне действительности как путешественник-первооткрыватель, герой-одиночка, способный обойтись без помощи родных и близких и безнадежно заплутать в разных реальностях, точно так же, как пропадал мой отец в дебрях энциклопедии.
И когда я подолгу наблюдал за движениями паука, то чувствовал, будто и сам начинаю мысленно вырабатывать какой-то сок, только не желудочный, а мозговой, и образуемые им нити, застывая, сплетаются внутри моей черепной коробки в паутину, куда тотчас, наподобие мошек, бабочек, маленьких кузнечиков попадают мысли. И как только в этой сети запутывалась мысль, я бросался к ней и впрыскивал в нее яд, обездвиживая, но не убивая, а сохраняя ее свежей, сам же возвращался на свое место. И потом, когда чувствовал голод по мыслям, приближался и осторожно, аккуратно поглощал ее.
Порой, пока мои приятели гоняли мяч, а я выделял желудочный сок для очередной идеи, у нас над головами слышался характерный шум крыльев, какой не может произвести ни одна птица, и тогда мы все в изумлении задирали головы к небу, где в этот миг пролетала стая книг. Порою их было так много, что они заслоняли солнце. Теряли они не перья, а разрозненные буквы. Специалисты объяснили, что, если из книги сыплются буквы, это значит – она начала стареть и вскоре умрет. Мы подбирали их, благо с недавних пор они стали настоящей редкостью, поистине бесценными диковинами, и забавлялись, складывая из них слова, и нам было мало дела, что они рассыпаются под пальцами, испуская неприятный запах. Сложить слово Лаура полностью мне так и не удалось, потому что не успевал я поставить а, как Л уже сгнивало. Самое большее, что получилось, было Лура, и звучало это совсем неплохо, и иногда про себя я так и звал ее – Лура – и от переполнявших меня чувств трясся так, словно постройка незатейливого имени становилась равносильна потрясающему завоеванию.
Нередко я находил на земле трупики книг – они были сморщенные, как мокрые картонки, и, если поворошить палкой их страницы в поисках еще не совсем разложившегося слова, рассыпблись зловонным прахом.
Лаура, или Лура, жила недалеко, но после того, как исчезли таблички с названиями, нам строго-настрого запретили уходить с наших улиц, чтобы мы не заблудились. Мне пришло в голову, что на то я и жук-одиночка, чтобы пренебрегать запретами, и потому однажды отправился на дальний конец пустыря, откуда брала начало довольно разбитая и очень длинная – такая, какие бывают во сне, – улица. Я вступил на нее и, неторопливо шагая мимо темных подворотен, чувствовал, что, покуда я пересекаю улицу, она пересекает меня. Помню, что остановился, силясь понять, звучат ли мои шаги внутри головы или снаружи, и в этот миг заметил круглое окно и уставился на него с таким напряженным вниманием, как если бы рассматривал открытую рану у себя на руке. И не то чтобы окно было похоже на рану, а скорей уж вся эта улица напоминала человеческое тело – очень может быть, что и мое. Так что, проходя по ней, я передвигался не только по городу, но и по самому себе. И самого себя ощущал кварталом, где на одной из боковых улочек живет Лаура.
В воздухе почти не чувствовалось обычного напряжения, словно страх, который уже давно нагнетала ситуация, в которой мы пребывали, до этой улицы добраться еще не успел. Какая-то женщина, высунувшись из этого окна-раны, крикнула мне, чтоб был осторожен, не заплутал, и в эту минуту я был уже готов повернуть назад, потому что эта безымянная улица показалась мне длинней, чем помнилось раньше, и я испугался, что никогда не дойду до конца (как во сне, когда бежишь-бежишь изо всех сил – и ни с места) или что не смогу найти путь назад (как во сне, где подвижные улицы меняют свое расположение и не выводят туда, куда должны). Но тут я вспомнил рот Лауры, вспомнил, как, словно подол юбки, приподнимает она в улыбке губу, являя мне все скрытое, и решил, что стоит рискнуть жизнью ради того, чтобы снова увидеть ее.
Ну вот я наконец дошел до конца и, как всегда, свернул налево и увидел здание пустующей школы. Отсчитал четыре улицы, повторяя про себя их названия – прежние, потому что сейчас не было никаких, – и затем оказался на улице, где жила Лаура, и пошел дальше с непринужденным видом, словно прогуливаясь. Поравнявшись с подворотней, услышал доносящийся оттуда смех. Заглянул под арку и увидел на ступенях нескольких девчонок и среди них – Лауру. Я повел глазами навстречу ее взгляду, а тот уже летел ко мне и ждал.
Ничего другого было нельзя, и несколько секунд мы просто смотрели друг на друга, но вот наконец Лаура поднялась, метнулась ко мне навстречу, и мы медленно, неловко побрели вниз по улице. Возникло ощущение, будто что-то ненормальное творится внутри нормальности, вроде того, как в обжитой комнате обнаруживаешь, что все предметы освещены иначе, нежели всегда, или замечаешь какую-то странность в облике своего знакомого и не можешь догадаться, что он надел свитер шиворот-навыворот. Я ведь пребывал с изнанки реальности, изучил ее швы и потому понимал, как одни ее части пригнаны к другим. И значит, узнал, что сейчас поцелую Лауру, ибо на лицевой стороне действительности не отважусь на такое и через сто лет. Узнал, кроме того, что она ждет моего поцелуя, хоть от этого знания колени мои не перестали дрожать, а сам я – запинаться, начав говорить, а ладони мои – взмокать именно в тот миг, когда я решился взять ее за руку, тоже оказавшуюся влажной.
При всех этих сложностях я втолкнул Лауру в глубину темного подъезда, попытавшись – и скорей всего, безуспешно – вести себя понежней, а когда оказался внутри, принялся целовать ее, причем то неуклюжее четвероногое, которому уподобились наши слившиеся тела, искало, к какой бы стене прислониться.
Еще через несколько мгновений мы с ней стали воздушным пузырьком неизведанного впечатления, плавающим на поверхности этой немой действительности. И в тот миг, когда я подумал, что жизнь – это нечто вроде ящика, а может быть, и гроба, откуда мы ухитрились выбраться через какую-то щель, чтобы с такой же острой и безотлагательной жадностью, с какой мои руки изучали сейчас тело Лауры, исследовать то, что снаружи, – изнутри с удивительной отчетливостью донесся голос моей матери:
– Что-то он слишком долго спит.
– Это из-за температуры, – отозвался отец.
В голосе его звучала та же усталая важность, с какой он всегда пытался отмахнуться от всего, что отвлекало его от энциклопедии или от английского или просто слишком сильно беспокоило (дед, наверно, уже умер). Дальше случилось нечто забавное: я почувствовал, как на лоб мне опустилась ладонь, причем – не Лаурина, потому что обе ее руки лежали у меня на плечах, а мамина, и получалось так, что мама сумела выбить крышку бытия и прийти на ту его сторону, где в подъезде целовались мы с Лаурой. И обе стороны действительности разительно отличались друг от друга, но были близки, как лицевая сторона и изнанка. Я приник к Лауре, она прильнула ко мне, мы прижались друг к другу, словно желая пройти насквозь, и вдруг где-то в паху возникли незнакомые ощущения, от которых я разом испытал и безмерное изнеможение, и какое-то ликование, так что показалось даже, что не устою на ногах, – и очутился за пределами ящика. Я понял это, когда открыл глаза и обнаружил, что лежу в родительской кровати, весь в поту и, кажется, еще в чем-то.
В детстве, когда я заболевал, меня переносили сюда, но уже несколько лет этого не бывало, и стоило поболеть хотя бы ради смутного, томительного и уже полузабытого удовольствия, которое теперь, после того, что я испытал, обнимая в подъезде Лауру, возникло вновь и с большей силой.
– Как я тут оказался? – спросил я мать, с озабоченным лицом сидевшую на краю кровати.
– Мы тебя перенесли, пока ты спал. Раньше тебе тут нравилось.
Я хотел сказать, что нет, не нравилось, но передумал – и потому, что не хотел огорчать ее, и от опасений, что мне велят вернуться к себе, потому что еще какое-то удовольствие все же оставалось. Отец стоял у кровати, и на лице у него, помимо обычного неодобрения (он ведь был убежден, что я заболеваю назло ему, из чистой вредности), прибавилось сейчас что-то вроде странноватого сочувствия: ему, как видно, тоже не нравилось, что я лежу в его постели, хоть он и не решился высказаться на этот счет.
Я уж было хотел сказать ему, что его пророчество насчет бегства книг сбылось, пусть и в другой реальности, но прикусил язык, сообразив, что тогда должен буду признаться, что могу находиться одновременно в двух местах, а от такого откровения родители наверняка разволнуются еще больше. Я не мог понять, какое сейчас время суток по эту сторону ящика, но по доносившемуся из дома по соседству гудению пылесоса догадался – утро. И температура не лезла вверх, как показалось мне по возвращении, а падала. Она всегда падала по утрам и поднималась к ночи.
Я повернул голову к окну и увидел, что по стеклу ползут струи дождя. Он лил как из ведра, хлестал неустанно, как заведенный, и день был хмурый. Наверно, было воскресенье – как иначе объяснить, что отец дома в такой час? Я закрыл глаза, делая вид, что хочу спать, и родители вышли из спальни. Тогда я передвинулся с середины на край кровати, где всегда спал отец, и вспомнил, что в детстве эта кровать казалась мне целой страной и я перемещался по ее жарким и холодным областям под небосводом верхней простыни. И место отца всегда было самым холодным – и не потому, что было с краю, ближе к окну, или что он был такой ледяной, а по сравнению с теплом, которое излучала мать. Над ее обширными владениями всегда устанавливался климат умеренный и мягкий, особенно в северной их части, на уровне грудей. Дальше шла приграничная зона – центральная полоса, продольно пересекавшая матрас и переходившая в ничейную землю, где климат был хоть и резче, но все же не столь суровым, как на территории отца – там бульшую часть года лежал снег и от шквальных порывов студеного ветра перехватывало дыхание. Не знаю, как он умудрялся проводить там ночи: может быть, спасаясь от стужи, крепко обхватывал мать, как утопающий – обломок мачты, так мне, по крайней мере, казалось каждый раз, когда меня мучили кошмары и я вставал, зовя на помощь.
Еще ниже, на самой южной оконечности кровати, начиналась область ног, и туда мне приходилось проскальзывать как ящерице, чтобы не разворошить простыни. Это был край вечных сумерек. В любое время года там царила непроглядная тьма, и жили там только ноги, слепые, разумеется, ноги, подобные безглазым ракам, обитающим в мрачных глубинах морских гротов. Когда я отваживался проплывать над этими безднами, где нижняя простыня заворачивалась и уходила под матрас, сердце мое неизменно колотилось где-то в горле при одной мысли о том, что я могу наткнуться на пару мозолистых ног с корявыми, кривыми ногтями. Однажды я увидел ноги родителей, и они, такие бледные, с бесполезными, никчемушными пальцами, показались мне существами из другого мира и совсем не понравились. Неудивительно, что и занимали они самый дальний, самый темный угол кровати, где едва можно было дышать. Проведя там несколько минут, я, как ныряльщик, которому не хватило кислорода, буквально пробкой вылетал на поверхность. Конечно, я иногда думал, что могу наткнуться и на ухоженные ноги с накрашенными ногтями – как у моей матери, которая неустанно холила их. Но на такой глубине совсем непросто отличить хорошее от плохого.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?