Электронная библиотека » Игорь Губерман » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 17:33


Автор книги: Игорь Губерман


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
На свете ничего нет постоянней превратностей, потерь и расставаний
 
Еще нас ветер восхищает
и море волнами кипит,
и только парус ощущает,
что мачта гнется и скрипит.
 
 
Давеча столкнулся я в упор
с некоей мыслишкой интересной:
в душах наших пламя и задор —
связаны с упругостью телесной.
 
 
Уходит засидевшаяся гостья,
а я держу пальто ей и киваю;
у старости простые удовольствия,
теперь я дам хотя бы одеваю.
 
 
Забавно в закатные годы
мы видим, душе в утешение,
свои возрастные невзгоды
как мира вокруг ухудшение.
 
 
В толпе замшелых старичков
уже по жизни я хромаю,
еще я вижу без очков,
но в них я лучше понимаю.
 
 
Совсем не зря нас так пугает
с дыханьем жизни расставание:
страх умереть нам помогает
переживать существование.
 
 
Чтоб не торчали наши пробки
в бутылях нового питья,
выносит время нас за скобки
текущих текстов бытия.
 
 
Не ошибок мне жаль и потерь,
жаль короткое время земное:
знал бы раньше, что знаю теперь,
я теперь уже знал бы иное.
 
 
Люблю вечерний город – в нем
отключено мое сознание
и светит праздничным огнем
трагическое мироздание.
 
 
Еще одну вскрыл я среди
дарованных свыше скорбей:
практически жизнь позади,
а жажда ничуть не слабей.
 
 
В одно и то же состояние
душой повторно не войти,
неодолимо расстояние
уже прожитого пути.
 
 
Что в зеркале? Колтун волос,
узоры тягот и томлений,
две щелки глаз и вислый нос
с чертами многих ущемлений.
 
 
Вот я получил еще одну
весть, насколько время неотступно,
хоть увидеть эту седину
только для подруг моих доступно.
 
 
Мне гомон, гогот и галдеж —
уже докучное соседство,
поскольку это молодежь
или впадающие в детство.
 
 
Непривычную чувствуя жалость,
я вдруг понял, что как ни играй,
а уже накопилась усталость
и готова плеснуть через край.
 
 
Своя у старости стезя
вдоль зимних сумерек унылых:
то, что хотим, уже нельзя,
а то, что льзя, уже не в силах.
 
 
А в кино когда ебутся —
хоть и понарошке, —
на душе моей скребутся
мартовские кошки.
 
 
Я по себе (других не спрашивал)
постиг доподлинно и лично,
что старость – факт сознанья нашего,
а все телесное – вторично.
 
 
Поездил я по разным странам,
печаль моя, как мир, стара:
какой подлец везде над краном
повесил зеркало с утра?
 
 
Зря, подруга, ты хлопочешь
и меня собой тревожишь:
старость – это когда хочешь
ровно столько, сколько можешь.
 
 
Года меняют наше тело,
его сберечь не удается;
что было гибким – затвердело,
что было твердым – жалко гнется.
 
 
Смешон резвящийся старик,
однако старческие шалости —
лишь обращенный к Богу крик:
нас рано звать, в нас нет усталости.
 
 
Я курю в полночной тишине,
веет ветер мыслям в унисон;
жизнь моя уже приснилась мне,
вся уже почти, но длится сон.
 
 
Когда бессонна ночь немая,
то лиц любимых вереница,
мне про уход напоминая,
по мутной памяти струится.
 
 
Я в фольклоре нашел вранье:
нам пословицы нагло врут,
будто годы берут свое…
Это наше они берут!
 
 
Увы, но облик мой и вид
при всей игре воображения
уже не воодушевит
девицу пылкого сложения.
 
 
Всегда бывает смерть отсрочена,
хотя была уже на старте,
когда душа сосредоточена
на риске, страсти и азарте.
 
 
Очень жаль, что догорает сигарета
и ее не остановишь, но зато
хорошо, что было то и было это
и что кончилось как это, так и то.
 
 
Уже куда пойти – большой вопрос,
порядок наводить могу часами,
с годами я привычками оброс,
как бабушка – курчавыми усами.
 
 
Мои слабеющие руки
с тоской в суставах ревматических
теперь расстегивают брюки
без даже мыслей романтических.
 
 
Даже в час, когда меркнут глаза
перед тем, как укроемся глиной,
лебединая песня козла
остается такой же козлиной.
 
 
На склоне лет не вольные мы птицы,
к семейным мы привязаны кроватям;
здоровья нет, оно нам только снится,
теперь его во снах мы пылко тратим.
 
 
Во сне все беды нипочем
и далеко до расставания,
из каждой клетки бьет ключом
былой азарт существования.
 
 
Идея грустная и кроткая
владеет всем моим умишком:
не в том беда, что жизнь короткая,
а что проходит быстро слишком.
 
 
Ровесники, пряча усталость,
по жизни привычно бредут;
уже в Зазеркалье собралось
приятелей больше, чем тут.
 
 
Вы рядом – тела разрушение
и вялой мысли дребезжание,
поскольку формы ухудшение
не улучшает содержание.
 
 
Вокруг лысеющих седин
пространство жизни стало уже,
а если лучше мы едим,
то перевариваем – хуже.
 
 
Вдруг чувствует в возрасте зрелом
душа, повидавшая виды,
что мир уже в общем и целом
пора понимать без обиды.
 
 
Где это слыхано, где это видано:
денег и мудрости не накопив,
я из мальчишки стал дед неожиданно,
зрелую взрослость оплошно пропив.
 
 
Зачем вам, мадам, так сурово
страдать на диете ученой?
Не будет худая корова
смотреться газелью точеной.
 
 
Спокойно и достойно старюсь я,
печальников толпу не умножая;
есть прелесть в увядании своя,
но в молодости есть еще чужая.
 
 
Иные мы совсем на склоне дней:
медлительней, печальней, терпеливей,
однако же нисколько не умней,
а только осторожней и блудливей.
 
 
Но кто осудит старика,
если, спеша на сцену в зал,
я вместо шейного платка
чулок соседки повязал?
 
 
Прошел я жизни школьный курс,
и вот, когда теперь
едва постиг ученья вкус,
пора идти за дверь.
 
 
С утра в постели сладко нежась,
я вдруг подумываю вяло,
что раньше утренняя свежесть
меня иначе волновала.
 
 
С авоськой, грехами нагруженной,
таясь, будто птица в кустах,
душа – чтоб не быть обнаруженной —
болит в очень разных местах.
 
 
Пора без жалких промедлений
забыть лихие наслаждения;
прощай, эпоха вожделений,
и здравствуй, эра оскудения!
 
 
Чтобы от возраста не кисли мы
и безмятежно плыли в вечность,
нас осеняет легкомыслие
и возвращается беспечность.
 
 
Мир создан так однообразно,
что жизни каждого и всякого
хотя и складывались разно,
а вычитались – одинаково.
 
 
Мы пережили тьму потерь
в метаньях наших угорелых,
но есть что вспомнить нам теперь
под утро в доме престарелых.
 
 
Не любят грустных и седых
одни лишь дуры и бездарности,
а мы ведь лучше молодых —
у нас есть чувство благодарности.
 
 
Я стал былых любвей бесплотным эхом,
но слухам о себе я потакаю
и пользуюсь у дам большим успехом,
но пользы из него не извлекаю.
 
 
Ушли остатки юной резвости,
но мне могилу рано рыть:
вослед проворству зрелой трезвости
приходит старческая прыть.
 
 
Я мысленно сказал себе: постой,
ты стар уже, не рвись и не клубись —
ты слышишь запах осени густой?
И сам себе ответил: отъебись.
 
 
Еще наш закатный азарт не погас,
еще мы не сдались годам,
и глупо, что женщины смотрят на нас
разумней, чем хочется нам.
 
 
Куда течет из года в год
часов и дней сумятица?
Наверх по склону – жизнь идет,
а вниз по склону – катится.
 
 
Дряхлеет мой дружеский круг,
любовных не слышится арий,
а пышный розарий подруг —
уже не цветник, а гербарий.
 
 
Туристов суетная страстность
нам тонко всякий раз опять
напоминает про напрасность
попыток жизнь успеть понять.
 
 
Кто придумал, что мир так жесток
и безжалостно жизни движение?
То порхали с цветка на цветок,
то вот-вот и венков возложение.
 
 
От нас, когда недвижны и чисты,
сойдем во тьму молчания отпетого,
останутся лишь тексты и холсты,
а после не останется и этого.
 
 
Мы зря и глупо тратим силы,
кляня земную маету:
по эту сторону могилы
навряд ли хуже, чем по ту.
 
 
Мы начинаем уходить —
не торопясь, по одному —
туда, где мы не будем пить,
что дико сердцу и уму.
 
 
Ничто уже не стоит наших слез,
уже нас держит ангел на аркане,
а близости сердец апофеоз —
две челюсти всю ночь в одном стакане.
 
 
Исполнен упований возраст ранний,
со временем смеркаются огни;
беда не от избыточных желаний,
беда, когда рассеялись они.
 
 
Нас маразм не обращает в идиотов,
а в склерозе много радости для духа:
каждый вечер – куча новых анекдотов,
каждой ночью – незнакомая старуха.
 
 
Когда нас повезут на катафалке,
незримые слезинки оботрут
ромашки, хризантемы и фиалки
и грустно свой продолжат нежный труд.
 
 
Когда все сбылось, утекло
и мир понятен до предела,
душе легко, светло, тепло;
а тут как раз и вынос тела.
 
 
Те, кто на поминках шумно пьет,
праведней печальников на тризне:
вольная душа, уйдя в полет,
радуется звукам нашей жизни.
 
 
В конце земного срока своего,
готов уже в последнюю дорогу,
я счастлив, что не должен ничего,
нигде и никому. И даже Богу.
 
 
Несхожие меня терзали страсти,
кидая и в паденья, и в зенит,
разодрана душа моя на части —
но смерть ее опять соединит.
 
 
Взлетая к небесам неторопливо
и высушив последнюю слезу,
душа еще три дня следит ревниво,
насколько мы печалимся внизу.
 
 
К любым мы готовы потерям,
терять же себя так нелепо,
что мы в это слепо не верим
почти до могильного склепа.
 
 
В местах не лучших скоро будем
мы остужать земную страсть;
не дай, Господь, хорошим людям
совсем навек туда попасть.
 
 
В игре творил Господь миры,
а в их числе – земной,
где смерть – условие игры
для входа в мир иной.
 
 
В период перевоплощения,
к нему готовя дух заранее,
в нас возникают ощущения,
похожие на умирание.
 
 
Как будто не случилось ничего,
течет вечерних рюмок эстафета,
сегодня круг тесней на одного,
а завтра возрастет нехватка эта.
 
 
О смерти если знать заранее,
хотя бы знать за пару дней,
то было б наше умирание
разнообразней, но трудней.
 
 
На грани, у обрыва и предела,
когда уже затих окрестный шум,
когда уже душа почти взлетела —
прощения у сердца просит ум.
 
 
Я послан жить был и пошел,
чтоб нечто выяснить в итоге,
и хоть уход мой предрешен,
однако я еще в дороге.
 
 
Весь век я был занят заботой о плоти,
а дух только что запоздало проснулся,
и я ощущаю себя на излете —
как пуля, которой Господь промахнулся.
 
1995 год

Книга странствий

Очень короткое, но нужное начало

Вообще говоря, я хотел назвать эту книжку скромно и непритязательно – «Опыты». Но вовремя вспомнил, что такое название уже было. И начертано на трехтомнике Монтеня, стоящем у меня на полке. А еще мне было очень по душе название известной книжки философа Бердяева – «Самопознание». Но тут возникла закавыка несколько иная: у философа Бердяева явно имелось, что в себе познавать, а у меня? Я заглянул вовнутрь себя и молча вышел. Но от огорчения сообразил, что я ведь двигался по жизни, перемещаясь не только во времени, но и в пространстве. Странствуя по миру, я довольно много посмотрел – не менее, быть может, чем Дарвин, видавший виды. Так и родилось название.

Внезапно очень захотелось написать что-нибудь вязкое, медлительное и раздумчивое, с настырной искренностью рассказать о своих мелких душевных шевелениях, вывернуть личность наизнанку и слегка ее проветрить. Ибо давно пора.

Мой путь по жизни приближается к концу. Душа моя чиста, как озеро, забытое прогрессом. Я эту мысль уже зарифмовал когда-то, у меня такой именно способ сохранять свои и чужие мысли. Я уже в возрасте, который в некрологах именуется цветущим. В такие годы пишут умные и серьезные книги, но я еще настолько не состарился. Хотя уже охотно ощущаю вечернее глотание лекарств как исполнение супружеского долга. Ну, словом – грех не занести на беззащитную бумагу все мои от жизни легкомысленные впечатления. И выпивка, конечно, мне поможет. Многие пьют, чтобы забыться, а я – чтобы припомнить неслучившееся. Как говорил Экклезиаст (цитирую по памяти) – есть время таскать камни, а есть время пить пиво и рассказывать истории. Тем более, живу я в Израиле, где и без того достаточно камней, ибо каждый приехавший сюда скидывает камень с души. Это сказал, вернувшись из вавилонского плена, какой-то древний еврей своему столь же древнему собеседнику. Я этого, правда, нигде не читал, но, вероятно, тот древний еврей просто не записал свою мысль. И вообще, если вы в моей книге прочитаете: «как говорил Филоктет в беседе с Фукидидом» – не используйте эти слова в научных трудах, ибо летучие цитаты я обычно сочиняю сам. Однако же, я убежден, что ежели в ученой и серьезной книге вдруг написано, что Эмпедокл сказал нечто Филодендрону, – то и это чушь собачья, ибо это сотню лет спустя сочинил какой-то третий грек, чтоб именами усопших утвердить свою сомнительную правоту. У меня, кстати, в блокноте понаписано полным-полно различных мудрых мыслей, только возле каждой есть пометка, откуда она именно и чья. И мог бы я спокойно зачеркнуть эти пометки и начинить свою книгу мудрыми словами и идеями. Но я побаиваюсь подлинных чужих цитат, ибо опасно, если книга умнее автора. Кроме того, по-настоящему глубокие мысли всегда печальны и пессимистичны, а мне вовсе неохота утолщать жалобную книгу человечества. Хотя, с другой стороны, я где-то прочитал, что иметь на каждый случай подходящую цитату – это наилучший способ мыслить самостоятельно. Прямо не знаю, что лучше, – буду поступать по ситуации.

А вот действительно печальное в любых воспоминаниях – тот факт, что многое никак не выскажешь. Я вот о чем, я поясню это простым примером. Дочка моя Таня в возрасте лет четырех влюбилась в незамысловатую пластинку «Малютка-флейтист». Она слушала ее целыми днями – как только пластинка кончалась, она тут же ставила ее с начала и опять изнемогала от блаженства. Вскоре она выучила текст наизусть и занялась естественным детским террором: принялась ее пересказывать. Одной из первых жертв оказалась ее любимая тетя Лола, сестра матери. С подъемом и волнением излагая текст, минуты через три вдруг маленькая Таня остановилась и как-то напряженно замолчала.

– Забыла? – участливо спросила тетя Лола.

Танька, не сказав ни слова, отрицательно покачала головой.

– Так что же ты молчишь? – обеспокоенно спросила тетя Лола.

– Здесь музыка, – объяснила ей Таня.

И я как раз об этом же: никак не перескажешь всю ту музыку, что звучала в наших душах в разные года по поводу тому или иному, а гораздо чаще – просто так. И мемуары это сильно обедняет. А ведь хочется – ох, хочется! – представить свою жизнь красиво. Нет, не приукрасить, не приврать, а именно представить. И мне снова много легче объясниться на примере или случае.

Мне рассказывал один художник, начинавший некогда в Одессе. Он сидел во дворе своего густо населенного дома и изо всех юных сил подражал художнику Поленову – рисовал одесский дворик. Там висело на веревках разноцветное белье, и в том числе – исподнее, конечно, ему было весело и интересно среди этого пейзажа. Вышла ветхая старушка, повернула часть бельишка к солнцу непросохшей стороной и с недоумением спросила у юнца, зачем он это все рисует.

– Будет картина, – ответил он вежливо, – повезу ее на выставку в Москву.

Старушка покачала головой и удалилась. Через минут десять она снова вышла и залатанные старые подштанники, что сохли на веревке, заменила новыми и целыми.

– Если в Москву, – сказала она художнику, – пусть лучше будут эти.

Как раз об этом я и говорю.

К несомненным достоинствам моей книги следует отнести тот факт, что ее можно читать, начав с любого места и не подряд. Включая, разумеется, возможность не читать ее совсем. Но если все-таки вы станете ее листать (довольно частая ошибка у любителей воспоминаний), то наверняка наткнетесь на места, где с автором категорически не согласитесь. И закипят у вас разнообразнейшие возражения. Так вот, имейте в виду, что я заранее согласен с каждым вашим аргументом. Хотя согласие мое такого будет типа, как в истории, которую я некогда услышал.

У нас тут жили в Иерусалиме два пожилых плотника – Яков и Федор, еврей и русский. Они давно дружили, за работой предавались шумным философским спорам, будучи попеременно правы и не правы, только Яков обожал, чтобы за ним оставалось последнее слово. И однажды на какой-то довод Федора ему Яков сказал:

– Ты, Федя, рассуждаешь прямо как еврей. Ты, может быть, и есть еврей?

– Ты что? – обидевшись, ответил Федор. – Ты не знаешь, что ли? Хочешь, я тебе сейчас докажу?

– Да я твое доказательство вчера под душем видел, – досадливо отмахнулся Яков. Но Федор в полемическом задоре вынул все-таки и предъявил свое доказательство.

– Да, ты не еврей, – задумчиво согласился Яков, лихорадочно соображая, что все-таки не за ним остается последнее слово. И язвительно добавил: – Но и это – не хуй!

Все мемуары пишутся еще и для того, чтоб неназойливо и мельком похвалиться и похвастаться. А у меня для этого хранится в памяти (и там пребудет вечно) удивительный житейский эпизод.

Пять лет назад я получил на свое шестидесятилетие уникальный по душевной ценности подарок. Для того, чтоб рассказать о нем точнее, я отступлю от юбилея на полгода назад. Я получил тогда из Нью-Йорка от своего друга Юлия Китаевича довольно странное письмо. Он собирался торговать с Россией всяческой медицинской аппаратурой и просил меня прислать ему список людей (в Америке, в Германии, в Израиле, в России), с которыми я был настолько близок и которым я настолько доверял, что Юлик мог спокойно обратиться к ним за разными наводками на сведущих людей и вообще с некими вопросами. Я пожал плечами, смысла обращения не понимая, но немедленно составил такой список. Он оказался довольно обширен – помню, как я хмыкнул не без удовольствия, как много у меня по свету развелось за жизнь приятелей. И Юлий всем им позвонил. Но вовсе не с той целью, о которой говорилось мне. Он предложил им скинуться по сотне долларов, чтоб к юбилею изготовить мне некий поразительный подарок. И никто из них не отказался. В день юбилея я получил отменно изданный сборник своих стихов, который никогда не составлял. Он явился в свет «без посредством отца», как говорили некогда в Одессе. Его составили Саша Окунь и Дина Рубина. А все стихи перепечатывала (у меня под носом, на моем компьютере, мне только стоило уйти) моя жена Тата. Вообще об этом знали человек, наверно, двести, и ни один не проболтался! Для интеллигентов это крайне редкое явление. Полным идиотом в этой ситуации был только я, ни разу ничего не заподозрив за полгода. Более того: за месяц до юбилея я пришел в любимый всеми нами ресторан «Кенгуру», и владелица ресторана Лина спокойно обсудила со мной меню на тридцать человек (на больше не было финансов), мне ни слова не сказав о том, что ужин ей уже заказан – и не на тридцать, а на сто двадцать человек – от собранного оставались деньги. Тата стала волноваться только за день приблизительно – все спрашивала у меня, не склонен ли я к инфаркту от различных неожиданностей жизни. Я, тупица толстокожий, ухмылялся, ничего не понимая. Возле самой двери в ресторан мне Тата вдруг заботливо сказала – «ты держись», но я и это понял как ее всегдашнюю боязнь, что я наговорю различных глупостей. И тут я все увидел. Ибо все уже сидели чинно за столами, а посреди зала огромной и прекрасной грудой возлежал тысячный тираж впервые мной увиденного сборника «Открытый текст». Он издан был со вкусом и размахом. А те, кто скидывался, – каждый получил номерной экземпляр в роскошной обложке из холстины. Мне такой достался тоже. Нет, я не расплакался при входе, удержался, я заплакал чуть попозже, уже выпив и пытаясь что-то благодарственное несвязно лепетнуть. Я, наверно, что-нибудь высокое хотел сказать – об уникальности такого дара дружбы и о безмерной благодарности моей, но так как я к высоким изъявлениям не приспособлен, то мой чуткий организм – чтоб выручить меня – и заменил слова слезами.

И еще одна короткая история, пригодная для праведного хвастовства. Совсем недавно в Бутырской тюрьме состоялось уникальное для заведений такого рода мероприятие: выставка московских художников. Они развесили свои работы в большом зале, и зэкам эта выставка будет доступна. Накануне открытия художник Боря Жутовский спросил у начальника тюрьмы, может ли прийти на нее Игорь Губерман – сейчас он тут в Москве, но у него израильский паспорт. И начальник тюрьмы ему ответил незамедлительно и кратко:

– Губермана я сюда пущу по любому паспорту и на любой срок!

Хорошо, если книжки начинаются одинаково, подумал я, тогда немедля видно, что писал один и тот же автор. По глубине этой догадки легко понять, что я уже немного выпил и теперь был склонен размышлять о книге моих странствий. И в пространстве, и во времени, разумеется. Что наша жизнь, как не дорога? Да еще с заездами в различные отменные места. Ибо любая заграница интересна своими иностранцами, подумал я и записал эту удавшуюся мысль. А так как предыдущая моя книжка воспоминаний где-то в самом начале повествовала о выпивке по пути в Америку, то вот сейчас, летя в Австралию, мне стоило подробно описать одиннадцать часов тоски по сигарете. Пожалуй, ситуация сейчас была потяжелей, чем в лагере – там не хватало табака, а здесь его полно было со мной, но было негде. Попирались на глазах моих святые человеческие права, но борцов за них пока что не нашлось. Да, мы курящее меньшинство, но сексуальное такое же давным-давно уже боролось за свои права! Так почему же нам, подобно гомосекам и лесбиянкам, не выйти на улицы городов с протестом против ущемления? Жизнь в самолете обещала быть тяжелой по еще одной причине: стюардесса (из Малайзии или Филиппин, если это не одно и то же) явно была фраппирована (если я верно понимаю это слово) моим непрерывным выпиванием, ее это чем-то задевало. Она наливала мне с потухшим взглядом и со скорбно сжатыми губами. Только я ничем не мог помочь ей, видит Бог. А то, чем я бы мог ей помочь, она отвергла бы с негодованием, ибо, по сухости фигуры судя и по общей грустности лица, была из этих (не люблю даже названия), отъявленных от собственной обездоленности. Такими пополняются международные террористические группы, подумал я. А может, так оно и есть? Я присмотрелся к ней внимательней и убедился в точности догадки. Взгляд мой оценив неверно, но правильно, она молча налила мне виски. И внезапно улыбнулась, так похорошев и помягчев, что я почувствовал себя мерзавцем и еще острее захотел курить. А за окошком самолета протекала невообразимая красота: по ровной синеве величественно плыли белые льдины, острова, торосы, снежные холмы и просто ледяные завихрения. Красота дороже денег, подумал я, но деньги нам нужней. И вдруг мне стало ясно, что природа воздушной и водяной стихии имеет нечто общее между собой. Научность этой мысли потрясла меня. Я вообще ужасно мало, плохо и дремуче образован. Много лет я собирался как-нибудь при случае свой уровень повысить, но потом одну ужасную историю услышал и раздумал. Дальний родственник моей жены Таты, приняв пагубное решение образоваться, кинулся на старости лет читать энциклопедию. И что вы думаете? Умер на букве «в». Про это помня, я остался темен и дремуч. Поэтому и приходящие мне в голову идеи об устройстве мироздания всегда меня волнуют своей свежестью.

А так как единственное, что может сравниться по глубине и размаху с моим невежеством, – это мое доброжелательство к окружающей среде, я от нахлынувших высоких чувств чокнулся своим виски с соседом-англичанином, сосавшим из соломинки томатный сок. Он дико возбудился, полагая, что разрушено и попрано его многолетнее одиночество внутри занудной собственной натуры. И заговорил, бедняга, на присущем ему безупречном английском, не понимая, что каждым звуком своей родной речи он невозвратно разрушает нашу только что проклюнувшуюся близость, ибо языков не знал я и не знаю никаких. А если бы и знал, то хер бы стал я тратить на пустые разговоры время размышлений о родстве стихий. Тут я случайно выпил белого сухого – просто рядом наливали именно его, и мне так понравилось, что я немедленно повторил. Я выпил бы еще, но коляска уже чуть отъехала, и я решил записать часть своих мыслей.

Увидав, что я еще и пишу, англичанин просто охуел. Ни слова не произнося, он долго на меня смотрел, в душе себя коря, конечно, за нарушение пресловутой английской корректности. Он, видимо, хотел меня узнать – а вдруг я кто-то? Но, не опознав, сообразил, что и Шекспира знали в лицо немногие его современники, утешился и засопел, причмокивая.

А я уснуть не мог. По двум причинам сразу. А точней – по трем, но надо по порядку. Я вдруг вспомнил, как летел куда-то, и под самолетом расстилались не плавные снежные и ледяные поля, а вовсе наоборот – немыслимо курчавые и завитые. Словно огромного размера белый баран проглотил наш земной шар, и только некоторых за умеренную плату выпускает полетать вокруг него. И я был очень рад, что это вспомнил, потому что твердо знал: уж если взялся я писать, то должен мыслить образами, где-то я это читал. А тут отменный образ появился сам, и я неслышно ликовал. Коляска с выпивкой еще не ехала – это и было второй причиной моей творческой бессонницы. А третья состояла в том, что впереди неподалеку распустился белый экран, и стали нам показывать кино. Я сразу же хочу предупредить, что я от этого кино так получшал душой, так вырос нравственно, что не могу его не рассказать. Я звук не слышал, ибо надевать наушники бессмысленно мне было, я ведь все равно не понимаю иностранной речи, так что мной рассказанное может со сценарием совсем не совпадать. Но что из этого? Ведь если бы я понимал, тогда сюжет владел бы мной, а так – я полностью владел сюжетом, и как раз поэтому возвысился душой.

Я самое начало продремал, но главное и было чуть попозже. Там отец бил сына. Или моложавый дедушка – подростка внука. Лучше пусть будет отец. Он музыкант, и сына он учил тому же, только сын его нечаянно обидел пожилую учительницу музыки, а та – еще отца его учила, и отец ударил сына по лицу. Это такой трагедией явилось для обоих, что сразу вспоминался Гоголь с его Тарасом Бульбой, потому что для еврея стукнуть внука – это тяжелей намного, нежели казаку сына застрелить. А что эти сын с отцом (дед с внуком) – евреи, никакого сомнения не было, потому что оба – музыканты. И тогда отец от горя, что ударил внука, пошел переживать на какую-то очень темную улицу, где его подстерегало еще одно моральное падение в виде какой-то пожилой проститутки с некрасивым высохшим лицом и дико скрюченной невыдающейся фигурой. Только он с ней трахаться не стал, а сел на скамейку разговаривать и закурил (вот сволочь, я не мог этого сделать!). А в это время внук одумался после таких побоев, весь душевно возродился и потрясающе сыграл на скрипке на каком-то выпускном вечере. (Возможно, это было пианино, я плохо вижу без очков, а чтобы опознать по звуку, наушники я брать не стал, я все равно язык не понимаю.) Играл он очень, очень хорошо. Как Бог играл он. Как Шопен, когда вошла Жорж Санд. И сам от собственного впечатления, когда пошел домой, то ебнулся в обморок. А на дворе дождь, и поднять его некому. Но что вы думаете? Дождь прошел, мгновенно все подсохло (даже лето, кажется, сменилось на зиму), он сам поднялся и идет (очень подрос за это время), и встречает девушку – она была уже в начале, он тогда ее обидел тоже. А она давно его простила, ей только хотелось его встретить, чтоб ему об этом рассказать. И вот они уже потрахались (а дедушки с отцом нет дома), и она уснула, а у него в голове – мелодии и разные пейзажи. И тогда бежит он в зал, где играет та старушка учительница, которой он в детстве нагрубил (за что его отец и стукнул), и он идет прямо на сцену и, вовремя угадав, переворачивает ей нотную страницу. Тут она взорлила и заиграла со страстью Рихарда Вагнера на еврейских похоронах. А в зале уже плачет его дедушка (довольно сильно постарел, так что, наверно, дедушка).

И кончилось кино. Я так душевно вырос от него, что постеснялся беспокоить стюардессу и отпил из собственной бутылки, наплевав на самолетную халяву. Но перебрал. В силу чего проснулся я уже в Бангкоке. Да, до Австралии оставалось еще столько же, и вечер, ночь и утро мне предстояло отдохнуть в Таиланде. Как я там курил тяжелые наркотики и как валялся я в массажных заведениях – притонах (где кидают прямо в ванну какую-то ароматическую травку), – я об этом умолчу, ибо приятели мне не поверят все равно, а жена поймет меня неправильно, решив, что я все это делал ради достижения блаженства, а не ради сбора информации для книги. Но спал я плохо в эту ночь, поэтому назавтра всю дорогу до Австралии (и стюардесса наливала мне от сердца) я проспал, а снились мне наркотики и ванна с травкой. Даже не припомню, кто со мной рядом сидел. По-моему, сидел кто-то, но при первой же возможности пересел. Чтоб я так жил, как я храплю, подумал я меланхолически. Я прихватил с собой в дорогу «Божественную комедию» – хотел прочесть ее еще раз (ибо ни разу не читал), но так и не раскрыл, хотя она валялась рядом. Как-то мельком глянув на нее (поскольку чуть не выплеснулось пиво), я подумал, как мельчает со временем значение и смысл однокоренных слов: Данте – Дантес – дантист, но развить эту идею не успел, везли обед. А после самолет летел довольно низко, и в просветах между облаками плыли пустыня и холмы. Я сразу догадался, что уже летим мы над Австралией. Очень хотелось послать телеграмму соболезнования вдове капитана Кука, но я в точности не помнил, где его съели, а телеграфировать откуда ни попадя мне было неудобно. Время течет, а я лечу, подумал я с законной гордостью, и мысль эту сразу записал. Из нее, конечно, следовал какой-то вывод, резюме или мораль, и знал бы я, какие именно, то тоже записал бы. Только я не знал. Поэтому я снова задремал, а перед самым Мельбурном опять везли коляску с выпивкой.

Теперь, когда понятно вам, читатель, что за книгу эту взялся не поверхностный турист, а настоящий и заядлый путешественник, могу я смело начинать свои истории о странствиях по жизни.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации