Текст книги "Записки из Интернета"
Автор книги: Игорь Куберский
Жанр: Эротическая литература, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
И вот, она, бывшая челночница, стала компаньонкой в каких-то новых делах с латвийской недвижимостью. Короче, мы подружились, и довольно скоро я (без водки и других горячительных напитков) оказался в Оксаниной постели. Было тесновато, но приятно, к тому же без всяких там глупостей, потому что Оксана просто и ясно, как своему, сказала, что сегодня она этим заниматься не намерена, и вообще любит сначала принять хороший душ и т. д., что в дорожных условиях невозможно. Я не стал ни на чем настаивать, решив, что, может, у нее ее дни, и ничуть, между прочим, не был этим расстроен – даже наоборот, чувства мои приняли, как в ранней юности, возвышенно-романтическое направление. Да, она позволяла мне ласкать свои красивые груди, но это, как вы понимаете, для взрослых людей занятие вполне нейтральное. Параллельно с дружескими ласками я слушал ее любовные истории, которые, к счастью, не запомнились (чем лишаю оппонентов повода обвинить меня в том, что я раззваниваю о них на всю Ивановскую). Запомнилась мне лишь одна многократно повторенная ею фраза, что она умеет делать в сексе такое, что не умеет никто, и что после нее мужчины уже не могут вернуться к своим женщинам. У меня хватило ума не спросить, что же именно она умеет, а она не стала уточнять. Кстати, еще вопрос – решитесь ли вы на близость с женщиной, после которой все остальные перестают для вас существовать? В общем, можно догадаться, что же такое она умела, – это действительно редкий дар, встречающийся разве что у каких-нибудь полинезиек или галапагосянок, однако его может у себя при желании развить и цивилизованная женщина. Но хватит об этом. Меня она ласкать не стала, но был такой момент, когда мы, полуобнаженные, то есть только в трусиках, обнялись в проходе между нашими лавками, и помню ее какой-то совершенно божественный выгиб, породивший во мне дрожь, которую я тут же постарался унять. Нельзя – так нельзя. Для настоящего мужчины это свято. Настоящий мужчина не только не рассказывает ни о чем, но и ни на чем не настаивает, услышав приветливое женское „нет“.
Да, ночью нас довольно долго терзали сначала латышские, а потом уже наши пограничники с таможенниками, почему-то девицами, которые не без зависти смотрели, как мы тут, голубочки, устроились. Незадекларированные доллары Оксаны лежали в ее косметичке, напоминая баллон с дезодорантом. Одна из таможенниц попросила эту косметичку, и Оксана отдала – притом в ее лице не дрогнул ни один мускул, и, отреагировав на это, таможенница, не раскрывая, вернула косметичку. Да, из Оксаны вышла бы великолепная латышская разведчица, а может, она ею и была.
Утром она отправилась в апартаменты в „Астории“, а я – к себе, на Васильевский остров.
И все? – спросит меня раздосадованный читатель. А где же копуляция, для чего надо было огород городить? Копуляции не было. Ни тогда, ни на следующий день, когда я приехал к Оксане в „Асторию“, чтобы вместе провести вечер. Она сама меня позвала, сказав, что у нее болит спина, которую хорошо бы помассировать – я же еще раньше представился ей лучшим в мире массажистом. Я приехал и, забравшись на ее огромную, как танкодром, постель, всю в белой пене кружев и шелков, действительно довольно долго массировал ей спину, любуясь ее красивым телом топ-модели, с сильными ягодицами, длинными ногами, высокой грудью, прямой, гибкой спиной. Правда, на мой вкус, у нее был чуть длинноват нос – но это придавало ее облику исключительную породистость. Да, выпей мы тогда водки или сделай еще какой-нибудь теплый шажок навстречу друг другу, и, возможно, до сих пор были бы вместе, но в тот момент нам это почему-то не было нужно. Нам и так было хорошо.
Через три дня я провожал ее на рижский поезд. Она снова оказалась одна в четырехместном купе, и мы посидели до отправки, болтая о том, о сем. И только когда по радио объявили, что граждане провожающие должны покинуть вагон, и я встал, прощаясь, она порывисто поднялась с лавки, закинула руки мне на плечи (она была выше меня) и впилась мне в губы жгучим, страстным поцелуем, вкус которого до сих пор на моих губах. Больше мы с ней не встречались.
МНС в скобках
Далеко не всегда дорожные истории заканчивались невинно.
Городок Феодосия, между прочим, родина Айвазовского, там же галерея его картин. Был там, а может, и есть, дом-музей Александр а Грина. Какой-то дурацкий дневной поезд на Питер после месяца в Крыму. Я загорел, как негр, – синие глаза, улыбка, ставшая по контрасту почти ослепительной, в общем – бестия в шортах. И хотя весь месяц гулял так, что потом одна из историй продолжалась аж лет пять, но чувство такое, что хоть по новой начинай. В купе же у нас собрался девичник – две девчонки лет пятнадцати и уже не девчонка, а девица, лет двадцати двух. Та, которая девица, ничем не примечательная. Но и не противная – так, человек среди людей, женщина среди женщин, короткая стрижка, волосы выгорели, соломенные пряди, фигура ладная, где талия, там талия, ниже тоже так, как должно быть ниже, и грудь на месте. Но я девицу пока не замечаю, как, естественно, не замечаю и пятнадцатилетних пацанок. Одна (из Луганска) за минуту с небольшим может сложить тебе кубик Рубика, притом не глядя, вслепую, другая же поет в детском хоре донецкого радио, у нее особая, четкая до безобразия дикция, формируемая напрягом тонких черствых губок.
На колесах проходит дневное время, я с ними то болтаю, спускаясь со своей любимой верхней полки, песни пою, то, решаю, что пора бы сбегать в вагон-ресторан, которого почему-то не оказывается или он еще закрыт и откроется только на следующее утро. В общем, обычная дорожная дребедень с нолем романтики и нолем приключений. Наступил вечер – знойный, раскаленный, с алым чистым небосклоном, опускающимся на голое тело земли, как алый шелк. Вот-вот она пойдет кружить в танце искуса и соблазна, и, когда будет сорвано седьмое покрывало, тогда…
Пока же моя двадцатидвухлетняя соседка сходила в туалет и вернувшись, вымытая дешевым, но все-таки мылом, и вычистившая зубы дешевой, но все же пастой („Жемчуг“), легла на свою полку и, совершив под простыней короткий фокус-покус со сниманием лишних одежек, осталась лежать спиной ко мне, как белоснежная гора, с пиком на плече и второй горой на бедре. Я всегда любил горы, а особенно белоснежные, а особенно, когда на них ложился розоватый отблеск заката. Поэтому я, как ребенок к запретному, потянулся к меньшей горе рукой и ощутил под ней приятное на ощупь бедро. Гора живо шевельнулась, потеряв свои формы – на меня смотрело лицо. Оно смотрело с легким удивлением, даже замешательством. Но в нем не было и тени намека на отторжение, неприязнь или, скажем, гадливость, – вещи, которые бывает трудно преодолеть, хотя и такое возможно.
– Спать не хочется, – тихо и мечтательно сказал я, – давай поговорим.
И мы поговорили. О чем – я совершенно не помню. Скорее всего, я читал стихи – этот давно проверенный прием действует лучше всяких насилий с выворачиванием рук и раскрыванием ног. Пока я читал стихи, я незаметно завладел ее рукой – она и не знала, насколько это опасно, и тихо, большим пальцем, поглаживал ее кисть сверху и изнутри.
Когда я положил руку ей на грудь, она уже не удивилась и руку хоть и прогнала, но прежде дала ей познакомиться с величиной груди, упругостью, формой соска и ареола. Закат погас, внизу посапывали наши пигалицы, а здесь все только начиналось. Когда, отстояв свою грудь, моя новая подруга, опять решительно повернулась к стенке лицом, восстановив с помощью простыни давешнее подобие двух гор с седловиной, я, уже уверено взял в жменю это белое покрывало и сдернул с нее. Она пробовала вернуть его, но я не позволил. Сдернув, я с минуту смотрел в густых сумерках на очертания ее обнаженного тела, впрочем, прикрытого в самом уязвимом месте трусиками, а потом одним бесшумным махом оказался на ее полке и впился в губы поцелуем. Она сопротивлялась, но не очень убедительно. Только с трусиками пришлось повозиться, потому что чем-то они ей, видимо, были дороги. Но и трусиков я ее лишил, а вместе с ними последних признаков протеста, и миг, когда я вошел в нее, давно и настолько готовую, что, право, смешна была все эта борьба за честь и достоинство, миг, когда я вошел в нее, полный жажды и страсти и силы, – он был ослепителен и прекрасен. До Питера две ночи пути. И две ночи, отсыпаясь днем, я провел почти без сна, неутомимый, подстегиваемый прежде всего рискованностью всего этого мероприятия
В Питере мы расстались, обменявшись телефонами.
Она училась на последнем курсе в как-то странном заведении, типа университета профсоюзов. Тогда параллельно с нормальными вузами существовала система высшей подготовки всякой-то там будущей партийно-профсоюзной, чиновничьей номенклатуры. Не помню жилищных условий моей дорожной подруги, но помню, что когда я приехал к ней, нам никто не мешал. Но дело не пошло, и мне стало безотрадно и беспросветно, едва я оказался там, где с таким энтузиазмом оказывался всю дорогу. Мне нужен был закат во все небо, покачивающийся вагон, стук колес, скрип верхних полок, проходы проводницы по коридору, внезапно открываемая дверь без защелки: „чайку не хотите?“, заглядывания каких-то безбилетных халявщиков, посапывание наших пацанок, станции, стреляющие светом в незанавешенное окно, – мне нужно было все то, что невозможно было ни воссоздать, ни повторить. Больше я к ней не приходил. Хотя она долго еще звонила.
МНС
Ее собаку звали Альма, и я был в нее безумно влюблен. То есть в хозяйку собаки, конечно. Хозяйка была красавицей. Ей было восемнадцать лет, а мне сорок два, и я был безумно в нее влюблен – просто сбрендил.
Все началось с кортов, что возле моего дома. До сих пор не знаю, как тогда ее сюда занесло, – жила она далеко, на Гражданке, станция метро „Академическая“… В теннис она не играла. Просто была с подругой и каким-то юношей – все трое, держа по-дилетантски деревянные ракетки, по-дилетантски же перекидывали мяч. Я предложился четвертым. Нет другой игры, в которой так очевидно проявлялся бы человек. Я сразу прочел в Маре доброту, отзывчивость и партнерство. Способность женщины к партнерству – вещь редчайшая, и я запал.
Кажется, в тот первый раз мне удалось всучить ей свою визитку, на которой было написано, что я член всех творческих союзов Советского Союза. Тогда, в 84-м, это звучало. И она мне позвонила. Говорила свободно, насмешливо, самоиронично, с паузами, в которых я слышал посторонние звуки – стук посуды, плеск воды. Оказалось, что звуки эти доносятся из посудомойки летнего кафе, пристроившегося к станции метро „Горьковская“ на Петроградской стороне.
– Вообще-то я учусь, а тут подрабатываю, – сказала она.
– Я тоже работал в посудомойке, – сказал я, – в армии. Могу приехать помочь.
– Спасибо, – усмехнулась она, – мне уже помогают.
И безошибочным ревнивым чутьем я тут же определил, что там, в посудомойке, рядом с ней – мой соперник. Так оно и оказалось. Когда я приехал туда в оговоренный час, он еще был там, высокий и красивый, с длинными, до плеч, волосами и тонкими чертами лица. Она попрощалась с ним и пошла со мной. И то, как он равнодушно принял эту ситуацию, говорило лишь о том, что я для него никто. А он был моим соперником. И очень серьезным. Кажется, они жили в ту пору вместе и, вскоре узнав, что она встречается со мной, он ее избил. И она пришла ко мне, потому что боялась идти домой, где он ее несомненно караулил.
И она осталась у меня на неделю, и в первую же ночь случилось то, о чем я и не мечтал, но я переволновался, как школьник, и затем она поднялась с простыни, села и насмешливо сказала: „И это все?“ Попробую расшифровать ее слова. Там был большой женский опыт, знание мужчин, там был искушенный психолог, по одному взгляду определяющий, с каким случаем на сей раз имеем дело.
„Конечно, не все!“ – заулыбался, а точнее засуетился, запаниковал я, сорокадвухлетний мужик, которому встретилась такая женщина, что весь его немалый опыт обольщения, равно как и то, что называется искусством любви, полетело ко все чертям… Она оказалась королевской коброй, а я загипнотизированным кроликом, и прошло немало времени, месяцы прошли, прежде чем я кое-как сравнялся с ней, что-то понял, как-то восстановил паритет.
Она была чуть выше меня (176 см), но каблуки, на которые она перешла, став моделью, подняли ее надо мной на полголовы. Да и вообще она потом поднялась, хотя и не стала учиться дальше, бросив спустя пару лет свой текстильный институт.
А с тем ее другом, моим смертельным соперником, мы еще долго разбирались, прежде чем он отстал. Выгнанный за какие-то прегрешения из Духовной семинарии, он имел странные связи среди ментов, гэбэшников, всякой чиновной шушеры, твердил Маре, что она, а заодно и я, у него „под колпаком“…
Самое же горькое, что когда я праздновал окончательную победу, Маре зачем-то срочно понадобилось ехать в Москву. Каково же мне было узнать, что после всех наших объяснений и разборок, когда я за любовь готов был поплатиться жизнью, она поехала – с кем бы вы думали? – да! с ним, своим мучителем и моим смертельным соперником.
Но я был к тому времени так влюблен, что это ей простил. Я сказал себе, что ей нужно время, чтобы расстаться с ним, что такая привязанность говорит даже в ее пользу, говорит, что она неспособна мелочиться, и что все у нее всегда всерьез. И я хорошо помню свое состояние – я стал дураком. Счастливым и несчастным дураком со съезжающей при виде Мары крышей.
Она звонила мне в полночь и говорила:
– Я бы приехала, но уже поздно. Метро закрыто.
– Приезжай, – говорил я, – возьми такси. Я заплачу.
И выходил на лоджию и ждал ее, мысленно моля всех богов о помощи, и меня трясло как в лихорадке. И иногда она действительно приезжала, а иногда – нет. И весь тот первый год был как постоянно ожидание, как смена горечи и безумного счастья. Именно безумного. Мы не подходили друг для друга. Но разве любовь с этим считается?
У нее не было отца, верней, отец был, но пьяница, с которым мать разошлась, когда Мара была еще девочкой-подростком. Женщиной она стала в пятнадцать лет. Мужчины западали на ее красоту. Она была не робкого десятка. Однажды ее заманил к себе в гостиничный номер какой-то здоровенный грузин и попытался изнасиловать. Она мне рассказывала, что когда ей уже казалось, что „дело труба“, в ее руке откуда-то взялся нож, и она воткнула его голому грузину в голый живот. Больше всего ее поразило, как легко нож вошел. Грузин даже не ойкнул – слишком много в нем было адреналина. Он туго затянул раненый живот простыней, и снова бросился на нее. Но от потери крови стал слабеть, и она сама отвезла его к хирургу, чтобы его зашили. И грузин сказал, что сам напоролся на нож. И обошлось без милиции. И потом он все равно хотел ее видеть.
Жили они с матерью бедно. Мать работала медсестрой в санатории в Репино, и их холодильник, вернее, морозильник, был до отказа забит маленькими порциями того, что отщипывал для себя от скупого санаторного пирога обслуживающий персонал – сливочное масло, мясо, яйца… А у меня водились деньги, и я доставал ей (в ту пору тотального дефицита не покупали, а „доставали“) импортную одежду. Слово „импорт“ было знаком качества. В одну из последних наших встреч, кажется, прошлым летом (она часто приезжает из Милана, где давно живет, в Питер или Москву по делам своего маленького бизнеса), она спросила меня: „Зачем ты меня одевал тогда?“ – „Хотел, чтобы ты была моей женой“, – сказал я. Она и забыла, что я предлагал ей когда-то руку и сердце. Хотя нам удалось прожить вместе под одной крышей не больше недели – мы разругались в пух и прах, и она вернулась к себе со своей собакой.
Потом ее мать вышла замуж и уехала к новому мужу в Салехард, и я сам иногда ночевал у Мары. Я стал выводить ее в „свет“ – то есть посещать с ней советские „элитные“ места, дома писателей, журналистов, композиторов, дом кино… Я даже привел ее на „Ленфильм“ и показал одному из лучших операторов киностудии Валере Федосову, который тут же подвел нас к случившемуся неподалеку Олегу Басилашвили.
„Красивая девушка“, – спокойно констатировал тогда уже очень знаменитый Басик, и я понял, что он совсем не бабник. Но бабниками были другие, – помню раненый, растерянный, несчастный взгляд одного очень известного московского актера, едва ли не главное мужское лицо советского кинематографа восьмидесятых, в кафе Дома кино, куда я однажды заглянул с Марой. Актер этот то и дело искал ее глазами, и я прекрасно понимал, что с ним творится. Я на собственной шкуре испытал это… Когда ты готов бросить все – работу, жену, семью, отречься от всего и от самого себя, упасть к ее ногам, лишь бы рядом, хоть как, хоть на карачках, хоть рабом, хоть последним дерьмом, – авось, а вдруг, а если… Гораций говорил: „Красивая женщина – это мука для глаз“. Если бы только для глаз…
Она приезжала ко мне в Комарово, в Дом творчества писателей, и порой оставалась. И была зима, светило февральское солнце, и мы на лыжах мчались к Щучьему озеру, и я говорил – смотри, запоминай, такого больше не будет. И она говорила – что ты, такое будет со мной много раз! Но я оказался прав, и потом она будет писать мне коротенькие письма из Италии, в которых будут воспоминания и тоска по нашему прошлому и просьба отвечать ей. Но что ответить? Она была замужем за итальянцем, и у них рос сын. А потом от второго мужа, тоже итальянца, она родит дочь… Она получила то, что хотела. Она хотела уехать и уехала. Она сделала свою женскую карьеру, и это я занимался с ней английским, чтобы потом, пока она не выучит итальянский, ее хоть как-то понимали бы в той манящей, как звездный свет, заграничной земле.
Она уедет уже питерской топ-моделью, и я до сих пор храню кипу модных журналов, где она смотрит на меня с глянцевых обложек прекрасными чуть раскосыми глазами лани. Для топ-модели она была слишком красива, да и ее груди, бедра вылетали за стандарт.
Не раз она говорила, что я „главный человек“ в ее жизни. Но меня она не любила, разве что уважала. Или ценила. Или пользовалась мной. Любить для нее было далеко не самое важное. Может, она вообще никого никогда не любила. Хотя от природы была добра, отзывчива, но вместе с тем повелительна, авторитарна, с четким практическим умом, просчитывавшим ходы, как компьютерные шахматы. Чувства ей были даны скорее не для любви, а для занятий любовью. И она никогда не путала одно с другим. Из нее получилась бы отличная шпионка.
Так мы и жили – то приближаясь друг к другу, когда ей это было нужно, то удаляясь. Помню, уже в годы перестройки, какого-то англичанина, мистера Кука, одного из первых бизнесменов, ранними подснежниками появившихся в нашем только что переименованном городе, который по грезе велеречивого Анатолия Собчака готов был развернуться к Западу, к Европе, даже если вся остальная Россия этого поворота не сделает.
Я спросил мистера Кука, не случайно попавшего на показ мод, почему он решил вкладываться в Россию. „Потому что здесь огромное будущее для бизнеса“, – ответил он. „Помогите ей“, – сказал я ему, указывая на Мару, ослепительно дефилирующую по подиуму. То было время, когда мы, вдруг потеряв сами себя, стали просить Запад о помощи, и цивилизованный мир слал нам посылки с натовскими пищевыми пайками и бэушные шмотки. „Вы ее муж?“ – спросил меня мистер Кук. „Я ее друг“, – сказал я.
Потом, год спустя по первому телевизионному каналу показали сюжет про этого Кука. Его бизнес в России погорел, он был разорен, и, вот, продавал свой последний офис где-то в деловом центре Лондона, на Пиккадилли… Да, многие из тех первых бизнесменов, осмелившихся двинуть в Россию, были разорены, а некоторые даже расстались с жизнью. Но за первыми накатывал вал вторых – этим везло больше.
Я знал, что если Мара не со мной, значит, кто-то у нее есть. Хотя она всегда это отрицала, всегда. И категорически. Словно это было для нее очень важно. И однажды, чтобы уличить ее, я встал в шесть утра и поперся за тридевять земель на ту далекую станцию „Академическая“ и пасся возле ее крыльца, где стояла чья-то „девятка“. В восемь тридцать она вышла из дома в сопровождении высокого незнакомого мне молодого человека, делового и молчаливого, с модным кейсом, под названием „дипломат“. Они сели в машину, он включил двигатель, и тут перед лобовым стеклом появился я – представляю свою перекошенную физиономию – и сделал ей ручкой. Марино лицо вытянулось на неподобающую ее красоте длину.
Думаете, это был конец нашей истории? Как бы не так! На следующий день она мне заплетала уши восьмерками, рассказывая, что это всего лишь друг, который поссорился с женой и ушел из дома, и ему пока негде жить, и что он с ее работы. И самое глупое, что я в очередной раз ей поверил. А может, все так и было… Впрочем, было много чего еще. Помню один ее телефонный звонок, примерно, полгода назад. „С тобой все в порядке? – спросила она. – Ты здоров?“ „Вполне, – ответил я. – А что?“ – „Мне приснилось, что ты…“ – она запнулась.
Но пора рассказать о ее собаке.
Альма была немецкой овчаркой – независимой, но умной и покладистой. Верно, что у глупой хозяйки и собака поглупеет, но это был совсем другой случай. Видимо, собаке было не привыкать, что ее выгуливает очередной друг хозяйки, поэтому и ко мне она отнеслась вполне дружелюбно. Не раз, пока Мара слушала свои вечерние лекции, я гулял с Альмой по пустырям, которые только теперь начали застраивать элитным жильем, и эта умная псина, вынюхивая только ей ведомый сюжет, случившийся на нашем пути, время от времени взглядывала на меня, – то есть, не забывала, с кем гуляет. Помню ее и в Кавголово, куда мы тоже ездили кататься на лыжах – как Альма теряла нас из виду и растерянно носилась вдоль цепочки лыжников… На Маре была желтая куртка. „Она должна тебя по цвету найти“, – сказал я. „Ты что? – сказала она. – Ты что, не знаешь, что у собак черно-белое зрение?“ Надо же – я и не знал.
С Альмой было немало хлопот. Собаку нельзя было оставлять одну более чем на день или ночь, и я приезжал на квартиру Мары, чтобы погулять с ней, если хозяйка уезжала на очередную демонстрацию мод. А то и брал к себе. И Альма меня полюбила. Она ждала меня, радовалась мне, и была счастлива, когда мы шли гулять – вихрем неслась вниз по лестнице, держа в зубах поводок. Она не могла открыть нижнюю дверь во двор, и пока я добегал, порой роняла несколько капель на пол, виновато вилась у ног с поджатым хвостом и искала мой взгляд – дескать, попробуй сам потерпи. У нее был красивый певучий голос – и я всегда различал его среди других собачьих голосов. Я слышал, что она бесстрашная и боевая, и имел случай сам в этом убедиться, когда на пустыре ее неожиданно атаковал здоровенный доберман-пинчер. Я успел дернуть за поводок, подтащив собаку к себе, и пинчер промахнулся, но ту же снова нагло попер в атаку. Альма яростно огрызалась, а я кричал „фу!“ и снова натягивал поводок, оттаскивая ее и не давая вступить в драку. Но настырный пинчер уже готов был ухватить ее за ухо или за шею, и тогда что-то мне подсказало, что надо отпустить Альму, и я отпустил. И в следующее мгновение она молниеносным броском сбила пинчера с ног и ухватила его за горло. Помню растерянность опрокинутого пса, паузу ошеломленного молчания, и конфуз подбежавшего хозяина пинчера, утащившего своего посрамленного хулигана. А моя чудесная геройская Альма всю дорогу до дому поглядывала на меня виновато, ожидая, что я буду ее ругать. Но я не ругал. Я был горд, словно сам одержал эту победу.
Не раз Альма была рядом, когда мы с Марой занимались любовью, и для бедной собаки это было поистине испытанием, – она скулила, мучалась там, на полу, от неразделенности своих собственных чувств и желаний, а однажды просто полезла к нам на кровать, стеная и моля о любви, полезла, несмотря на окрики и кулаки разгневанный Мары.
Альма была уже немолодой собакой, и не помню, чтобы при мне она приносила щенков. Но щенки у нее бывали, хотя и исчезали каждый раз, так и не дав ей испытать чувство материнства. Куда исчезали? Как-то я поинтересовался. Мара мрачно усмехнулась и тихо, словно Альма могла ее услышать и понять, сказала, кивнув на помойку: „Вон туда…“.
А потом Альма заболела. Мара мне звонила, говорила про свою собаку, и в голосе ее слышались слезы. Но я еще несколько раз гулял с Альмой. На спине у нее, чуть ниже позвоночника, вырос бугор – и было уже известно, что это злокачественная опухоль. Я не знал, что у собак бывает рак. Мы гуляли во дворах хрущевок, на окраине спального Питера, где из окон слышались простые голоса трудового или спивающегося люда, а вокруг трусили простые беспородные дворняжки одиноких старух и реже – стариков, которых вообще меньше в России: на десять старух по одному старику…
Я же был с настоящей овчаркой. Она уже не могла бегать, но шла ровно, уверенно, разве что стала молчаливей, задумчивей и обнюхивала неведомые мне истории двора дольше, чем обычно, словно дегустируя их, получая от них особое удовольствие, как от чтения хороших стихов.
И помню последнюю мою встречу с Альмой. Мара отмечала свой день рождения, и я тоже был среди гостей, как бы главным гостем. Думаю, Маре каждый раз приходилось решать головоломку, чтобы интересы ее поклонников не пересекались и не сталкивались нигде и никогда во времени и пространстве. Да, я был главным гостем, и все это принимали как должное. Альма лежала, как все последнее время, под письменным столом, где у нее был свой коврик, – она переселилась туда из коридора, потому что здесь, под столом ниоткуда не дуло. А на дворе стояла поздняя осень. И вот посреди нашего веселья Альма вдруг поднялась на ноги и, ни на кого не обращая внимания, направилась к входной двери. Обычно она так себя не вела – она смирно и послушно ждала, когда ее позовут гулять. И если даже она по своей инициативе брала в пасть поводок, а Мара прикрикивала на нее, она послушно шла обратно на свой коврик. А тут… Все гости вдруг замолчали и, обернувшись, посмотрели на собаку – столь почему-то значим был этот ее выход. Все мы со своим говорливым весельем оказались словно ниже ее, и я поспешно открыл перед ней дверь и вышел следом, забыв даже снять с вешалки поводок.
Стояла ночь, с первым легким морозцем, и в небе было полно звезд. Альма шла своим привычным маршрутом, на сей раз не оглядываясь, словно меня рядом с ней и не было. Она была одна. Но не потому, что я не взял поводок. Что-то другое, новое, было в ней – будто она не просто гуляла перед сном, а совершала некий таинственный обряд прощания. Она вглядывалась, вслушивалась в темноту, задерживаясь у своих излюбленных мест, и тихо плыла дальше. Над нами светили осенние звезды, но даже если она не видела их, то наверняка чувствовала их присутствие. Ведь и у нее там, в небесах, было свое созвездие.
Потом она сама повернула обратно и, хоть не без труда, но все же поднялась по лестнице на свой пятый этаж. Спустя два дня мне позвонила Мара. „Альма умерла“, – сказала она.
МНС минус-плюс
Это был тот еще кот, хотя его и звали по-простецки Васька. Нет, скорее, ему подошло бы какое-нибудь испанское имя – Мигель или, там, Карлос. Он был черный как смоль, ревнивый как сто чертей и гордый, как идальго. Едва я появился в той квартире, как он меня люто возненавидел. Так может ненавидеть лишь один мачо другого. В один прекрасный день, вернее, в одну прекрасную ночь, я остался у его хозяйки, и он ничего не мог с этим поделать. В ту первую ночь, когда он не давал нам проводить время так, как нам хотелось, прекрасная хозяйка без всякого уважения к его привычному статусу возлежащего рядом на одеяле, выгнала его на кухню, и он, конечно, мне этого не простил. Ее он простил сразу и на все их совместное будущее, потому что она была женщиной, она его кормила, наливала молока и приносила свежую или, на худой конец, мороженую рыбу, а я был для него никто и никогда ничего ему не приносил, на что, впрочем, у меня были свои причины. Да, я с детства не любил кошек – аллергия на их шерсть и запах – хотя несколько раз, по просьбе дочек пробовал заводить в доме этих халявщиков.
В общем, ему было достаточно и взгляда, чтобы узреть во мне своего врага. Мы с ним не общались, делая при хозяйке, которую оба страстно любили, вид, что не замечаем друг друга. Порой я все же не удерживался и испытывал его гордость. Скажем, в ответ на строгий окрик хозяйки „А ну, брысь отсюда!“ выходит кот из комнаты, подняв хвост трубой, медленно так, с деланной вальяжностью, всем своим видом показывая, что пропускает мимо ушей ее оскорбительный тон, а я ему вслед делаю резкий хлопок ладонями. Кот подпрыгивает от неожиданности, но не убегает, а выступает так же ровно и гордо, как до того. Я снова делаю резкий хлопок, и он снова резко подскакивает, но усилием воли не ускоряет шага. Вот такое животное, полное никому не нужных мужеских достоинств. Я говорю „ненужных“ потому что кошки его давно уже не интересовали.
И вот этот смуглый идальго Карлос-Васька пропал. Прошло два дня – нет кота. И вдруг выясняется, что у соседей на первом этаже в вентиляционной трубе мяукает кошка. Моя хозяйка спустилась туда, окликнула, и Васька отозвался – это был он. А история обычная – мальчишки, это безжалостное племя мучителей всего живого и беззащитного, затащили его на крышу и сбросили в вентиляционный люк. Кот не разбился, поскольку люк слишком узок, и вот теперь он плакал под ухом у соседей с нижнего этажа, плакал и звал на помощь свою хозяйку. Она пыталась его вытащить, опускала в трубу веревку с привязанной тряпкой, но кот не догадывался уцепиться за нее. Она бросала ему сверху еду, и потому кот оставался жив. Но вечно это не могло длиться. Прошла неделя. Кот выл, не давая соседям из нижней квартиры спать. Возможно, он был ранен. Оставалось или отравить его или пробить в кухне стену. Но это была капитальная стена с воздуховодом… Да и соседи не соглашались.
И вдруг меня осенило, и я нарисовал нашей прекрасной хозяйке коробку. Коробка размером с кота была сверху закрыта, а снизу имела открывающуюся крышку. Оставалось только привязать внутри коробки, к самому верху, кусок рыбы или мяса – голодному коту придется залезть внутрь, а при натяжении веревки нижняя крышка закроется…
Все получилось!
Наша прекрасная хозяйка поймала кота с первой же попытки. Карлос-Васька был вытащен, завернут в одеяло и препровожден в квартиру, из которой неделю назад по глупости выскочил за дверь…
Кот не очень пострадал, даже не успел оголодать и быстро оклемался. Однако отношения ко мне не изменил, поскольку даже не мог заподозрить, что я способен сыграть хоть какую-то положительную роль в его жизни. Да, он оказался верным идальго, преданным своей хозяйке до конца, а я вот спустя пару лет исчез, и больше ни разу в той квартире не появился. О чем сожалею.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.