Текст книги "Нелегальный рассказ о любви (Сборник)"
Автор книги: Игорь Сахновский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Почему я не хочу в Париж
Александр Сергеевич, мне стыдно,
Что я был в Париже, а вы – нет.
Александр Кушнер. Письмо
Париж – как девка… Издалека она восхитительна, и вы не можете дождаться минуты, когда заключите её в объятья… Но через пять минут вы уже чувствуете пустоту и презрение к самому себе. Вы знаете, что вас обманули.
Генри Миллер. Тропик Рака
Париж учил меня обманывать. Сперва он накормил меня бальзаками и мопассанами, которых я, пятнадцатилетний, глотал безостановочно, полными собраниями, «как заведённый, взасос». Попутно он впаривал в мою садовую голову, что ничего нет главнее любви. И если вообще существует Бог, то его общегражданское имя – Любовь. Причем под Любовью деликатно подразумевался дико изящный «лямур», то есть маленький такой пикантный «лямурчик», убойно пахнущий мускусом, пудрой, помадой и, может статься, слегка – любовным потом. А раз на свете столько соблазнов и красот, то «лямуров» может (и должно быть) много! Что вовсе не исключает одной «правильной» Любви – огромной и чистой, как вымытый в ванне слон.
Допустим, у вас есть чудная возлюбленная Лаура де Берни – такая скромная благоухающая «Лилия долины», которая хранит вам пожизненную лебединую верность, пока вы покоряете Париж. И вы, типа, тоже храните. Но есть ещё и герцогиня д’Абрантес с бело-мраморными плечами и полезными светскими связями. Есть «гибкий, податливый стан» рыжеволосой аристократки Анриетты де Кастри. А ещё – сексапильная умница-англичанка Сара Лоуэлл. А ещё – интимная встреча в Женеве… А ещё – «полная свежая особа» госпожа Бреньоль… И, конечно, в тесных промежутках между будуарами, между воровскими трениями тел, надо успеть накатать письмо виртуальной супруге Эвелине Ганской: «Дорогая, не волнуйся, я люблю тебя и веду себя как правильный мальчик!»
И как прикажешь теперь уталкивать это всё в один флакон? Причем вкупе с тем большим и чистым, только что из ванны… А вот как. До ужаса романтичный классический Париж придумал классную отмазку. Изменяй сколько влезет, с чистой совестью. Но только при одном условии: «Ты будешь последняя свинья, если твоя любовь об этом узнает!»
Короче говоря, всё дело в технике обдуривания. В умении прикусывать язык и уходить в глухую несознанку.
И сколько же пядей во лбу нужно заиметь, какие горькие утраты понести, чтобы однажды задать себе самый простой вопрос: кого же ты, придурок, так ловко обманываешь? Единственную близкую душу? Тогда, считай, самого себя.
Возможно, у меня приступ мизантропии. Но мне слышится нечто невыразимо стрёмное в словах: «Я тут недавно вернулся из Парижа…» Или: «Эту сумку я в Париже купил…» Сказать ровно то же самое об Амстердаме, Лондоне, Праге, Стокгольме или Урюпинске – вполне нормально. Но про Париж – как-то стрёмно. Вернувшись оттуда, лучше молчать в тряпочку. В хвастанье Парижем зияют провалы вкуса и даже ума. Но, кстати, ум – он и есть вкус.
Одна эмоционально продвинутая дама жаловалась мне на изнурительную путаницу своих адюльтеров и на сквозящую угрозу одиночества. «А что Коля?» – рискнул я напомнить о муже. Он был предан ей настолько беззаветно, что уже не отличал унижений от поцелуев и, кажется, успел забыть, как его самого зовут. «А что Коля? – отмахнулась она рассеянно. – Коля меня и так любит!»
Вот в этом «и так» вся фишка и весь ужас.
Человек, первым провозгласивший: «Увидеть Париж – и умереть!», сильно напоминает мне того Колю, стёршего себя на нет ради любви, которая сама собой разумеется. Как надпись «Гастроном» над гастрономом. «Увидеть Париж и умереть» – значит оценить свою прошлую жизнь в три мятые копейки, а настоящую и будущую – в стоимость туристической путёвки.
Над нашими парижскими восторгами хорошо прикалывался Гоголь: «Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа; откроют крышку – пар, которому подобного нельзя отыскать в природе».
Жена моего друга, прелестная романтичная женщина, с младых ногтей мечтала о Париже. Как только приоткрылись границы и появились деньги, друг отправил жену во Францию. Он дал ей достаточно валюты, но она экономила на обедах и ужинах, чтобы накупить себе настоящих французских духов – тогда ещё дефицитных у нас. В первый же вечер она зашла в продуктовый магазин в самом центре Парижа и выбрала пять золотистых чистеньких бананов (в то время тоже дефицит для русских). Торговый маэстро унёс покупку за кулисы и вернул её в столь чудесной упаковке, что страшно было брать руками такую красоту. Когда, вернувшись в отель, женщина развернула свёрток, там лежали только три банана. «Понимаешь, – говорила она мне потом, – это был мой первый парижский вечер!.. Конечно, обманывают везде, но тот продавец никогда бы не стал дурить постоянного клиента, а меня, туристку, можно. Ему ведь плевать, как я люблю Париж!» Ну да, ведь Коля «и так любит». Значит, в его присутствии можно забыть о лице, не держать спину, музыкально рыгать, сморкаться и пукать.
Ещё один мой знакомец, добравшись до Парижа, сам сочинил себе лучшее французское воспоминание. Он купил местную газету, сел за столик уличного кафе, заказал чашку эспрессо – и просидел так битый час на парижской улице с вальяжно развёрнутой газетой, в которой не мог прочесть ни единой строки! Зато вскоре, вернувшись, он восемь раз на дню, к месту и не к месту, говорил: «Я тут недавно был в Париже…» – абсолютно счастливый одним этим фактом. Та божественная гоголевская кастрюлька до сих пор плывёт сюда на пароходах, супчик никогда не стынет, и ни с чем не сравнимый пар всё туманит очки и взоры.
Совестливый советский поэт извиняется перед Пушкиным: «…Мне стыдно, что я был в Париже, а вы – нет». Он не сомневается ни на секунду: как не повезло Пушкину! как повезло мне! По-моему, возможная реакция Александра Сергеевича на такую совестливость точно угадана в анекдоте Хармса: «Пушкин очень смеялся». Потому что, во-первых, как минимум был самодостаточен. И, во-вторых, не страдал синдромом Растиньяка.
Пылкий, впечатлительный юноша Растиньяк из кожи лезет, чтобы любой ценой внедриться в Париж, и на этой почве превращается в отменную гадину.
Но мне лично гораздо интересней другой персонаж. Который при аналогичном раскладе спокойно заявляет:
– Больно много чести. Для Парижа.
Мне как-то вдруг понятен заезжий француз, который ходит по моему городу, разинув рот, глотая кусками холодный ветер, бродит по нашим неуютным скверам, заснеженным дворам и подворотням, с жадным любопытством естествоиспытателя заглядывает в окна, в подъезды и в твоё беззащитное лицо, пока ты стоишь молча, закуриваешь, кому-то звонишь и прислоняешь к уху чью-то нежность. Пока ты «живёшь своею, непонятной туристу, завидной жизнью»…
Почему я не хочу в Париж?
Потому что я люблю его. И потому что никогда, ни под каким соусом любовь не становится ритуальным занятием, процессом. Ни конвейерным трением тел. Ни ловким «лямуром» на автопилоте. Ни очередью в гастрономе под неожиданной вывеской «Гастроном».
Логика движения
Если честно, я не собирался в этот несчастный город – мне нужно было во Флоренцию. Но чокнутый на всю голову гид Клаудио заявил со своим чудовищным акцентом, что проехать мимо Везувия и не повидаться с его жертвами – дурной тон. И для убедительности добавил: «Пер фаворе!.. Грацие!» Будем считать, убедил.
При выходе из сорокаместного «мерседеса» Клаудио пояснил: итальянцы – такие гады, что очень любят промчаться мимо тебя на мотоцикле и на ходу сорвать с плеча сумку с деньгами и документами. А значит, паспорта оставляем в автобусе. Из денег берём с собой только мелочь. И не опаздывать – ждать никого не будут!
Со школы мы усвоили, что любое движение – будь то вояж между пунктами А и Б, примерка инфузории-туфельки или тусовка крупных народных масс – должно иметь свою логику. И вектор. Без логики и вектора оно вообще не имеет права быть. В конце концов, эта логика надоела хуже горькой редьки. И мне уже чудится, что нужнее всякой логики – честная хроника событий. Поэтому излагаю по порядку.
В июле 79 года в этом городе чуть не круглосуточно работали прачечные, публичные дома и драмтеатры. Блистали модные лавки. Город благоухал, и все были страшно заняты собой. Когда близлежащая гора зашевелилась, никто и ухом не повёл. В августе гора выплюнула на высоту 23 км гигантское облако раскаленных камней и ядовитого газа. Затем этот колоссальный плевок стал падать со скоростью 200 км в час. Обезумевшие люди носились по булыжным мостовым почти в полной темноте. Кто-то притыривал чужие драгоценности. Одна знатная дама не успела уйти из казармы от любовника-гладиатора. Не знаю, кому больше повезло: тем, кого сразу накрыло камнями, или тем, кто чуть позже вдохнул всей кожей 400 градусов по Цельсию…
В апреле 1985-го я точно понял, что никогда не буду бегать за транспортом (включая автобусы и самолёты), за женщинами и за фортуной – вообще ни за кем и ни за чем не буду бегать. Не потому что лень двигаться, а потому что такое движение точней и оптимальней. Потому что после беготни за целями от тебя ничего не остаётся, кроме высунутого языка, а самые прекрасные цели дурнеют на глазах.
В мае 2005-го чокнутый Клаудио привёл нас в этот гиблый город, сказал со своим диким акцентом: «Полюбуйтесь на это роскошное безобразие!» – и мгновенно исчез. Я отвлёкся на две минуты, а когда оглянулся, рядом не было ни души. Вокруг 60 гектаров руин. И ни одного местного жителя, дорогу не спросишь – всех убило 1926 лет назад. Нетерпеливый «мерседес» уходит через двадцать минут (вместе с паспортом). В кармане мелочь. И развалины – до горизонта. Пробные рывки по коридорам улиц никуда не привели. В городе жарило так, будто лава до сих пор не остыла. Вспомнился реальный рассказ про одну потерянную туристку, которая заночевала в Помпеях.
Короче, апрельские тезисы 1985-го пошли насмарку: я носился по тем же самым раскалённым булыжникам, летел в неопознанную сторону, как снаряд, пока не вылетел на какую-то людную модерновую площадь, где не было ни намёка на наш «мерседес», зато слева в тенистом кафе расселся Клаудио, которому вздумалось попить красного вина. Он даже глаза не прятал. Рядом продавали тёмные очки с лейблом «Dolce & Gabbana» за 15 евро и лакированные открытки с древними фресками неприличного содержания – признаки полной готовности к новым землетрясениям.
Лучше бы никто не предупреждал меня открытым текстом, что «от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца». Но я был согласен даже на это, когда ты легко, по-птичьи помахала мне рукой с моста Понте Веккио. Когда я увидел, что Санта-Мария дель Фьоре и белоснежная колокольня Джотто стоят стремительней межконтинентальных ракет и моя любимая Флоренция точно не нуждается ни в какой беготне – она и так опережает время.
И можно было не писать чёрным по белому: «Но я предупреждаю вас, что я живу в последний раз!»
Жениться на Италии
Как бы мне точнее выразиться, чтобы никого не шокировать зря? Мои отношения с этой страной не описываются словами «платоническая влюблённость» или «жгучий адюльтер». На Италии надо конкретно жениться. Например, так поступил Бродский – правда, после двадцати лет ухаживаний.
Насчет сладко воркующих голубков и совместного житья «душа в душу» можно не сомневаться – этого точно не будет. Я запомнил двух роскошных тёток из городка Монтекатини. Они размахивали сразу всеми руками и бюстами и кричали так, что я чуть не оглох. Оказалось, это они любезно беседуют. Подозреваю, что с сильным полом – еще любезнее. При такой акустике, чтобы в их глазах остаться мужчиной, надо максимум четыре минуты молчать, а на пятой минуте спросить: «Che diavolo?» («Какого чёрта?») – и порушить разом всю посуду и мебель. А назавтра прикупить новую.
Во всём остальном – неизбежное счастье. Только не надо тратить зренье на гламурно-открыточные красоты, вроде фонтанов и статуй работы Лоренцо Бернини, которыми он обставил весь Рим. Редкостное уродство. Я ещё сначала сомневался – может, я один такой придурок с дефективным вкусом? Ведь целые толпы со всего мира ахают и любуются. А потом читаю у Диккенса (как раз о художествах Бернини), чёрным по белому: «Самые отвратительные изделия, какие только существуют на свете…» Ну, думаю, ладно. Значит, мы с Диккенсом оба такие придурки.
Правильное начало итальянского дня: утренний глоток ристретто в тихом дивном заведении на Виа дель Корсо. Здешний кофе будто смывает пыль с глаз. Ясный взгляд на то, что любишь, требует специальной отваги. Надо выпрямить слух и освежить сознание. Рим начинается не с туристских очередей в музеи Ватикана, а с разбухших звериных сосцов Капитолийской волчицы, с чёрного волосяного колечка на нежном мраморном животе, не тронутом никакой эпиляцией. Наконец, с неловких страстных признаний Гая Валерия Катулла, сделанных в этом городе двадцать веков назад: «Лесбия белый цветок на груди у себя потеряла. Лесбия, где мой цветок? Лесбия, дай посмотреть!..»
Единственная иконка в моём доме – крохотный позолоченный потрет святой Клариссы, купленный в Ассизи, в двух шагах от места смерти её возлюбленного Франциска. Строгая девочка с печальным, обиженным лицом подарила свою жизнь тому, кто учил людей быть смиренными и чистыми. В результате её тоже записали в святые. Синьора Италия умеет быть и такой.
В кинофильме, который начинают снимать по моей книге, одна из финальных сцен должна быть во Флоренции. Там на мосту Понте Веккио происходит захват серийного убийцы, а главный герой, наоборот, избавляется от своих конвоиров и мучителей. Так уж получилось.
Этот потрясающий мост, поставленный в 1345 году, можно сказать, моё любимейшее место в Италии. Мне даже снился Понте Веккио, когда я был мальчиком, после чтения страшных историй Гауфа.
Теперь именно там будут снимать моих персонажей (если продюсеры не пожадничают). Режиссер говорит: «Мы же не будем снимать Флоренцию «с плеча» – это непрофессионально. А значит, нужен кран или вертолёт…» И, честно говоря, у меня мороз бежит по коже. Просто в голове не укладывается, что своей любовью к этому драгоценному мосту я «навёл» на него краны, вертолёты и прочие кинематографические войска.
Вот и получается, что, влюбляясь в кого-то (во что-то), мы конкретно посягаем на чью-то жизнь – на её неприкосновенность, замахиваемся на неё довольно тяжёлыми предметами.
А душа тоже иногда – далеко не самая лёгкая вещь.
Dolce Vita, прекрасная и летальная
Вы ходили когда-нибудь ночью на мост Понте Веккио? И не ходите.
Меня позвали туда нежной умоляющей запиской – и эта полночь едва не стала для меня последней. От масляной чёрной реки пахло рыбьей кончиной. На флорентийских колокольнях бесповоротно пробило двенадцать. Незнакомец в глухом длинном плаще, карауливший у парапета, произнёс на ломаном английском: «Иди за мной!» И мы пошли тесными коридорами улиц, вступили в густой жилищный мрак, и пружина этой сумасшедшей истории со свистом разжалась – лишь затем, чтобы я стал свидетелем убийства десятиминутной давности. У меня и сейчас мороз по коже от той картины: стройная смуглая жертва распахивает миндальные глаза, встаёт с постели и моет под краном окровавленные груди с таким видом, словно меня там нет. И грубый нетерпеливый шёпот за дверью.
Ещё будет пара минут – для бегства, до приезда карабинеров.
Но не будет ни выходов, ни разгадок! Их просто не будет.
Зато теперь я знаю, где пресловутые «любовь» и «кровь» рифмуются точней всего, – это Италия.
* * *
Вот смотрите. Однажды летом человек садится и пишет на голубоватом листке веленевой бумаги: «Умри, Флоренция, Иуда…» Именно так, дословно. «Умри, – пишет он, – Флоренция запятая Иуда…» Можете себе представить? Я – почти не могу. А меньше чем через месяц он же пишет: «Флоренция, ты ирис нежный…» Довольно жёсткий мужчина, без сантиментов, и вдруг вот так: «ты ирис нежный»!
В сущности, даже не важно, кто он. А важно – что ОДИН И ТОТ ЖЕ человек. Об одном и том же городе. Меньше чем через месяц. Это и есть «любовь» и «кровь», зарифмованные так, что иногда нечем дышать.
Ну хорошо, мне легче. Я, например, почти равнодушен к Риму, с его форумами, львиными рвами и сладким засильем Лоренцо Бернини.
Но как быть с другим нежным ирисом, а лучше сказать – с водяной лилией, которая уже одиннадцать веков сводит весь мир с ума? Таких «иуд», таких прекрасных предательниц ещё надо поискать – всё равно не найдёшь. Сначала она обзаводится самым лучшим (без преувеличения) на свете любовником, потом бросает его под свинцовые плиты, в такую тюрьму, откуда вообще ни один живой человек не вышел по своей воле. А потом, когда он – единственный! – сам вырвался и сбежал, она, видите ли, позволила ему подыхать на чужбине, тоскуя по ней. И вот эта бешеная тоска кавалера Казановы по его ненаглядной неверной Венеции до сих пор высится и звенит над каналом Орфано и над Мостом Вздохов – выше Дворца Дожей и выше Кампаниллы, торчащей и голой, как маяк.
Теперь она дарит ему бронзовый памятник на своей главной площади (памятник любовнику – неплохо звучит) и пускает за деньги желающих заглянуть в ту самую камеру, где он даже не мог встать в полный рост.
Зато она приласкала другого беглеца, картавого рыжего гения, Нобелевского лауреата, до тридцати двух лет мечтавшего снять комнату на первом этаже палаццо, написать там пару элегий, «туша сигареты о сырой каменный пол, на исходе денег вместо билета на поезд купить маленький браунинг и не сходя с места вышибить себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин». Она завлекла его летальной кинолентой Висконти с Дирком Богардом в главной роли и заснеженным Сан-Марко, обогрела десятидолларовым эспрессо во «Флориане» и наконец жадно убаюкала на одном из своих островов.
Венеция, как и вся туристическая Италия, напоминает красиво стареющую примадонну, существующую за счёт своих прелестей, на деньги обожателей со всех континентов. На самом же деле ей глубоко наплевать, нравится она нам или нет. Она живёт очень своей жизнью – и, вольно или невольно, учит нас тому же.
Урок итальянского аристократизма: находясь на вершине райского, божеского ботфорта, воспринимать это как должное. Говоря о своей жизни: «Dolce Vita», подразумевать: сладкая, страшная, летальная, самая прекрасная.
Изобретение любви
Хмельной Катулл по городу идёт…
Он болен, хмур, он долго не протянет…
Хотя ещё влюблён, ещё буянит
и даже плачет у её ворот.
Майя Никулина
Как у них там, в Древнем Риме? Как погода и настроение? Теплынь. Сугробов не предвидится. Все, кроме рабов, озабочены досугом. Праздновать 8 Марта пока не догадались, только Мартовские иды. Первый век до нашей эры.
Молодой человек, приехавший в столицу из провинциальной Вероны, влюбляется в светскую львицу, распутную и неотразимую. Любовный роман длится всего ничего. Для неё это лишь короткая, быстро надоевшая интрижка. Для него – тема всей жизни и пожизненная мука. Он сходит с ума и кропает стихи. Случай, на самом деле, вполне заурядный. Зато последствия грандиозные. И для мировой культуры, и для каждого из нас.
Короткое отступление. У одного африканского племени в языке нет слова «синий». Более того, выяснилось, что эти бедолаги вообще синий цвет как бы и не видят.
Спрашивается, в чем первопричина? Языковая дыра или такой странный дефект зрения? В том-то и дело, что «в начале было Слово». Пока нет точного слова, не о чем и говорить. Не названо – потому и не явлено.
Вернёмся в Рим. Трудно поверить, но в языке, на котором там говорили и писали (латинском), не было слова «любить». Вместо этого был глагол «amare», что означало «желать». Согласитесь, не совсем одно и то же… Но худо-бедно все как-то обходились. Первым, кто почувствовал эту нехватку, был тот юный провинциал из Вероны – Гай Валерий Катулл. То, что он испытывал к своей неверной возлюбленной, никак не умещалось в простом понятии «желать».
Он не стал выдумывать новые слова – он формулировал новые смыслы. Иногда виртуозно, иногда с трогательной неуклюжестью: «…Лесбия, которую я желал больше, чем себя и всех живых». Результат его усилий поражает. Фактически в своих стихах он изобрёл любовь, то есть помог нашему племени разглядеть тот самый, прежде невидимый цвет – цвет неба.
«Ненавижу и люблю» – как две стороны одной медали – тоже его открытие. Попутно он подарил своей даме бессмертие. Хотя она бы, честно говоря, предпочла браслеты или ассирийские духи.
Всё, что сохранилось от Катулла Веронского, целиком укладывается в тоненькую книжечку. Эти бедные отрывки с жадностью читают и переводят на свой родной язык все, кому хватает таланта и душевной отваги. Отваги хватало, например, Александру Пушкину.
Не буду цитировать популярные, удачные и не очень, переводы из Катулла. Приведу лишь один маленький шедевр, переложение екатеринбуржца Сергея Кабакова:
Лесбия белый цветок на груди у себя потеряла.
Лесбия, где мой цветок? Лесбия, дай посмотреть!..
Катулл прожил тридцать лет. Угадаем навскидку одно-два главных события этой жизни (кроме, конечно, встречи и разрыва с любимой). Судя по стихам, это: 1) безвременная кончина домашнего птенчика Лесбии и 2) личное знакомство с Юлием Цезарем. Птенчик, понятно, главнее. Ему посвящено целое стихотворение. Цезарю – несколько разрозненных строк, где «повелитель вселенной» походя назван мерзавцем. Слава богу, мерзавцу достало ума и благородства, чтобы позвать поэта на обед и незамедлительно подружиться.
Он никого ничему не учил. Он справлялся, как мог, со своей бедой, сейчас мало кому понятной:
Катулл, измученный, оставь свои бредни!
Ведь то, что сгинуло, пора считать мёртвым.
Светило некогда и для тебя солнце,
Когда ты хаживал, куда вела дева…
…А ты терпи, Катулл, пребудь, Катулл, твёрдым!
Вот и вся наука, брат. Терпи, пребудь твёрдым.
Нам остаётся поблагодарить за возможность читать эти строки римскую гражданку Клодию Пульхер, она же Лесбия, и принести соболезнования по случаю утраты любимого птенчика.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.