Текст книги "Покажи мне дорогу в ад. Рассказы и повести"
Автор книги: Игорь Шестков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Мы переглянулись, подавили смешки и тихо отправились спать.
…
Проснулись мы от бешеного крика. Кричал тот, серый с обыкновенным лицом. Наш престарелый джигит сидел на своей полке, полуголый. Видимо, разделся ночью. Седая борода прикрывала его толстый волосатый живот и доходила до синюшных кальсон. Голова, лишенная папахи, сверкала лысиной. Левой рукой он держал за жидкие волосы плюгавого соседа сверху, а правой точил свой кинжал о его тело. Голова у плюгавого была запрокинута, рот открыт, по груди стекали капельки крови.
– Где мой кошелек? – ревел разъяренный черкес.
– А-ааа, я не браааал! – отвечал ему неприметный русский.
– Ты ростовский вор! – рычал представитель великого народа адыгов. – Я тебя сейчас зарежу!
– У-ууу, не надо! – умолял плюгавый.
Мой смелый друг Жэк решительно спрыгнул с верхней полки, встал на колени перед суровым стариком, пошарил руками по полу, нашел и подал шапсугу его бумажник, ничуть не потерявший в толщине. Старик не сразу понял, что ошибся. Когда понял, отпустил волосы ростовского вора, вставил кинжал в ножны и положил на полку, раскрыл бумажник и мрачно посмотрел на красные бумажки. Потом убрал бумажник, достал из чемодана большой носовой платок с красивой вышивкой, две бутылки коньячного спирта, груши, сыр, хлеб и четыре стаканчика… Разложил все это у себя на полке и гостеприимным жестом пригласил всех к столу.
Ростовский вор сходил в туалет и обтерся там вначале мокрым полотенцем, потом сухим. Мы приложили к его ранкам пропитанный спиртом носовой платок.
Во время пира черкес рассказывал нам о второй жене Ивана Грозного Марии Темрюковне, о газавате Мухаммеда, об ансарах и мухаджирах и о пути духовного восхождения истинного мусульманина – тарикате. Тарикат явно не сочетался с коньячным спиртом. Мы молча слушали. Раненный вор вздыхал и посматривал на часы.
В Туапсе наши соседи покинули поезд.
Мы открыли окно, жадно нюхали морской воздух и пытались разглядеть скрытое другими поездами море…
За несколько секунд до отправления к нам в купе опять ворвался проклятый старик.
Размахивал кинжалом, сверкал страшными глазами, рычал и пускал из ощеренной пасти пену. В левой руке руках он держал свой раскрытый бумажник, в котором вместо червонцев лежали аккуратной пачечкой нарезанные красненькие бумажки с маленькими розовыми сердечками. Из детского набора «Сделай сам».
Вазелин
Посвящается грядущему сорокалетию издания первого тома Архипелага.
Познакомился я с Таней в пансионате «Ёлочка». В февральские студенческие каникулы 1974-го года. Родители чудом достали путевку. С пятого по шестнадцатое. Рука неизвестного администратора, вершителя судеб, размашисто написала фиолетовыми чернилами на моем и на ее удостоверениях гостя «столик номер семнадцать» и обрекла нас на интимное знакомство. И вот, сидим мы напротив друг друга за покрытым клеенкой с изображением Кремля и московских высоток столиком в столовой пансионата. Недалеко от фикуса бенджамина с вылинявшими кромками листьев и искусственных пальм.
Полдничаем.
Танечка смущенно смотрит вниз, одной милой лапкой держит румяную ватрушку, а другой теребит патриотическую клеенку. Жует.
Уронила ложку на покрытый лаком дубовый паркет.
Бросила смущенный взгляд на фикус.
Повела плечами.
Поправила прическу.
Я поднял прибор и подал ей. Поднимая, успел понюхать ее каштановые волосы. Они пахли ландышами и укропом. Дело было сделано. Сигналы были поняты, пули легли в десятку, поезд достиг пункта назначения. Некоторые реле сомкнулись, другие разомкнулись, по нервам пробежали от нейрона к нейрону переменные токи, химические реакторы выработали необходимые андрогены. Мой мозг засветился разноцветными огоньками как ЭВМ моей юности, в груди запылал огонь желанья, а в штанах зашевелился лирический герой и залепетал козлиным тенором: «Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще…»
«Мирррра и виииина», – прогудели баритоны.
Я втюрился в эту милую девушку автоматически.
Ничего не поделаешь, не будь мы, мужчины, биологическими машинами с простенькой программой, человеческая раса давно перестала бы существовать.
В последующей застольной беседе Таня сообщила, что она – студентка первого курса филфака МГУ романо-германского отделения, что любит Гессе и Кортасара, увлекается теннисом, собирает марки с жирафами и мечтает посмотреть мир. Чутье подсказало мне, что Таня, так же как и я – в первый раз в жизни вырвалась из заботливых родительских когтей, и мечтает о свободной любви.
Чего же боле…
Кроме нас за столиком номер семнадцать сидели: мой долговязый приятель Жэк и однокурсница Тани Ксеша, кругломорденькая блондинка с локонами, в обтягивающих ее величественные формы зеленоватых джинсах и розовой кофточке с кружевами.
Намечался многообещающий союз четырех.
…
К сожалению Ксеша не приворожила моего приятеля, хотя и поглядывала на него дерзко.
Жэк оперативно приударил за длинноногой старушкой двадцати семи лет – Людмилой с соседнего столика, тоже блондинкой, тоже с локонами и с каким-то особым двойным кучерявым чубчиком, худенькой, и не в джинсах, а в роскошных вельветовых бежевых расклешенных штанах с странными цветными нашивками на заду (на одной из них был вышит пес-барбос с выпученными глазищами-шарами, при внимательном рассмотрении оказавшийся сучкой, а на другой – тогда еще загадочные латинские буквы LSD, синие на розовом поле), держащихся на вельветовых же подтяжках, выглядывающих из под вельветовой курточки с противным изображением лыбящегося Дональда Дака на спине.
Через неделю мы жили в Ёлочке так, как будто мы в ней родились и выросли. И думать не хотели о скором отъезде. Роскошь разлагает и закабаляет, даже такая, средненькая, номенклатурно-советская.
Днем мы катались на лыжах на водохранилище и в окрестных лесах, прочищали измученные московскими выхлопными газами легкие. На обед поглощали сомнительно пахнущий борщ и жирные отбивные с картофельным пюре, похожим на Сахару. Потом спали, играли в пинг-понг и в гоп-доп, трепались, тусовались, слушали музыку Deep Purple и Slade (у нас был с собой кассетник), танцевали, ужинали, после ужина делали еще одну, короткую лыжную прогулку.
Под звездами.
Искали потрясающий Орион, нежные Плеяды, Кассиопею.
Находили на небе яркую, источающую золотые лучи, точку – Венеру и бросали в нее снежки. Наслаждались волшебным лунным светом, как будто струящимся по снежным полям и оседавшим на ветках громадных дубов ледяным панцирем. Пили в темном русском лесу холодный рислинг, закусывали пряниками, целовали замерзшие губы своих любимых, слушали тишину, нарушаемую только потрескиванием стволов деревьев на морозе и глухими воплями не улетевших в теплые края перелетных птиц.
После прогулки принимали горячий душ.
А ночью…
Жэк уходил спать к своей Людмиле. Ксеша засыпала одна в ее и Таниной комнате. А моя милая девочка приходила ко мне, в нашу с Жэком комнату. Мы пили растворимый кофе, ели овсяное печенье или краденый из пансионатской столовой белый хлеб с маслом, часто и подолгу целовались, а затем ложились спать на сдвинутые вместе кровати.
Меня трясло как самолет, летящий через бушующую Атлантику, сладкие прелести неккинга не приносили мне облегчения. Танечка не позволяла снять с себя трусики, бешено сжимала бедра и грубо отталкивала меня, когда я терял голову от любви. Как и все советские девственницы, милая девочка страшно боялась заболеть чем-нибудь венерическим или залететь и снести яйцо. Все мои заверения и клятвы она пропускала мимо ушей.
Каждую ночь я жгуче завидовал Жэку, с настойчивостью бульдозера пахавшему костлявую плоть своей старушки, терпеливо объяснившей и показавшей ему, что и как надо делать, чтобы не стать курочкой Рябой, растянуть удовольствие и усилить конечный эффект.
Завидовал и вынашивал планы лишения девственности милой девочки Тани примерно так же, как несчастный граф Матье в исполнении утонченного гидальго Фернандо Рея в еще не снятом в описываемую мной доисторическую эпоху последнем, мучительном фильме Бунюэля «Этот смутный объект желания» где главную героиню, Кончиту, играют попеременно две различные актрисы, персонифицирующие две личины дьявола женского пола – кроткую и свирепую. В самый волнующий для графа момент он замечает, что на Кончите – особые, исполняющие функцию гротескного пояса верности, сплетенные из лиан, трусики ужасов. Стянуть их не под силу человеку, разве что самому сатане. Матье рыдает, зритель хохочет…
Купить моей возлюбленной дом в Мадриде я не мог, поэтому все свои надежды возлагал на более скромное средство – Советское Шампанское. Целых три сверкающих и томно побулькивающих бутылки которого хранились в пахнущей клопами глубине пансионатского бельевого шкафа, непосредственно за моим оранжевым чемоданом фирмы Ломбардини (купленным по дешёвке в ломбарде).
Вообще-то вылакать шампунь мы с Жэком планировали вдвоем, в последний вечер перед отъездом из пансионата. Но поскольку Жэк уже получил награду свою с ненасытной Людмилой, то я… решил, что могу нарушить договоренность и попробовать употребить это последнее средство для достижения моей цели. Ибо иначе, рассуждал я сам с собой, тебе останется только сойти с ума от приступов гиперсексуальности в лучшую пору твоей только что начавшейся самостоятельной жизни.
Сегодня же ночью выпьем шампанского и займемся глубоким бурением в мохнатой шахте! – подзуживал я сам себя, страдая от собственной пошлости.
Но как назло, как раз сегодня вечером у моей возлюбленной болела голова или горло. Стреляло в ушах. Ныла подвернутая лодыжка. Таня отказывалась от шампанского. И засыпала после влажных поцелуев, уютно положив изящную головку на мое широкое плечо, а мне не оставалось ничего другого, как последовать ее примеру.
После этих половых разочарований я подолгу не мог заснуть. Тянуло почему-то в животе (мой инстинкт знал, почему), на душе было скверно. Тело моей спящей подруги раскалялось как заслонка русской печи. Мутная душная ночь, казалось, никогда не кончится, в глазах плыла пылающая планета Венера, в ушах гремело эхо песни Child in Time, пространство комнаты качалось как будто на качелях, складывалось в ромб и закручивалось как пропеллер.
…
Однако тринадцатого февраля мои планы чуть было не осуществились, я чуть было не достиг седьмого неба. Помешал этому, как это ни странно, Александр Исаевич Солженицын. Не нарочно, конечно. Но все равно, я это ему еще припомню.
Спросишь сегодняшних молодых людей: «Что произошло в феврале 74-го?»
Не знают и знать не хотят. И правильно делают. Ну а для человека моего поколения – этот самый февраль – незабываемое, судьбоносное время.
Как известно, во время допроса помощница Солженицына Елизавета Воронянская выдала гэбэшникам местонахождение рукописи «Архипелага». После чего бедняжка повесилась. Солженицын в ответ разрешил печать книги в издательстве ИМКА-Пресс. В декабре 1973-го года вышел первый том.
Книгу эту мне тогда прочитать не удалось. В январе мне ее с благоговением, осторожно, как величайшую святыню, показали знакомые. Даже открыли секунд на двадцать. Но в руки так и не дали. Я успел прочитать слова: «Поставив молодого Лордкипанидзе на колени, следователь измочился ему в лицо! И что же? Не взятый ничем другим, Лордкипанидзе был этим сломлен. Значит, и на гордых хорошо действует…»
Больше всего меня поразила тогда не сама эта отвратительная сцена, символизирующая и материализующая всегдашние отношения российских властей с собственными людишками, а неприятное слово «измочился». Написал бы просто «помочился»…
Только через много лет я понял, что Солженицын попросту не владел хорошим русским языком. Оттого и защищал его так от заимствований и германских суффиксов и приукрашивал свои тексты – весьма навязчиво – неуместными сусальными завитушками из славянского шкафа с пауками. Отвлекал внимание читателя от своего косноязычия.
Коммуниздия ответила на Архипелаг невероятным даже для советской прессы потоком словесной блевотины, настоящим взрывом холуйства.
В январе, после тайного решения Политбюро о дискредитации книги и наказании ее автора, Правда напечатала статью Соловьева «Путь предательства». За этим флагманом идеологического флота последовали кораблики поменьше, и сколько! Целая флотилия. Не буду называть авторов, перечислю только несколько характерных названий:
Позор клеветнику
Без роду, без племени
Цена предательства
Всеобщее презрение
Отщепенец громоздит новую гору лжи
Лишь бы очернить
Власовец от литературы
Политический слепец
Рыбак рыбака видит издалека
Измену Родине не прощают
Зарвался!
Народ проклинает
Растленная душонка
Мы отвечаем презрением
Солжец антисоветчиков
Нам не по дороге
Терпению пришел конец
Туда ему и дорога.
Тогда я наивно полагал, что авторы этих текстов – или продажные лжецы на службе у коммунистических фараонов или несчастные люди, вроде Шостаковича, Щедрина или академиков Александрова и Колмогорова, которых кровавые звери гэбисты вынудили подписать всю эту ложь, шантажируя, выкручивая руки и прижигая им кожу раскаленными щипцами. Теперь я думаю иначе – все эти замечательные образцы русской словесности написаны искренно, от всей души и с полной убежденностью в правоте своих слов. И академиками, и писателями, и музыкантами, и учителями, и доярками, и сталеварами, и плотниками, и прочими инженерами. Нынешняя эпоха расставила все точки над всеми i русской истории. Вывесила на всеобщее обозрение русские характеры. Осветила черным светом подвальных пыточных камер Чернокозова сталинское нутро России. Показала, что эта страна наводнена, переполнена подонками, палачами, способными на любую гнусность. Их вовсе и не нужно подкупать, шантажировать или запугивать. Они все сделают добровольно. И напишут и подпишут, и проголосуют, и виселицу сколотят, и веревку принесут, и мыло. Подставляйте только шею!
…
12 февраля издали Указ Президиума Верховного Совета СССР.
Учитывая, что… систематически совершает действия, не совместимые с принадлежностью к гражданству СССР, наносит своим враждебным поведением ущерб Союзу ССР, Президиум Верховного Совета СССР постановляет… лишить… выдворить… Георгадзе.
По радио сообщили об аресте Солженицына.
Политика была мне до фени. Но то, что происходило тогда на моей родине, не было политикой, это было непрекращающейся ни на секунду общественной гнусностью, ложью, преступлением. И я чувствовал это и ощущал на самом себе безнадежную глубину падения.
В перерывах между танцами, лыжами и пинг-понгом, я пытался поймать специально препарированной Спидолой «Голос» или «Свободу». Делал я это в одиночестве, не только потому, что не хотел никого просвещать, но и потому, что и прослушивание голосов на людях было тогда наказуемым деянием, а мне вовсе не хотелось вылететь из университета и приземлиться в доблестной советской армии, в гарнизоне какого-нибудь Верхоянска или в тюрьме. Все тогда боялись КГБ и доносчиков, только те, кто постарше – боялись панически, смертельно, а те, кто помоложе – боялись, но не очень. Не потому, что были мужественнее, великодушнее, смелее, а скорее потому, что… не удивляйтесь… были еще подлее и равнодушнее тех, кто прошел сталинскую эпоху.
Я тогда относился к Солженицыну гораздо лучше, чем теперь, после свободного ознакомления с его текстами, после «Двухсот лет вместе», братания престарелого писателя с власть предержащими. Мое мышление было еще блаженно мифологичным, насквозь образным, детским. Солженицын представлялся мне апостолом правды, новым протопопом Аввакумом, распинаемым советскими извергами, а Сахаров – юродивым профессором-идеалистом, не понимающим, с кем и с чем он собственно имеет дело. Я жалел их обоих, сочувствовал им и жадно следил за развитием событий. Но юность брала свое и все еще недоступный мне цветок любви моей любимой без всякой борьбы вытеснял с главной сцены моего сознания мысли о кисло-сладкой парочке сахаров-солженицын. К сожалению монументальную заднюю стенку этой сцены – главный фон русской жизни – огромный опрокинутый свинцовый стол с кровавыми подтеками – ни девичьи прелести, ни пинг-понг, ни Плеяды, ни музыка Slade вытеснить не могли.
…
Тринадцатого февраля, вечером, я достал заветные бутылочки из шкафа и вывесил их в сумочке за окно, на морозец. Привел в порядок комнату, поправил постель, выложил кружочком печенье на тарелке, а в середину кружочка положил сюрприз – подаренные мне бабушкой перед отъездом в пансионат трюфели. Вынул из чемодана маленькую баночку вазелина и положил ее на тумбочку и прикрыл газетой. Принял душ и залез под одеяло.
Танечка вошла, заперла за собой дверь, потушила верхний свет, включила торшер, задрапировала его голубым шелковым шарфиком, скинула одежду – все, кроме трусиков – и нырнула ко мне под одеяло.
Первый раунд любовного боя прошел без нокаута.
Я решил выложить все козыри на стол – достал и разлил шампанское. Предложил Тане трюфели. Мы сели по-турецки и начали пить божественный напиток, есть печенье с трюфелями и балдеть.
Через несколько минут опьяневшая Таня притянула меня за шею к себе и, ловко стянув трусики, обвила меня ножками.
В последний момент я потянулся за вазелином, а моя милая девочка неожиданно для меня включила стоящую на тумбочке Спидолу. По-видимому почитательнице Кортасара и собирательнице марок с жирафами захотелось потерять невинность если и не под музыку Вивальди, то хотя бы под Оскара Фельцмана.
Ландыши, ландыши…
Вместо ландышей, предательница Спидола провещала нам, слегка потрещав и повыв на разные глушилкины мотивы, прекрасным низким голосом обозревателя Свободы Владимира Матусевича следующее: «Аэрофлотовский воронок приземлился во Франкфурте-на-Майне. Из него вышел великий русский писатель, лауреат Нобелевской премии Александр Иса… В аэропорту его встречали…»
…
Я инстинктивно отпрянул от готовой принять меня в себя девушки и навострил уши.
А с Таней произошло нечто странное.
Ее симпатичная томная рожица исказилась вдруг гримасой дьявольской злобы. Она посмотрела – вначале на Спидолу, потом на меня – как раненая в грудь орлица, выскочила из-под меня, вскочила, мощным ударом кисти (теннисистка!) скинула ни в чем не повинную Спидолу на пол, мгновенно оделась, окатила меня, как из огнемета, едким презрением и прошипела страшным ведьмачьим шипом: «Если бы я встретила этого твоего Исаича на улице, то проломила бы ему голову первым попавшимся под руку кирпичом. Так, чтобы мозги вытекли! Антисоветская мразь! Предатель Родины! Гадина».
После этого ушла, бешено хлопнув дверью. Вазелин нам так и не понадобился.
Расшиши
– Случилось это в тридцатом году. Или в тридцать первом, не помню. Я учился в инженерно-строительном институте в Ленинграде, тогда «Гражданских инженеров». Несмотря на идейность и преданность партии, группа наша весь семестр ни черта не делала, только в расшиши играла на заднем дворе.
Битами служили медные кругляшки – специально в мастерских заказывали, с инициалами. В казне, на кону – прямоугольник на асфальте мелом рисовали – лежали монеты. Биты бросали с закрутом, но аккуратненько. Попал за черту – вылетай. Тот, чья бита ближе всех к казне лежала, бил первый. Пятачки, помню, были. Копеечки. Двушки, трешки. И серебро – гривеннички, пятнажки, двадцатки, полтиннички. Особенно ценили мы рубли с рабочим и крестьянином. Рабочий там такой коротконогий, мужику сиволапому с бороной и серпом фабрику показывает, а над ней – солнце коммунизма восходит. Светлое будущее вроде. Восемнадцать грамм чистого серебра…
Дед тяжело вздохнул, помолчал, покрякал, затем потер коленку, достал пачку «Столичных», вынул сигарету, щелкнул увесистой зажигалкой с бронзовой русалкой на боку, которую получил в подарок на шестидесятилетие «От коллектива Рособоронгипростроя», закурил, еще раз потер коленку и продолжил.
– Ну так вот, расшиши. С умом надо было бить, с подковыркой. Перевернулась монетка – твоя. Бей еще. А не смог перевернуть – уступи место следующему. Как в жизни, так и в игре. Были у нас асы. Друг мой, еще со школы – Ми-ха Гершензон и украинец Леха Полесский. Герша – здоровый, как кирасир, мог одним ударом все монеты перевернуть. Силища, как у Геркулеса. А Леха Лес – маленький, шустрый, бабник институтский, тот бросал как бог. Бита, как приклеенная, оставалась лежать в казне. Все, игра закончена. Талант! А моя бита вечно куда-то укатывалась.
Подошла, помню, сессия. Половину нашей группы до экзаменов не допустили, а вторая половина на сопромате срезалась. Вызвал нас тогда профессор Коган и сказал: «Надо было бы вас, бездельников, всех из института поганой метлой… Но, боюсь, меня за это по головке не погладят. Ладно, руководство вас временно прощает и посылает на два месяца в область, помогать партии с кулаками бороться. На двоих выделяется один наган. Патроны – только холостые. И так справитесь. Приедете назад – поговорим, поможем. Инструкции, кирзачи и продукты – у Алешина. Он с вами поедет. И чтоб не пьянствовать там, курицыны дети!»
Вот так, сынок, тебя посылали на картошку, чтобы ты жизнь нашу советскую, значит, узнал и народному нашему сельскому хозяйству помог, а нас, комсомольцев тридцатого года, посылали тогда по деревням – коллективизацию проводить, давить кулаков и вредителей. Изымать у паразитических элементов зерно, скот, недвижимость, орудия производства и ценности.
Я работал в связке с Михой. У Михи – наган. А у меня – только пролетарское происхождение. Сознательность и убежденность. Мы ведь в коммунизм верили. Не то, что сейчас – брехуны да шакалы в партии. Мой отец, твой прадед, Иуда, разнорабочим был на кожевенном заводе. И все мои дяди там ишачили. И мне пришлось пацаном там побегать. До сих пор вонь в носу стоит. Что такое эксплуатация, знаю не по Гегелю.
– Дедуль, как это так, ценности изымать? Вроде как милиция у воров. По какому праву?
– По революционному. Молчи и не перебивай! У меня и так до сих пор кошки по сердцу когтями скребут, будешь меня подковыривать, не буду рассказывать.
– Молчу, молчу.
– Вот то-то. Ты что же думаешь, у нас выбор был? Время-то было какое, забыл? Жизнь человека и медного гроша не стоила. Пустое место. Постановление приняли. О мерах по ликвидации кулачества как класса. Ликвидации – понимаешь, что это значит? Сказали – ехать. Все. Мешок за спину и на поезд. До Гатчины. А потом – телегу искать надо было с лошадью, да по грязи, по кочкам… До Андреева Колодезя. А там уже везде наши были. Избиение младенцев…
Тут дед опять закряхтел, завздыхал. Минуты три молчал, коленку тер, потом продолжил.
– Не хочу, сынок, на тебя своих собак вешать. Слышал небось, что это такое было «коллективизация» эта. Смертоубийство чистое. Расскажу тебе только одну историю. В душу запала. Перед самым возвращением в Ленинград притащились мы в одну богатую избу, а там значит баба с дитем. Мужа у нее уже с неделю как забрали. Подкулачник был он или вредитель, кто знает? Хорошо хоть не троцкист. Этих гнобили беспощадно. А так… Может и выжил. Случались чудеса. Скот, зерно и все запасы у них отобрали, лошадь увели, только младенца оставили в люльке. Увесистая эта люлька висела на четырех цепях, в потолок избы было врезано кольцо.
У матери то ли от голода, то ли от горя молоко пропало – младенец орал как резаный, а она, не помню, как ее звали – Евпраксия что ли, или Параскева, с почерневшим лицом, сидела на лавке, качала люльку худой рукой и смотрела в пол. И выла тихонько. Батиньки-мои-батиньки-мои, Спаси-гос-ди-спаси-гос-ди…
Алешин говорил нам про нее: «У этой кулацкой суки должны быть деньги. Много денег. Донесли соседи. Схоронены где-то. Мужа излупцевали, пальцы ему клещами вертели – молчит. Бабу били – тоже молчит. Леха ваш ее отодрал при всех и спереди и сзади – вот была потеха! Хотели ее выебка у нее на глазах на штык поднять, но побоялись, что рехнется, пропадай тогда золотишко… Ваша задача – узнать, где деньги, и изъять. Вы ребята умные, будущие архитекторы и инженеры, вот и поработайте с ней убеждением».
Узнать, изъять. А как узнаешь? Убеждением? Архитекторы…
Ну, вот, расселись мы в избе на лавках. Горница просторная, жили кулаки зажиточно. Мебель наши всю переломали, клад искали, черти бухие. Пол вскрыли. Иконы как дрова накололи. Чего их жалеть – деревяшки, они и есть деревяшки. Это сейчас вокруг них хороводы водят, а при Никите, помню, штабелями жгли. Разнежились нынче все, а при Сталине было – без дураков!
Значит, сидим. Что делать – непонятно. Баба воет, ребенок орет. Мочой пахнет и блевотиной.
Подошел я к бабе. Поглядел на нее. Молодка еще, привлекательная. Только худая как смерть, черная вся и зареванная. Сказал ей: «Ты, как тебя, скажи нам лучше сама, где деньги спрятала, в живых останешься, дура, ребенка воспитаешь, может, обойдется все…»
Погладил ее по плечу, хотел по-хорошему. А она дернулась от меня, как кобыла, которую овод в зад ужалил и давай выть… Спаси-гос, спаси-гос…
Ты о ребенке подумай, ему жить тут… Мы с Михой не злые, скажи нам, где деньги, мы за тебя словечко замолвим. Попадешь в лапы к Алешину, он тебе ногти из пальцев вырвет, лют как сатана…
Полчаса уговаривал дуру. Все впустую. Переглянулись мы с Михой, плечами пожали.
Тут Миха наклонился ко мне и зашептал в ухо: «Слушай, Зямик, у меня идея есть. Давай, как Шерлок Холмс, помнишь, письма он какие-то любовные у одной бабы выманивал… Письма или фотографии, не помню… богемского какого-то козлотура – князя что ли или короля, ну в общем, устроил он маленький фиктивный пожар, а баба эта кинулась письма спасать, а он подсмотрел, где она их прятала, чтобы потом фотографию выкрасть. Не помню, чем кончилось…»
Ты, что же, хочешь избу поджечь? А если деньги где-нибудь глубоко в подполе или в огороде зарыты? Или в лесу, в дупле? Куда она тебе кинется? Посмотри на нее, ей все равно. Конченая баба. Дом пожжешь, а золотишко не найдешь. Алехин нам головы оторвет, а может и настучать, ты его знаешь, еще посадят… за порчу социмущества, загремим во вредители, не отмажешься вовек!
Но Гершу упрямого разве отговоришь?
В общем, достал Миха свой наган с холостыми патронами, стрельнул в потолок, для куража, конечно, а потом хвать керосиновую лампу – и на пол ее. Вспыхнуло красиво.
Я поближе к двери… страшно! А он в темном углу стоит, как Гамлет, и на бедную бабу смотрит. Ждет, когда она ребенка и деньги спасать кинется. А та – сидит себе как сидела, и воет. Пламя загудело, по стене поползло и на люльку перекинулось. Ребенок еще громче заревел… Тут не выдержал я, подбежал к бабе, схватил ее под руки и силой уволок на улицу. А за мной Миха люльку с ребенком вытащил. Вместе с цепями из потолка выдрал, мосластый черт. Ребенка в пеленках бабе в руки сунул, люльку под ноги швырнул, а сам скорей – в избу, пожар тушить. И ведь потушил, мерзавец! Вышел из избы, грудь колесом, как гусар ус подкручивает, а у него усов-то и нет. Так мы тогда между собой дурачились. Славный был Миха парень, подкосили его потом на фронте немцы, и трех недель не провоевал. Из всей нашей группы один я войну пережил… А некоторых еще в тридцать седьмом не стало… Горько, сынок.
Дед опять закурил, потер коленку, помолчал минутку, вытер слезы платком и продолжил.
– Вот, слушай, сейчас самое интересное будет. Параскеву эту с дитем я на дрова усадил, сам рядом сел, чтобы деру не дала, закурил самокрутку. Сижу, курю, смотрю в землю и плюю себе под ноги. Хорошим манерам нас тогда не обучали! Зато марксизмом всю плешь проели. Миха отлить отошел за угол. Вдруг, вижу, сверкнуло что-то на земле. Под ногами прямо. Я поковырял сапогом – вроде монеты серебряные. А вот и золотая. Царский червонец. С Николашкой. Дух у меня захватило, встал я на колени, люльку на себя опрокинул – а из нее прямо плеснуло на меня серебром. Полилось серебро как в раю молоко и мед. И золо-тинки засверкали. Вот ведь дела! В люльке был клад спрятан, под ребенком – прямо перед носом у нас, дураков, а мы и не догадались!
Тут Евпраския вроде как завозилась, застонала, положила ребенка на травку, а потом вдруг зарычала как медведица и на меня бросилась, вцепилась в волосы, мерзавка, а я тогда кудрявый был как твой Шагал, и давай их драть и кусать мне руки…
Я ее хочу от себя отодрать – не тут то было! Волосы дерет, кусает и ругается, чертовка: «Жиды, жиды пархатые, чтоб вам всем подохнуть под забором, погодите, скинут вашу власть мужики, кишки-то вам повыпустят! Ироды-христопродавцы…»
Что с нее возьмешь? Несознательная. Кулачка. Совсем бы она меня загрызла, но тут Миха подскочил, хвать ее за волосья и давай тянуть, только отодрать ее от меня и он не смог.
Ну, тут он осерчал… да наганом ее… по тыкве…
Только переборщил, гусар, раскроил ей череп, убил бабу совсем.
Жалко деваху. Хотя… Может оно и к лучшему, все равно ей было на свете не жить. Задрали бы молодуху наши кобели. А тут и Алехин к нам на мерине прискакал. Явление Христа народу… Увидел злато-серебро и залыбился, сучий пес. Куревом нас угостил хорошим и самогоном. На мертвую бабу и не взглянул.
Нашли мы добрый мешок и монетки в него покидали. Из серебра – одни полтиннички, а золота – и пятнадцати-рублевики старые и пяти и десятирублевые монеты были. Только царские деньги хранили кулаки. Довоенные. Советам не доверяли. С пуд серебра государству сдали тогда. И с полкило золота.
А ребенка в другую, бедную избу, одинокой какой-то бабе отдали. Я ей потихоньку горстку серебра и три червонца в руку сунул, чтобы Параскеву эту, или Евпраксию похоронила. Та поняла, приняла, промолчала…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?