Текст книги "Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки"
Автор книги: Илья Ильф
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Илья Ильф
Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки
Рыболов стеклянного батальона
– Посмотрел я на эту рыбу…
Человеку, который это говорил, было тридцать лет. А мы валялись по углам вагона и старались не слушать.
– После рыбы хорошо пить чай, – продолжал голос.
Мы – это первый взвод батальона. Никому не было известно, какого полка мы батальон. Числом мы тоже подходили: всего шестьдесят человек. Но нас называли батальоном.
– Стеклянный батальон! – сказал комендант Гранитной станции, когда нас увидел.
– Рвань! – добавил комендант. – Я думал, хороших ребят пришлют, а они все в очках!
Мы остались на охране Гранитной. Потом комендант переменил свое мнение, но кличка пошла в ход, и мы так и остались стеклянным батальоном.
– Посмотрел я на эту рыбу…
Никто даже не шевельнулся. От пылающего асфальтового перрона, шатаясь, брел ветер. Горячий воздух сыпался, как песок.
Это был девятнадцатый год.
Я поднялся и вышел. Лебедь пошел за мной. Это он рассказывал про рыбу. Он всегда говорил о ней. Далась ему эта рыба.
Я пошел на станцию. Лебедь двинулся в противоположную сторону, и я знал, куда он идет.
Было очень скучно и очень жарко. Охрана станции – дело простое, а газеты не приходили уже вторую неделю.
Разгоряченный асфальт обжигал подошвы, с неба, треща и всё разрушая, сыпалась жара.
У стенки, в тени, где стоял накрытый гимнастеркой пулемет, я обернулся. Лебедь был уже далеко. Виднелась только его плывущая в пшенице голова.
– Куда пошел? – закричал я.
Голова обернулась, что‐то прокричала и унеслась дальше. Впрочем, я знал, куда пошел Лебедь.
Ему было идти версты полторы. До пруда. Там он удил рыбу, о которой говорил.
– Всё к ней ходит? – спросил пулеметчик, зевая.
– Ходит, – сказал я. – А что слышно?
– Да ничего. Мохна, говорят, у Татарки стоит. Врут. Чего ему сюда идти? Не его район! А насчет рыбы Лебедь, конечно, запарился. Мне стрелочник говорил. Никогда ее там не водилось.
Я ушел.
История рыбы такая. Видел ее в этом пруду один только Лебедь.
– Длинная и толстая. Вроде щуки.
Смеялись над ним сильно. Ну, откуда же в пересохшей луже рыба? Дела нет, скучно – и пошел смех, один раз вечером даже спектакль об этом устроили.
Первый акт. Сидит Лебедь и свою любовь к рыбе доказывает. Второй акт. Рыба свою любовь к Лебедю доказывает. Третий акт. Показывают ребенка грудного, который от этих доказательств произошел.
Совсем не остроумно. Ребенка у сторожихи одалживали. Очень скучно уж было и жарко.
Однако Лебедя этим довели до каления. Сидит и только об одном:
– Посмотрел я на эту рыбу…
Просто бред. Поклялся Лебедь, что эту рыбу поймает и все докажет.
Если человек захочет, то все сможет. Из всякой дряни Лебедь сколотил себе удочку и днем сидел над своей помойницейлужей.
Комендант и рыболовом его называл, и вообще крыл – не помогало. Дежурство кончит, о рыбке поговорит и сейчас же к ней на свидание. Удочку несет и винтовку. Без винтовки нам отходить от станции не позволяли.
Солнце в беспамятстве катилось к закату. Телеграфные провода выли и свистели. Швыряя белый дым, вылез из‐за поворота паровоз и снова ушел за поворот. В пшенице кричала и плакала мелкая птичья сволочь. Солнце сжималось, становилось меньше и безостановочно падало. Луна пожелтела, и поднялся ветер.
Батальон вылез из темных углов, где прятался от жары. Семафор проснулся и открыл зеленый глаз.
Пришел долгожданный вечер. Лебедя все не было. Черные тени уцепились за станционные постройки и попадали на рельсы.
– Не рыбу он видел, а русалку! Сам же он говорил, что только хвост видел! Разве человек из‐за рыбы станет, как головешка? Рыба, рыба… У ней только хвост рыбий.
Комендант вышел из телеграфа, засовывая в карманы узенькие ленточки телеграмм, и сейчас же пошел переполох. То, что казалось выдумкой днем, вечером сделалось правдой. В Татарке сидели банды.
Фонари шипя погасли. Гранитную захлопнуло темнотой. Первый взвод нахмурился и забросил за спину винтовки.
Первый взвод, мой взвод и взвод Лебедя, выступал в сторожевое охранение на версту в сторону Татарки.
– Где Лебедь? – кричал комендант. – Ну, я этому рыболову покажу! Никогда его на месте…
Комендант не кончил. Со стороны пруда грохнул и покатился выстрел. Потом еще два. Остальное сделалось вмиг.
Первый взвод никуда не пошел. Идти было уже некуда: шли к нам.
Пулемет затарахтел по перрону и пошел вбок. Я посмотрел в лицо залегшего со мной рядом. Оно было желтое от света желтой луны. И сейчас же ударил пулемет. Внезапная атака махновцам не удалась. Гранитная уже была предупреждена выстрелами с пруда.
Тишина пропала. Все наполнилось звоном, грохотом и гулом. В черное лакированное небо полетели белые, розовые и зеленые ракеты. Из цепи брызгали залпами. Луна носилась по небу, как собака на цепи. Тишина пропала. Атака пропала. Они не дошли даже на триста шагов. Вслед резал пулемет. Вслед в спину догоняли пули. Атака была отбита.
Атака была отбита, но на другой день мы хоронили Лебедя. – Я, товарищи, плохо такие речи говорю, – сказал комендант. – Что говорить? Не сиди он там у пруда вчера – еще неизвестно, что было бы! Может, их сила была бы! Могли взять врасплох!
А стеклянный батальон кидал землю на могилу рыболова. Но в тех рассказах, которые шли потом, его больше рыболовом не называли. А сторожиха плакала даже.
1923
Стеклянная рота
Весна и война наступили сразу. Снежные валы разваливались. Светлая вода затопила тротуары. Собачки стали покушаться друг на друга. Газетчики что есть силы орали:
– Капитан Садуль французов надуль!
Были новости еще трескучей.
На Украину шли большевики. Была объявлена мобилизация и отменена тридцать седьмая статья расписания болезней, освобождающих от военной службы. Словом, был девятнадцатый год.
Колесников пошел прямо на сборный пункт. Там уже началось великое собрание белобилетчиков, и близорукие стояли толпами.
В толпах этих ломался и скрещивался солнечный блеск. Близорукие так сверкали двояковогнутыми стеклами своих очков и пенсне, что воинский начальник только жмурился, приговаривая каждый раз:
– Ну и ну! Таких еще не видел!
Над беднягами смеялись писаря:
– Стеклянная рота!
Близорукие испуганно ворошились и поблескивали. Множество косоглазых озирало небо и землю одновременно. В лицах астигматиков была сплошная кислота. Надеяться было не на что.
Бельмо не спасало. Болезнь роговой оболочки не спасала. Даже катаракта не спасла бы на этот раз. К городу лезли большевики. Поэтому четырехглазых гнали в строй. Косые блямбы шли в строй.
Человек, у которого один вид винтовки вызывал рвоту, легендарный трус Сема Глазет, тоже попался. Его взяли в облаве.
Вечером стеклянной роте выдали твердые, дубовые сапоги и повели в казармы. В первой шеренге разнокалиберного воинства шел Колесников.
Во всей роте он один не носил очков, не дергал глазами, не стрелял ими вбок, не щурился и не моргал, как курица. Это было удивительно.
Ночью в небе шатались прожектора и быстро разворачивались розовые ракеты. Далеким и задушевным звуком дубасили пушки. Где‐то трещали револьверами, словно работали на ундервуде, – ловили вора.
Рота спала тревожным сном. Семе Глазету снился генерал Куропаткин и мукденский бой.
Иногда в окно казармы влетал свет прожектора и пробегал по лицу Колесникова. Он спал, закрыв свои прекрасные глаза.
Утром начались скандалы.
Рядовому второго взвода раздавили очки. Усатый прапорщик из унтеров задышал гневом и табачищем, как Петр Великий.
– Фамилие твое как?
– Шопен! – ответил агонизирующий рядовой второго взвода.
– Дешевка ты, а не Шопен! Что теперь с тобой делать? Видишь что‐нибудь?
– Ничего не вижу.
– А это видишь?
И рассерженный прапорщик поднес к самому носу рядового Шопена такую страшную дулю, что тот сейчас же замолчал, будто навеки.
Медали на груди прапорщика зловеще стучали. Вся рота, кроме Колесникова, была обругана. Больше всех потерпели косые.
– Куда смотришь? В начальство смотри! Чего у тебя глаз на чердак лезет? Разве господин Колесников так смотрит?
Все головы повернулись в сторону Колесникова.
Украшение роты стояло, отчаянно выпучив свои очи. Ярко– голубой правый глаз Колесникова блистал. Но левый глаз был еще лучше.
У человека не могло быть такого глаза. Он прыскал светом, как звезда. Он горел и переливался. В этом глазу сидело небо, солнце и тысячи электрических люстр. Сема пришел в восторг и чуть не зарыдал от зависти. Но начальство уже кричало и командовало. Очарование кончилось.
Ученье продолжалось еще неделю.
Звенели и разлетались брызгами разбиваемые очки. Косые палили исключительно друг в друга. Рядовой Шопен тыкался носом в шершавые стены и беспрерывно вызывал негодование прапорщика. Утром стеклянную роту должны были грузить в вагоны, на фронт.
Но уже вечером, когда косые, слепые и сам полубог Колесников спали, в море стали выходить пароходы, груженные штатской силой.
В черное, лакированное небо смятенно полезли прожектора. Земля задрожала под колесами проезжающей артиллерии. Полил горячий дождь.
Утром во дворе казармы раздались свистки. Весь город гремел от пальбы. Против казармы загудела и лопнула какая‐то металлическая дрянь.
В свалке близоруких и ослепленных бельмами прапорщик искал единственную свою надежду, украшение роты, полубога Колесникова.
Полубог лежал на полу. Сердце прапорщика моталось, как маятник.
– Колесников, большевики!
Колесников привстал на колени. Правый глаз его потух. Левый был угрожающе закрыт.
– Что случилось? – закричал прапорщик.
Полубог разъяренно привстал с колен.
– Ничего не случилось! Случилось, что глаз потерял. Дураки ваши косоухие из рук вышибли, когда вставлял его, вот что случилось.
И он застонал:
– Лучший в мире искусственный глаз! Где я теперь такой достану? Фабрики Буассон в Париже!
Прапорщик кинулся прочь. Единственная подмога исчезла. Спасаться было не с кем и некуда. Оставалось возможно скорее схоронить погоны и медали.
Через пять минут прапорщик стоял перед Глазетом и, глядя на проходивших по улице черноморцев, говорил:
– Я же сам скрытый большевик!
Сема Глазет, сын буржуазных родителей, заревел от страха и упал на пол.
1923
Каска и сковорода
Он был из Франш-Конте. Я узнал это, когда мы стали больше знакомы. Ту каску, которая сидела на его голове, я увидел вчера снова в павильоне Сельсоюза11
Речь идет о Всесоюзной сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставке 1923 года в Москве.
[Закрыть]. Она лежит там недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек и рядом с железными сковородками.
С нее сняли воинственный гребень и выпуклое ядро с завитком пламени, которое помещалось впереди, как герб. На голове Форшамбо, французского солдата родом из Франш-Конте, она имела более гордый вид. Теперь осталось только железо, только то. что нужно. Сельсоюз делает свои маленькие сковородки из солдатских касок, брошенных на юге отступающими французскими отрядами.
Форшамбо подавился бы от негодования, если бы узнал, что на его каске будут жарить картошку. Впрочем, так он думал только в первые дни своего пребывания в оккупированной Одессе. Потом взгляды его на материал для изготовления кухонной посуды изменились.
Форшамбо всегда веселился и ничуть не желал умереть. Но он также не захотел переменить свои новые убеждения, а они стали такими, что военный суд не нашел ему наказания легче, чем смерть.
В морозное зимнее утро он яростно шагал взад и вперед, стараясь согреться. Холодный туман заслонял все. Я подошел ближе.
Солдат сплюнул и посмотрел в мою сторону:
– Чертовски холодно, а?
– Да, холодно! Когда вы прибыли?
– Вчера вечером. Разве вы не слышали стрельбы? Мы прогнали большевиков.
– Я слышал. Только это не большевики.
– Кто же?
– Это гайдамаки.
Он ничего не понял и захохотал:
– Все равно! Это большевики! Мы их уничтожим! Но у вас очень холодно.
Он затопал ногами и выругался. Его каска покрылась каплями влаги от оседавшего тумана. Стуча башмаками, пришел капрал в голубой шинели. Он сердито осмотрелся и, увидев меня, протяжно запел:
– Отойдите. Господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать.
Солдат сделал мне рукой. Я кивнул ему и отошел. На мостовую выехали пушки.
Торопливая беготня, марширующие команды, звон и трескотня создали в городе ту же свежесть, какая на выставке создается видом раскиданных досок, визгом пилы и запахом стружек. Это запах дела, запах работы, свежесть поля, где происходят генеральные маневры.
Оттого, увидев ржавую каску, я сразу вспомнил то время, когда Форшамбо и его товарищи выбросили из Одессы два расшатанных броневика доктора Луценко и его же гайдамаков.
Форшамбо все‐таки узнал разницу между гайдамаками и большевиками. Он узнал даже разницу между большевиками и всякими другими.
Он погнался за дешевой любовью, а нашел социальную политику, и то что он услышал в кабаке «Открытые Дарданеллы», стало ему дороже любви.
Над входом, прямо на стене были нарисованы эти открытые Дарданеллы. Коричневые скалы и зеленые деревца, которые росли на небе и на море, потому что на скалах им расти не подобает, а для изображения земли художнику не хватило места.
Крикливые намазанные девки и дешевое вино были ужасны. Но здесь больше говорили о социальном бунте, чем любили женщин, и бросались не к вину, а к прокламациям.
Что бы то ни было, сказанные слова были услышаны, а прочитанное – понято.
Стоя на карауле у военного склада, Форшамбо больше не улыбался женщинам. Увидев меня, он не взял на караул, как шутливо делал всегда, не закричал обычное: «Как здоровье, мсье?», а сделал мне знак подойти.
– До каких пор я буду носить на голове этот железный котел и охранять поганую спаржу?
Снежные кристаллы рассыпались по его каске, пламя взвивалось из ядра. Форшамбо, как видно, не прочь уже был сделать из своей каски сковородку. Он громко бранился, ставя рядом с именами своих командиров самые унизительные эпитеты.
– Идите, идите! – внезапно закричал он.
И протяжно запел:
– Отойдите, господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать! Часовой должен охранять спаржу!
– До свидания, – крикнул он мне вслед.
Я обернулся. Форшамбо сделал мне рукой приветливый знак. Я кивнул ему и ушел.
Его арестовали через два дня. То, что он говорил мне, он сказал и другим. На суде он высказал свои новые взгляды на армию и многое другое. Суд ужаснулся. Большевистскую заразу надо было вырвать с корнем, и легче наказания, чем смерть, ему не нашли. Форшамбо умер.
Но другие остались в живых и сковородки все‐таки сделали.
Она лежит недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек, слева от игрушечной сыроварни, в павильоне из дерева и стекла, среди поля, которое было пустым до того дня, когда тысячи плотников бросились с топорами через Крымский мост для генерального маневра против старой жизни.
1923
Страна, в которой не было Октября
Воспоминания об Украине
Действительно, на Украине его не было.
Медлили с самого начала.
Царь отрекся 2 марта, а Киев и Одесса, города энергичных мещан, медлили отпраздновать это событие. Они не торопились. Они выжидали.
Впрочем, вскоре обнаружилось, что ждать нечего. Царь отрекся и не существует. Тогда только по мокрым весенним улицам замаршировали поздно осведомленные войска и командующий генерал, волосатый служака, поднял свою саблю в честь революции и революционеров.
Так было в Одессе. Но история этого города – история почти всей Украины.
Радостные городовые с огромными, совершенно непостижимой величины красными бантами на груди тоже орали в честь революции и революционеров.
Обыватели, стоявшие шпалерами на кучах снега, восторженно попискивали, и «Марсельеза» вырывалась у них абсолютно неожиданно из уст.
Это был достойный подбор людей.
Школы прапорщиков бурно веселились, банковские дельцы целовались с кадетами, кадеты молниеносно, на ходу, превращались в партию конституционной свободы и лихо обнимались с молодыми людьми каторжной наружности и неизвестных профессий.
Молодые люди спешно хоронили по клозетам значки черносотенного союза Михаила Архангела и тоже клялись на верность и на преданность новой власти.
Будущее отливало всеми цветами радуги. Всё было хорошо. Всё было даже чудесно. Оставалось только разбить упрямо не поддающихся немцев и дать союзникам еще несколько сот тысяч пудов русского дешевого пушечного мяса.
Тогда наступит рай и всё остальное, что в раю полагается, – мирная жизнь на курорте и большие доходы с фабрики.
Но тут взгляд скороспелого революционера падал на рабочие окраины, на Пересыпь, где грозно дымились заводские трубы и грозно кричали гудки.
Взгляд падал на черные депо, на взволнованный порт, на гремящие, звенящие и стонущие железнодорожные мастерские.
И тут взгляд тускнел и туманился странным вопросом:
– А они? Они тоже будут довольны?
Да, «они», рабочие, были рады. Они были очень рады. Они тоже вышли на манифестацию.
Как же им было не радоваться?
Пал режим околоточного надзирателя на троне.
И они, рабочие, тоже пели «Марсельезу».
Они пели ее так, что многим «Марсельеза» казалась погребальным гимном. То, что из уст обывателя вылетало веселеньким вальсом, рабочие пели так, что дрожала земля и дрожал воздух.
У синих курток «Марсельеза» не была танцклассным мотивом.
Это был наводящий страх гимн освобождения, гимн-воспоминание о трудных днях, гимн-уверенность в будущем.
Синие ряды рабочих тяжело грохотали по главной улице. Тяжел был шаг, и оттого у радостного буржуа тускнел и туманился взгляд.
– Хватит ли им одного ликования? Может быть, они захотят большего? Фабрик? Заводов? Власти?
Да, они захотели власти. Немного позже других, но они ее захотели. И если в октябре 18‐го года Украина молчала, то зато у нее был декабрь 17‐го года и все месяцы в трех годах, которые пришли после.
Дрались в январе и феврале! В апреле! В ноябре! Двенадцать месяцев в году! И это были месяцы и годы восстаний, бунтов, драки за свободу, бои за власть, за власть рабочих и за власть крестьян.
Знаками этой борьбы полна вся страна, ибо не было места, где бы ни вставал украинский рабочий и крестьянин.
Во время немецкой оккупации тяжелый, похожий на комод немецкий офицер говорил старухе:
– Мы вам наведем порядок! – Он ломал язык и говорил: – Всюду будет порядок!
И он обвел рукой всё видимое пространство с запада на восток.
Старуха долго молчала, потом подняла живой, смеющийся глаз и ехидно сказала:
– Уйдете вы – и следа от ваших порядков не останется!
Кучка стоявших и слушавших разговоры после этих опасных слов немедленно расточилась – пропала. Но старуха только усмехнулась. Она была полна великой правды и ничего не хотела скрывать.
– Уйдете вы! – повторила она.
Офицер этого не понимал. Его большая голова была хорошо вымуштрована. Он не понял. Его власть, императорская и королевская, кайзерлихе унд кениглихе, не могла уйти.
Он посмотрел вниз на порт (это было в Одессе).
На рейде стоял, задрав кверху тринадцатидюймовые пушки, знаменитый «Гебен».
Немец поглядел на улицу. По ней шли отряды в стальных шлемах, отряды великолепной немецкой пехоты.
В синем небе ползли желтые «Таубе» с черными крестами. Город был битком набит грозной военной силой, пулеметами, пушками, броневиками.
Офицер улыбнулся от сознания силы.
– Кто же? – спросил он. – Кто же нас прогонит?
Старуха, кутаясь в шаль, внятно сказала:
– Наши!
– Кто ваши?
Офицер безнадежно махнул рукой и ушел.
Старуха и сама не знала, кто это наши. Но она знала одно:
– Не может быть так, как сейчас есть, и не будет!
Когда Петлюра ссорился с Деникиным, а Деникин с французами, это была вода на революционную мельницу.
И мельница работала. Пришлось перенести многое. Один за другим налетали враги, и один за другим они уходили и бежали, теряя мужество и брызгая кровью.
За немцами пришли французы, раздалась чужая речь, на этот раз опять иная, и появилась новая военная форма.
Вместо бескозырок замелькали голубые рогатые шапки пехотинцев, красные фески зуавов и черные негритянские физиономии.
Но порядок, режим остался прежним.
Французская контрразведка имела все навыки немецкой, и французские держиморды побивали заподозренных в большевизме с той же ловкостью, как это делали немецкие тяжеловесы.
Что было разницы в том, какая пушка была повернута дулом на рабочий городок? Сделанная на заводах Крезо была ничуть не лучше сработанной в Эссене.
Из той или из другой, но снаряд, из нее вылетевший, неизбежно должен был просвистать над рабочей головой.
Силу этой пушке противопоставить тогда было нельзя. Силы тогда не было. Тогда пущено было слово. Слово подготовило почву и уменьшило сопротивление рабочему удару.
На улице или в трактире солдат, которого империалистический кнут загнал усмирять большевиков, мог услышать и всегда слышал это слово. Оно заставляло его задумываться о том деле, какое ему приказывали делать.
Неожиданно найденный в кармане голубой шинели номер подпольного «Коммуниста» на французском языке довершал политическое образование.
А номер этой страшной коммунистической газеты получить было легко.
Стоило только зайти в погребок «Открытые Дарданеллы».
Снаружи всё было мирно.
За этим мирным пейзажем, внизу в погребке, шла совсем не мирная работа.
Это была агитация – смелая, отважная, среди белого дня, на виду у всех, и, может быть, поэтому ее не замечали.
Слово иногда действует сильнее пули.
И напрасно высаживались новые десанты, напрасно приехало двадцать тысяч греков со своими бесчисленными осликами, которые тащили пулеметы, напрасно вперед на фронт пошло пять крошечных танков, и напрасно сеяли слух о фиолетовых лучах, приготовленных будто бы для того, чтобы ослеплять большевиков.
В рядах иностранных солдат уже было сознание неправого дела, и оккупационная армия стремительно деморализовалась.
Сморщенные листки приказов говорили о том, что Одесса отдана под покровительство Франции и никогда не будет отдана большевикам.
Но этому уже не верили. Верили только своим глазам. А глаза видели выброшенный на броненосцах красный флаг. Это было восстание Марти и Бадинá – бунт французских матросов против войны.
Отступление! Его уже нельзя было скрыть. Оно было стремительным. Бегущая армия ужасна.
Три дня под мост, в порт, к пароходам сползали обозы, скакала негритянская артиллерия и топтались команды французов, греков, негров, индокитайцев и зуавов.
Но танки обратно уже не пришли. Танки были захвачены большевиками. И утром, апрельским розовым ветреным утром, они пришли.
Пришли наши. Не могли не прийти. Пришли во исполнение великой рабочей правды.
Никогда, ни в день победы, ни в день поражения, эта правда не теряла ни одной своей частички. Когда через пять месяцев с Дона на Украину снова влезло офицерство, эта правда стала еще крепче и суровей.
Она обошлась в еще многие тысячи рабочих жизней. От этого она стала еще дороже.
Сила опять удавила право.
Пушки гремели во весь дух. Сиял погон, и всех хотели уверить в том, что он будет сиять вечно.
По ночам коротко стучали залпы.
Это пулей убеждали рабочего поверить в святость и чистоту деникинщины.
Пробовали рабочего убеждать и веревкой.
Фонарный столб стал виселицей, и виселицей стало дерево.
Ничему это не помогло.
Уже где‐то под Орлом и Воронежем поскользнулся Деникин. Уже фронт ломался, и утром на мостовой можно было найти сорванный осторожным офицером погон, тот самый погон, который должен был сиять вечно, как солнце.
Опять отступление!
По старой знакомой дороге к спасительному морю.
Отплывали еще раз, как уже не раз отплывали, отплывали теперь навсегда, зарезанные в корне, со смертельной раной в проломленной голове.
Январь, февраль и март 20‐го года были последними месяцами борьбы за рабочую Украину.
Двадцатый год был первым годом украинского празднования Октября.
И этот первый Октябрь был последним месяцем для жизни белых. В этот месяц Врангель был выброшен из Крыма.
Этот месяц будет месяцем памяти о всех рабочих, погибших за революцию в стране, которая не имела Октября, потому что имела все месяцы в году и все месяцы в страшных годах:
– В тысяча девятьсот девятнадцатом, в тысяча девятьсот двадцатом и в тысяча девятьсот двадцать первом.
1923
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?