Электронная библиотека » Иван Наживин » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 23 апреля 2017, 23:27


Автор книги: Иван Наживин


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Если казаки из охраны, то зачем они держатся так сторожко?»

Издали было видно, что неизвестные двинулись к кустам. Когда передний попал в полосу света, льющуюся из открытого окна, Кравчина чуть не вскрикнул. Он узнал своего соседа и старого врага Андрея Коваля. «Так вот кто это! – замер Григорий. – И что ему, вражине, тут надо? А вдруг они не одни, а со всей своей шайкой?»

И на лбу кореновского атамана выступил холодный пот.

Стараясь не скрипнуть, Кравчина осторожно открыл дверь и вошел в накуренную людскую. Стараясь говорить как можно короче, Кравчина рассказал о встрече.

– За оружие и выходьте без шума, – приказал бородатый хорунжий. – Очепляйте кусты, мы их живьем возьмем!

Через минуту флигель опустел. Бесшумно оцепив кустарники, казаки начали сужать кольцо. В глубине затрещала сухая ветка. Кравчина шепнул бородачу:

– Там!

– Эй, Коваль, выходь!

В кустах догадались, что окружены. Грянуло два выстрела. Как подкошенный упал бородач и шедший справа от него казак. Остальные бросились на выстрелы, и два человеческих клубка, ломая ветки, выкатились на дорожку и забарахтались в траве.

На шум и выстрелы из горницы выбежали гости. Вдруг один клубок тел распался, а отбросивший их быстро пересек двор и, перемахнув плетень, скрылся в лесу.

– Ушел! Ушел! – закричало несколько голосов. Человек шесть казаков бросились вдогонку. Другие навалились на оставшегося, стали вязать его.

Кто-то зажег факел. Его прыгающие отсветы заскользили по лицу связанного. Кравчина облегченно вздохнул – он узнал Коваля.

– Кто ты такой? – грозно спросил Котляревский.

Он подошел к пойманному, которого держали за плечи два казака.

Связанный молчал.

– Это, Тимофей Терентьевич, друг бунтовщика Малова и сам бунтовщик Андрей Коваль, – услужливо подсказал Кравчина, – родом он наш, кореновский.

Ноздри атамана гневно раздулись.

– Добре! А ну, хлопцы, – повернулся он к конвойным, – берегите его как зеницу ока. После я сам с ним побеседую. А сейчас, господа старшины, гулять пойдемте…

Ночь близилась к концу, и гости давно уже спали, когда в мазанку, охраняемую четырьмя казаками, вошел наказной атаман. Избитый и окровавленный Коваль лежал на земляном полу. Он открыл мутные глаза, посмотрел на Котляревского.

– Посвети! – приказал тот.

Кто-то поднес факел к лицу лежащего. Два казака подняли Андрея, прислонили к стенке. Затекшие руки резала веревка.

– Зачем шел?!

Молчание.

– Где Малов?

Казак молчал. Только в глазах его светилась непримиримая ненависть.

Котляревский что было силы наотмашь ударил Андрея в лицо, завизжал:

– Я тебя заставлю говорить!

Связанный пошатнулся, но устоял на ногах и неожиданно смачным плевком угодил между глаз Котляревскому. Тот отшатнулся, на мгновение оцепенел. А Коваль, превозмогая боль, хрипло выкрикнул:

– Это тебе за всех, гад, мучитель!

– Бейте его! – вскричал побелевший атаман.

Казаки бросились к связанному. Не выдержав ударов, тот упал. Тогда к нему подбежал Котляревский, начал топтать ногами. И вдруг выхватил из рук казака факел, стал тыкать им в лицо лежащему. Запахло паленым мясом, вспыхнули, распространяя дурманящую вонь, волосы. Казаки опешили. А наказной атаман, продолжая дико вскрикивать, все бил и бил коваными сапогами безжизненное тело, словно танцуя какой-то жуткий танец.

На рассвете труп Андрея Коваля выбросили в лес на съедение зверям.

Глава X

Теплым июльским вечером 1799 года пыльным шляхом к Екатеринодару подходили колодники. Густой конвой солдат оцепил их со всех сторон. Понуро брели исхудавшие, усталые арестанты, с серыми лицами, обросшими многодневной щетиной.

Два года военно-полевой суд при Усть-Лабинском остроге вел над ними дознание. Два долгих года пыток и голода…

В Екатеринодаре колодников принимали по списку. Майор с изрытым оспой лицом, водя пальцем по голубому листу, по складам читал фамилии.

– Значитца, ваше превосходительство, всего сто шестьдесят семь? – кладя листок на стол, спросил он у начальника конвоя генерала Глазова.

– Пятьдесят скончалось в остроге, – развалившись в деревянном кресле с высокой спинкой, пояснил генерал. – Чай, батенька, острог не у тещи на блинах.

– Э-э, что и говорить, господин генерал-майор, – согласился офицер. – Вон из Петербурга гнали четырнадцать, а дошло только шесть. Да и то одного, главаря ихнего Федьку Дикуна, васюринский атаман с дружками самосудом до смерти засудили…

– Что ж, днем раньше, днем позже, судьба им одна…

Всю ночь за крепостными воротами, на самом берегу Кубани, раздавался перестук топоров. Изредка, перекрывая его, от башни к башне неслось солдатское: «Слушай!» И эти удары топоров наводили ужас на бывалых екатеринодарцев. Не спали в эту ночь и арестанты. Многие из них знали, что последнюю ночь доживают на этой радостной, и горькой земле. И все ждали утра. И оно пришло. Забрезжил рассвет. Большое огненно-красное солнце выкатилось из-за степи.

С рассветом на берегу Кубани стало многолюдно. Народ толпился у помоста, у высоких виселиц. На помосте расхаживал палач в красной рубашке. Тесное каре солдат оцепило место казни. Яркое летнее солнце заиграло на вороненых стволах ружей и, словно устрашась, спряталось за тучу.

Из крепости прискакали Котляревский и старшины.

И сейчас же по толпе волной прокатился ропот.

– Ведут! Ведут!

Все головы, как по команде, обернулись к крепостным воротам. Оттуда, поддерживая друг друга, позванивая тяжелыми цепями, шли на казнь черноморцы. Впереди, плечом к плечу, Собакарь и Половой. Легкий ветерок теребил их волосы.

– Смотри, Никита, сам ворон со своей сворой на мертвечину прилетел, – указал Ефим на Котляревского и старшин

– А что, браты, покажем же, как умирают казаки! – громко, так, что услышали все сто семьдесят два идущих на казнь, произнес Собакарь. – Пускай же никто из нас не склонит своей головы перед недругами!

Народ все прибывал. Подъезжали из станиц, хуторов. В толпе завыли, запричитали бабы. Несколько женщин рванулись к мужьям, но их оттолкнули солдаты.

На помост поднялись священник и офицер. Стало тихо. Так тихо, что было слышно, как бурлит у берега Кубань.

Офицер развернул бумагу, начал читать.

Никита не слушал:

«А место то самое выбрали, где стан наш был. Вон там возы стояли, – вспоминал он и, вытянув шею, всматривался в туманную степь. – А ромашек сколько! И маков… А вон василек голубеет… Ну чисто как глаза у моего Ивана. Так и не довелось мне с вами побачиться, хлопцы мои… Дай боже, чтоб добрыми казаками стали».

Легкий толчок вывел его из забытья.

– Ты слушай, Никита, якие нам царские милости. Не дожили Федор и Осип…

Никита прислушался к густому офицерскому басу, несущемуся над притихшей толпой.

– …Дикуна Федора, Шмалько Осипа, Собакаря Никиту, Полового Ефима… оных государственных преступников четвертовать.

Офицер, сделав паузу, снова углубился в чтение, долго выкликивал фамилии казаков-колодников, закончив список приговором: «Смертная казнь через повешение».

Толпа заволновалась, надвинулась. Солдаты вскинули ружья. Два помощника палача, сняв кандалы с Собакаря, потащили его к помосту.

– Геть! – Он распрямил плечи так, что оба помощника палача отлетели в стороны. – Я и сам еще ходить не разучився. Давай, Ефим, попрощаемся. – Они поцеловались.

Твердой походкой Никита поднялся на помост, обвел народ взглядом. Сотни глаз смотрели на него. Подумал Собакарь: «Вот и конец!»

Надрывно, тяжело били барабаны. Никита повернулся к палачу:

– Ну, кат, казни!

Заиграл рожок, и бой барабанов прекратился. Народ замер. Собакарь посмотрел с недоумением на отошедшего палача. Тот же самый офицер подошел к краю помоста, развернул лист бумаги, громко прочитал:

– Его величество царь и самодержец всероссийский Павел Первый всемилостивейше простил оных преступников и заменил им смертную казнь следующими наказаниями: Дикуна Федора, Шмалько Осипа, Собакаря Никиту и Полового Ефима бить нещадно кнутами и, вырвав ноздри, сослать в Сибирь на каторжные работы. Остальных, – офицер прочитал фамилии казаков-колодников, – бить нещадно кнутами и сослать в Сибирь на поселение.

Снова ударила барабанная дробь. Экзекуция началась…

В ту ночь, когда избитые, окровавленные арестанты стонали на гнилой соломе в одном из куреней Екатеринодарской крепости, в самую глухую пору, по станице Кореновской промчался отряд конников человек в двадцать. Конники спешились на окраине станицы, у широкого подворья кореновского атамана Григория Кравчины. Несколько человек перелезло через плетень. Яростно, злобно залаяла собака, залаяла и вдруг, взвизгнув, умолкла.

– Кого нелегкая принесла? – недружелюбно, низким от сна голосом спросил из-за двери Кравчина.

– Открывай, атаман! Важное дело…

– Какое там дело в полночь! – рассвирепел атаман.

– Бумага от его высокоблагородия наказного атамана…

Загрохали засовы, и дверь растворилась, дохнув на стоявших перед нею душным воздухом хаты.

– Ну, давай бумагу! – проговорил Кравчина, вглядываясь в стоящую перед ним темную фигуру.

Человек, потеснив атамана, ввалился в сенцы.

– Не признаешь? – глухо спросил он.

– Кой нечистый тебя признает в такую темень, – проворчал атаман. – Эй, жинка! Засвети каганец! – крикнул он в хату.

Через минуту неясный, трепещущий свет скользнул по стенам и выхватил из тьмы широкоплечего, кряжистого казака. Атаман вглядывался в странно знакомое, бородатое лицо.

– Не признаешь? – чуть громче повторил казак.

– Л-ле-он-тий… М… малов, – выдохнул Григорий Кравчина.

– Признал! – усмехнулся Малов. – Рассчитаться с тобой приехали, иуде, за соседа твоего, за Андрея Коваля, коего ты на муки кату Котляревскому выдал…

Кравчина изогнулся, дунул на каганец, но прыгнуть в хату не успел. Прямо в лицо его ударила яркая вспышка пистолетного выстрела. И это было последним, что он видел в жизни.

Один из казаков выбил огонь и зажег соломенный факел. Пламя осветило бледное лицо женщины, прижавшейся к печке. Леонтий подошел к ней.

– Прости нас, Анна. Поквитались мы с ним за товарищей наших.

– Бог простит!

– Прощевай, хозяйка!

Черные тени выскользнули из атаманской хаты.

– Запалить бы, – предложил один из казаков.

– Я те запалю! – рявкнул на него Леонтий.

Через минуту всадники были за станицей и поскакали на восток, к Ставропольским степям, туда, где еле заметно бледной полоской занимался новый день…

С тех пор затерялся след Леонтия Малова… Хотя это и не совсем так. Многие, похожие на него, наводили по всей России страх на помещиков. Попробуй узнай, который из них Леонтий!

Эпилог

Есть в Забайкалье небольшой поселок Амурский. На север от него, прямо от лесопильного завода, начинается бескрайняя тайга. Темной синевой рисуются над зеленью тайги сопки. Иногда они курятся белесыми облаками или прячутся в серой завесе туманов…

День и ночь с запада на восток и с востока на запад, разрывая таежную тишь, бегут мимо поселка Амурского поезда, и пассажиру бросится на какой-то миг светлый, радостный дворец культуры да высокое здание школы…

Стоит поселок над самым Амуром, отсюда и название у него такое.

Катит полноводная река волну за волной и о чем-то ворчливо толкует с тайгой. Может, вспоминает Амур-батюшка, свидетель далекой старины, то время, когда сюда, в таежную глушь, пришли на поселение мятежные черноморские казаки, как корчевали они вековые деревья, рубили дымные избы и, умирая, завещали внукам своим побывать на Кубани и поклониться за них родной земле…

Иван Наживин
Казаки

Памяти моей матери, крепостной крестьянки, и моего отца, государственного крестьянина Владимирской губернии благодарно посвящаю.


I. На верху у великого государя

Шло лето от сотворения Mиpa 7175, от Рождества Христова 1667, благополучного же царствования великого государя всея Poccии, Алексея Михайловича двадцать второе. На высокой колокольне Ивана Великого, возведенной еще в годы народного бедствия и скудости заботливым царем Борисом Федоровичем Годуновым, пробило только четыре часа, а Москва златоглавая, вся в лучах восхода розовая, уже жила полною жизнью: как всегда, оглушительно шумели торги, купцы зазывали в свои лавки покупателей тароватых, с барабанным боем прошел куда-то стрелецкий приказ, на страшное Козье Болото, за реку, провезли на телеге на казнь каких-то воров, попы звонили к заутрени, по Москве-реке тянулись куда-то барки тяжелые. И бесчисленные голуби, весело треща крыльями, носились над площадями…

Проснулся и кремлевский дворец, прежний, старый, деревянный, в котором, не любя каменных хором, жил великий государь. Спальники, стольники, стряпчие, жильцы озабоченно носились туда и сюда по своим придворным делам; на Спальном крыльце уже томились просители; сменялся стрелецкий караул; сенные девушки, на половине царицы, с испуганными лицами бегали по дворцовым переходам со всякими нарядами для государыни и для царевен. Две успели уже поссориться и боярыня-судья уже чинила над ними суд и расправу… А в опочивальне царской, низкой, душной комнате, со стенами, покрытыми темной тисненой кожей и потолком сводчатым, расписанным травами, постельничий с помощью постельников и стряпчих одевали великого государя. Было Алексею Михайловичу об эту пору только под сорок, но он уже обложился жирком и было в этом круглом, опущенном небольшой темной и курчавой бородкой лице, в этих мягких и ясных глазах и во всей этой фигуре что-то мягкое, ласковое, бабье. Он умылся, старательно причесался и прошел в соседнюю крестовую палату, всю сияющую огнями, золотом и казнями дрогоценными бесчисленных икон. Там уже ждал его духовник царский или крестовый поп, крестовые дьяки и несколько человек из ближних бояр. Поп ласково благословил хорошо выспавшегося и потому благодушного царя, он приложился ко кресту, и началась утренняя молитва. Алексей Михайлович истово повторял привычные, красивые, торжественные слова, – помолиться он любил, – а мягкие глаза его с удовольствием оглядывали привычную, милую его обстановку моленной.

Вот около иконостаса стоять золотые ковчежцы, а в них бережно хранятся смирна, ливан, меры Гроба Господня, свечи, которые сами собой зажглись в Иерусалиме от небесного огня в день Светлого Воскресения, зуб св. Антония, часть камня, павшего с неба, камень от Голгофы, камень от столпа, около которого Христос был мучим, камень из Гефсимании, где он молился, камень от Гроба Господня, песок иорданский, частица дуба мамврийского. Рядом с ковчежцами стояли чудотворные меда монастырские в баночках, восковой сосуд с водой Иордана и от разных чудотворных икон со всех концов России, которой крестовый поп кропил царя и его близких. А вот последняя икона знаменитого иконописца Семена Ушакова: «О Тебе радуется…», – ах, и красносмотрительно же пишет этот Ушаков!.. Такого иконописца, может, на всю Poccию еще нет…

А молитва – она шла всего четверть часа – уже кончена, и царь, приняв благословение, вышел из очень жаркой от огней и молящихся моленной в прохладные сени и с удовольствием вздохнул.

– Ну-ка, ты, Соковнин, сбегай-ка в хоромы к царице… – обратился он к одному из молодых приближенных. – Узнай, как она почивала…

Но царица Марья Ильинишна уже поджидала своего супруга в своей передней. Они ласково поздоровались, царь любовно оглядел свою молодежь, и уже все вместе они отправились в домовую церковь, чтобы отстоять заутреню и раннюю обедню, причем молодые царевны все и царевичи стали в особенно укромном уголке, где их не мог видеть никто. Опять хорошо, со вкусом, помолились и все прошли в столовый покой, где подкрепились – кто сбитнем горячим с калачом, а кто взваром клюквенным или малиновым…

Между тем в передней царской уже собирались бояре, окольничие и разные ближние люди ударить челом государю. И едва вышел он в переднюю, как все бывшие там, знатнейшие люди царства московского, поклонились царю в землю. Те, которые благодарили за какую-нибудь особую милость, часто кланялись так до тридцати раз подряд. Но царь никогда и шапки «против их боярского поклонения» не снимал – он всегда, и в покоях, ходил в царской шапке… Довольные, что увидели пресветлые царские очи, бояре окружили царя; авось, обласкает он кого и словом своим царским…

В эту минуту ко двору царскому на двенадцати аргамаках, увешанных цепями гремячими, в золотой, мycиeй украшенной карете, вокруг которой бежало до двухсот скороходов и слуг всяких, подкатил кто-то.

– А, боярыня Федосья Прокофьевна!.. – улыбнулся Алексей Михайлович. – Никогда к поздней и минуты не опоздает…

Действительно, то была боярыня именитая Федосья Прокофьевна Морозова, самый близкий друг царицы Марьи Ильинишны, еще молодая и чрезвычайно богатая вдова. Каждое утро она ездила так во дворец, чтобы отстоять вместе с царицей позднюю обедню.

– Ну, значит, и нам пора… – сказал государь и снова вместе со всеми боярами направился в домовую церковь к обедне.

– А я опять грамотку от страдальца нашего получила… – поздоровавшись с царицей, проговорила боярыня Федосья Прокофьевна, полная, бойкая женщина, с круглым, миловидным лицом, намазанным румянами и белилами по тогдашней моде так, что глаза резало.

Ей и самой претило это мазанье, но не подчиниться моде и у ней, женщины исключительного характера, не хватало силы: когда тоже знатная боярыня княгиня Черкасская вздумала было перестать краситься, в обществе московском поднялся такой шум, что должен был вмешаться в дело сам великий Государь и принудить боярыню подчиниться обычаю.

– Что же он, родимый, пишет? – участливо спросила царица, невысокого роста, очень полная женщина, похожая уже скорее на перину. – Как-то ему там, в Пустозерске-то?

Речь шла о недавно сосланном в Пустозерск вожде раскола протопопе Аввакумe, горячими поклонницами которого были обе, – и царица, и боярыня.

– Да о себе-то мало пишет он… – сказала боярыня. – Все больше о вере поучает… Очень он осуждает эти наши новые иконы. Ему любо, чтобы писали по-старинному, смугло и темновидно… Да вот, прочитаю я тебе, послушай… – сказала она и, достав грамоту из кармана, отыскала нужное место и медленно, по складам, начала: – Вот. «По попущению Божию умножились в нашей русской земле живописцы неподобного письма иконного. Пишут они Спасов образ Емануила, лицо одутловато, уста червонные, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, также и у ног бедра толстые и весь яко немчин: только что сабли при бедре не написано…» Видишь, государыня…

– Ох, уж и не знаю, как… – вздохнула простоватая Марья Ильинишна. – Кабыть, не нашего бабьего ума дело…

– А тут у меня странный человек один был, так рассказывал, как его, протопопа, в ссылку-то гнали… – продолжала боярыня. – Господи, уж и мучили же человека!.. Идут, идут оба со старухой-то, упадут, а подняться-то силушки нету, так измучились. И взмолится протопопица: долго ли муки сея, протопоп, будет? А страдалец и отвечает: до самые смерти, Марковна… А она, слезы глотая, говорить: добро, Петрович, ино еще побредем… – На глазах боярыни выступили слезы. – Что только делают за истинную-то веру!.. В темницах давят, в срубах жгут, языки режут… И все тот, сын диавол, Никон натворил… Помирать вот буду, и то ему не прощу…

– Государь в храм прошел… – сказала маленькая и бойкая Софья, средняя дочь царицы. – Пойдем, матушка…

И все снова пошли в свой тайничок, откуда им было молящихся видно, а их – никому.

– Благослови, владыко… – бархатными волнами понеслось по храму.

И обедня началась…

И ее царь и все приближенные отстояли так же легко, как и всякую другую службу: так день их шел всегда, привыкли.

После обедни начался деловой день великого государя. Бояре снова прошли в приемную и в ожидании государя тихонько переговаривались. Но вот два стольника внесли в покой резное кресло и поставили его в углу на возвышении из трех ступенек, обитых красным сукном. За стольниками вышли стряпчие: один нес круглый, шитый шелками бархатный ковер, другой атласную подушку, а третий вынес на серебряном блюде расшитый царский убрус. И все стали по бокам царского кресла. Минуту спустя вышел Алексей Михайлович поддерживаемый под руки двумя боярами. В руках его был длинный черный посох. Едва появился он на порог, как все бояре и чины ударили низкий поклон, царь ответил ласковым поклоном и сел на свое место.

– Здрав буди, великий государь… – снова били челом бояре.

– Здравы будьте и вы, бояре… – отвечал царь.

И снова бояре и все чины били ему челом.

Обыкновенно по пятницам происходило собрание Боярской думы, но на дворе стоял уже веселый месяц май – пришел Пахом, понесло теплом, – и многие из бояр отпросились уже в свои поместья и вотчины, а другие – кто на крестины, кто на свадьбу, кто на родины: в мае завсегда так бывало. И сам Алексей Михайлович жил бы уже, как всегда об эту пору, в Коломенском, если бы не царевны, которые все переболели за последнее время какою-то болью в горле. Да и дожди все это время стояли. И дел больших на сей день не было, так что у царя не было с собой даже его обычной записочки, на которой он заботливо отмечал, «о чем говорить с бояры».

В дни заседания Думы бояре все садились в некотором отдалении от государя, а когда, как на этот раз, Думы не было, то бояре обязаны были все стоять, а когда уставали они, то выходили посидеть в сени или же просто на крыльцо. Там нужно было вести себя с сугубою осторожностью: всякое непристойное слово, сказанное на дворе государевом, – а за непристойным словом pyсскиe люди никогда не стояли, – а тем более ссора или драка почитались нарушением чести государева двора и строго преследовались Уложением. Там так и сказано было: «А буде кто в государевом дворе кого задерет и с дерзости ударит рукою, и такого же тут же изымать и, не отпуская его, про тот его бой сыскать, и, сыскав допряма, за честь государева двора посадить в тюрьму на месяц. А кого он ударит, и тому на нем управит бесчестье. А буде кого он ударит до крови, и на нем тому, кого он окровавит, бесчестье доправить вдвое, да его же за честь государева двора посадить в тюрьму на шесть недель».

И думный дьяк, с гусиным пером за ухом и чернильницей на шнурочке, читал государю:

– …А которые, государь, были посадские люди, еще остались на Бело-озере, то из тех многие ныне, как приехал на Бело-озеро с Москвы дворянин Петр Хомутов и атаман, и есаулы, и казаки, ноугородские челобитчики, для твоих, государевых, хлебных денег, и они из достальных многие разбежались, дворяне и дети боярские, и бегают по лесам, а твоего государева указа не слушают, в осад (в город) сами не едут и крестьян своим ехать не велят…

– Не к делу ты это, дьяк, читаешь… – сказал Алексей Михайловича – Это до Думы отложить подобало бы. Ну, да все одно уж, читай…

Бояре внимательно слушали…

Был тут и старый, именитый князь Никита Иваныч Одоевский, равного которому по роду и заслугам не было здесь и нигде никого: это он лет пятнадцать тому назад, когда был еще казанским воеводой, Закамскую Черту[7]7
  Чертой называлась укрепленная линия, отделявшая Русь от Степи: на Черте стояли сторожи, чтобы чужие воинские люди на русские деревни безвестно не пришли и дурна какого не учинили, и уездных людей не повоевали и не побили и в полон не угнали… Острожки ставились и засеки, чтобы «от татар войну отнять» и теми новыми городами и крепостями во всех местах татарская война от приходов укреплена. Симбирская Черта строилась шесть лет. Тысячи людей работали на ней. Другая Черта, Закамская, шла по-за Казанью к Уралу. На западе, за полторы тысячи лет до этого, такая черта называлась limes germanicus.


[Закрыть]
от ногаев да калмыков построил, а до того с кн. С.В. Прозоровским да окольничим О.Ф. Волконским да двумя дьяками, Гаврилой Леонтьевым да Федором Грибоедовым, Уложение выработал, которое дало московскому царству закон и порядок. И князь Юрий Алексеевич Долгорукий, плотный, крепкий, с точно железным взглядом, был тут, который председательствовал на Земском соборе, принявшем это Уложение, и только недавно вернулся из польского похода, в котором был он ратным воеводой. Старенький Трубецкой, которому только недавно пожалована была вотчина предков его, город Трубчевск, высматривал хитренькими глазками своими, нельзя ли как у великого государя выклянчить еще чего. Величественно возвышался над всеми дородный князь Иван Алексеевич Голицын, по прозванию Большой Лоб, в голубых глазах которого сияла прямо детская невинность: князь до сорока лет даже грамоты никак одолеть не мог и где нужно вместо подписи ставил кресты. Но все, и он сам в том числе, чрезвычайно ценили его за эту вот представительность и за большую доброту: он никогда ни с кем не задирался, не так, как этот вот князь Хованский, который за местничество во время войны был приговорен царем к смертной казни даже, но был помилован и сослан в свои вотчины, откуда только недавно вышло ему разрешение пpиехать в Москву. Конечно, как всегда, терлись тут и те, которых народ злобно звал «владущими», вся эта родня царева: старый, худенький, с бородкой клинышком и жадными глазами Милославский, тесть царев, и свояк царев Борис Иванович Морозов. Они боялись даже на минуту оставить государя одного: а вдруг кто-нибудь другой перехватит его милости? Очень они царю надоедали, и совсем недавно во время заседания Боярской думы он собственноручно оттаскал за бахвальство своего тестюшку, надавал ему пощечин и вытолкал из палаты вон. У окна задумчиво стоял Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, недавно только подписавший с Польшей Андрусовский мир, невысокого роста, с смуглым, худощавым, иконописным лицом и прекрасными, большими, темными и немного печальными глазами. Родом он был небольшой псковский дворянин, но был по своему времени человеком образованным и искусным дипломатом и за заслуги свои носил теперь титул «царственные большой печати и государственных великих посольских дел оберегателя». Рядом с ним виднелся его большой друг Артамон Сергеевич Матееев, человек худородный, – он был сыном дьяка, – но ставший очень близким царю, который дружески звал его просто Сергеичем. И.М. Языков, небольшой дворянин, но знавший хорошо языки и потому много раз езжавший в посольствах за границу, слыл «человеком великой остроты и глубоким московских прежде площадных, потом же и дворских обхождении проникателем», и с ним всегда советовались, когда встречались какие затруднения в дворцовом этикете. Князь Ромодановский, с которым царь любил играть в шахматы, как всегда сдерживал зевоту: он томился всегда во время этих приемов и заседаний, потому что ничего не понимал он в делах государственных и не интересовался ими. И был тут старый князь Черкасский и друг его, тоже старый боярин Никита Иванович Романов, любимец москвичей, и задира Пушкин, который тут недавно едва не подрался с Долгоруким из-за мест, и Шереметев, и Салтыков, и сокольничий Ртищев, словом, почти все те, в руках которых была вся власть над Русью исстари…

Но Алексей Михайлович все более и более привыкал царствовать «без воспрашивания всенародного множества людей», и все эти важные, именитые вельможи в золотых шитых кафтанах и высоких горлатных шапках были скорее пышной декорацией для царя, красивым обломком старины, чем действительными советниками и помощниками. Исключения были немногочисленны и по большей части были они как раз не из именитых бояр, а из людей середних и даже худородных, как Ордын-Нащокин или Матвеев. И бояре примирились с этой ролью своей и говорили, что «великий и малый живет лишь государевым жалованием». Они вершили в Думе лишь свои дела, и народ знал это, и часто шла по Руси молва: бояром быть от земли побитым… И часто вспыхивали дикие народные мятежи, направленные против того или другого боярина-хищника, а в особенности часто против «владущих», родни царевой, которые использовали свое высокое положение для бесстыдного и неслыханного обогащения…

Притомившийся царь сдержал зевоту. Начальник Челобитного Приказа, Репнин, крепыш с красным лицом, лихой охотник и не дурак выпить, с улыбкой приблизился к государю.

– Челом бью, великий государь… – сказал он. – Замаял меня в отделку воевода твой царицынский, Унковский: опять от него челобитная…

– Опять на жену? – сразу повеселел царь.

– Опять на жену… – сказал Репнин. – Дозволишь прочесть?

– Читай… А вы все слушайте, – обратился царь шутя к боярам. – Пусть всем в науку будет: не женись на молодой… Ну?

– Вот, сейчас, великий государь… – сказал Репнин, пробегая глазами челобитную: «…Кусала она, жена моя, тело мое на плечах зубом и щипками на руках тело мое щипала и бороду драла. Еще в бытность мою на Москве, против моего челобитья дьяк в Мастерской Палате поругательство жены моей и зубного ядения на теле досматривал и в том жене моей никакого указу не учинено. А она, жена моя, Пелагея, хотела меня, холопа твоего, топором срубить, и я от ее топорового сечения руками укрывался, и посекла у меня праву руку по запястью, и я от того ее посеченья с дворишка своего чуть жив ушел и бил челом, и опять указу никакого не было, а от той посеченной руки я навеки увечен. Да и впредь она, жена моя, хвалится на меня всяким дурным смертоубивством и по твоему государеву указу посажена она за приставы. И она сидя за приставы хвалится и ныне на меня смертным убивством.

Милосердый государь, пожалуй меня, вели в таком поругательстве и в похвальбе ей, жене моей, свой царский указ учинить и меня с нею развесть, чтобы мне от нее, жены своей, впредь напрасною смертии не умереть…» И это уж не ведаю, в какой раз… Прямо смертным боем бьются…

– Вперед наука: не женись на молодой… – повторил, смеясь любительно, Алексей Михайлович. – Ну, что ж… Препроводи грамоту на патриарший двор, и пусть там учинят по правилам святых апостол и святых отец, чего доведется…

– Вот тут еще челобитная от крестьян села Ширинги есть, великий государь… – сказал Репнин. – Они уж и раньше на помещика своего челом били. Велишь прочести?

– Чти!

– М-м-м… – пробегая титулы и вступление, которые надоели царю от частого повторения, тянул Репнин. – Вот. «А господин наш, князь Артемий Шейдяков, приехавши в пожалованное от тебя, государь, село Ширингу, крестьянишек, что приходили к нему по обычаю с хлебом на поклон, бил, мучил и на ледник сажал. И, будучи женат, он, князь Артемий, брал к себе на постелю татарок от нехрещеных татар, а затем, взявши с нас, крестьянишек твоих, против твоего государева указу, сполна денежный оброк за год, отписей в этом нам, крестьянам, не дал. Уехавши же в Самарский город, князь Артемий все оброки и одежу с себя пропил и проиграл веселым женкам, после чего опять съехал на Рождество в село Ширингу, взявши с собой в деревню веселых женок. Здесь он стал мучить нас, крестьянишек, смертным правежем в новых оброчных годовых деньгах и доправил с нас сверх оброку 50 рублев денег да 40 ведер вина да 10 вар пива да 10 пуд меду. А у которых крестьян были нарочитые лошаденки, тех лошадей он, князь Артемий, взял на себя. А которые крестьянишки на князя Артемия тебе, государь, челом били об его насильстве и неверном правеже, на тех похваляется он смертным убийством, хочет их посекати своими руками. И мы, сироты твои, не претерпя его, князя Артемия, немерного правежа и великой муки, разбрелись от него разно…»

– Прикажи воеводе самарскому розыск сделать… – сказал царь. – И нам, государю, обо всем отписать…

Доклады продолжались.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации