Электронная библиотека » Иво Андрич » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Барышня"


  • Текст добавлен: 4 октября 2013, 01:22


Автор книги: Иво Андрич


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Зато другого поэта, Будимировича, долго уговаривать не пришлось. При первой же просьбе он вытащил из кармана сложенный листок бумаги.

Он выглядел незаметнее и скромнее Стиковича. Стекла, прикрывающие усталые глаза, орлиный нос, тонкие бритые губы, острый профиль придавали ему какую-то инквизиторскую суровость, которую горькая улыбка не смягчала, а делала еще более непреклонной. Девушки смотрели на его худые, красивые руки, он же, ни на кого не глядя, читал одно из своих стихотворений в прозе. В ту пору это был любимый поэтический жанр – все бурлило смелыми замыслами и жаркими страстями, но облекать это в правильную и устойчивую форму ни у кого не хватало ни времени, ни знаний, ни терпения. Читал он глухим голосом, тихо и монотонно, но с какой-то скрытой внутренней силой, которая неприметно подчиняла себе слушателей и заставляла всех замолкать. Даже кое-кто из стариков поднялся со своих мест в гостиной и, стоя у распахнутых дверей, слушал этот тихий, молитвенный голос.

Барышня сидела, съежившись в углу, у самых дверей, мало кем замеченная, и слушала молодого поэта так же, как слушала споры молодежи или граммофон, – рассеянно, хмуро и через силу. Вначале она не понимала ни отдельных слов, ни связи их. Ей казалось жалким и непристойным сидеть вот так посреди комнаты и громко и торжественно читать то, что придумалось ночью, в беседе с самим собой. Это представлялось ей непонятным и чуть ли не постыдным. Но всеобщее безмолвное внимание, голос поэта, тихий, но в то же время сильный и грозный, заставили ее сосредоточиться и слушать внимательнее. Лишь теперь она услышала, о чем говорит поэт. Понимала она не все слова, иногда до нее не доходили целые фразы, недослышанные или непонятые, но из того, что она хорошо расслышала и поняла, ей стало ясно, что речь идет о страшном и кровавом покушении на богатство и богачей, на их деньги, на их образ жизни.

 
«Сколько я ни ходил по свету,[19]19
  «Сколько я ни ходил по свету…» – Поэту Петару Будимировичу Андрич вкладывает в уста собственное стихотворение в прозе «Красные странички», написанное в 1918 г. и опубликованное загребским журналом «Книжевни юг» (1919, т. III, № 1). Сходство этого персонажа с молодым Андричем улавливается и в описании его внешности.


[Закрыть]
где только ни был, везде мой посох натыкался на камни, и взгляд мой – на дом богачей, и мысль моя – на черствое сердце. Ваша надменность и жестокость исполнили душу мою сначала горечью и страхом, а вслед за тем возмущением и ненавистью, ибо я почувствовал, что нет большего позора, чем быть человеком, и увидел, что Земля превратилась в посмешище Вселенной».
 

Барышня смотрела на свои сложенные на коленях руки и, внимательно слушая, непрестанно спрашивала себя, не обманывает ли ее слух, возможно ли, что все это говорит человек, которому полагалось бы быть умнее и проницательнее прочих людей. «Нет, невозможно, – решала она и боязливо, искоса окидывала взглядом лица слушателей, но они выражали лишь напряженное и молитвенное внимание. – Нет, и все же это невозможно; наверное, в конце какой-нибудь остроумный трюк придаст всему другой, подлинный, здоровый смысл или все обернет в шутку». Между тем поэт продолжал читать, и ни в его тоне, ни в словах не было ничего, что укрепило бы ее надежду. Напротив, этот молодой человек, называемый поэтом, призывал бедняков всего мира отринуть все, что их разделяет, вместе подняться на богачей и захватить их богатство. Здесь не могло быть двух мнений: слова были понятны и смысл ясен. Затем он обращался к богачам:

 
«Прекрасно поделили вы мир: все для вас и для ваших детей, для детей ваших детей и для ваших слуг. Хорошо поделили вы мир: свет и радость взяли себе, а мрак и горести оставили нам, и теперь судьба каждого предопределена от рождения: вам – светлая, нам – черная. Хорошо поделили вы мир! Ваш раздел страшен, но не вечен. Созреет гнев наш, настанет пора урожая, и даст он горькие, терпкие плоды; дети ваши станут стыдиться своего имени и отрекутся от своего богатства, потому что превратится оно для них в непосильный груз и погибель».
 

Поэт читал дальше, но Барышня вдруг перестала его слышать: кровь бросилась ей в голову. Она почувствовала необходимость немедленно встать и уйти, но не могла решиться на это в той абсолютной тишине и неподвижности, которые царили вокруг нее. Все в ней восставало против этого, по ее разумению, богохульства под личиной молитвы, этого открытого призыва к грабежу, этой дерзостной лжи, произносимой с такой торжественностью, с таким смиреньем на лице и в позе. Она судорожно ломала сплетенные пальцы, чувствуя, что еще немного – и она не выдержит, встанет и уйдет, и пусть о ней думают что хотят. Мысли ее прервали горячие рукоплескания. Поэт закончил. Молодежь дружно аплодировала.

Все они, думала Барышня про себя, все без исключения, и мужчины и женщины, или уже богаты, или с помощью женитьбы, политики или службы рассчитывают разбогатеть и тем не менее восторженно принимают эти стихи. Она поднялась, возмущенная. В дверях стоял огромный Адамсон с каким-то еще более дородным седым господином. Их привлекли аплодисменты. Адамсон показал пожилому господину на поэта, который медленно и смущенно складывал свой лист бумаги, сидя в той же позе, в какой читал:

– Вон тот в пенсне, что сидит посередке.

– Этот? – несколько разочарованно переспросил господин.

– Да, да, этот недоносок. Большевик, каких мало. Барышня с решительным видом прошла мимо них и скрылась в свою комнату. Здесь, думалось ей, она придет в себя, успокоится, ляжет, уснет, и мучительный осадок от всего, что она видела и слышала, исчезнет. Но и это оказалось нелегким делом. Мать спала на другой кровати. Спала? Как сказать – частенько она прикидывалась спящей, чтобы своим присутствием не мешать дочери. Впрочем, неизвестно, когда она тише и незаметней – когда спит или когда бодрствует. Барышню раздражало присутствие в спальне второго человека, она привыкла спать одна. Ей представлялось, что именно это мешает ей думать. Она чувствовала себя словно в западне. Нигде ни покоя, ни уединения. А мысли все время возвращаются к тому, что читал поэт. Она легла, погасила свет, но в темноте ее охватил еще более сильный гнев. О сне не могло быть и речи. Что ни день, этот дом впадал во все большее безумие. Чего хотят эти молодые люди? (Неожиданно в ее памяти возникли довоенные сараевские студенты с набережной. Длинноволосые бездельники, они сидели в черных пелеринах на белом каменном парапете Миляцки и шептались об опасных вещах.) Что это за бессмысленная суета, которую она уже месяцами видит в доме? Что это за люди, называющие себя поэтами, журналистами, националистами или коммунистами, зачем они лезут туда, куда их не просят? И неужто нет никого, кто мог бы призвать их к порядку, на худой конец просто прикончить, но только освободить мир от этой страшной угрозы! Чистое ли это фиглярство и молодечество досужих юнцов перед глупенькими девушками, или речь идет, как ей увиделось сегодня вечером, о настоящем заговоре против денег и богатства, против порядка и разума – короче, против всего, что люди ценят, любят, делают и имеют? Кто ответит ей? Но уже сама необходимость задавать себе подобные вопросы приводит ее в смятение, лишает равновесия и не дает спать. А через стены и двери вместо ответа до нее доносится, словно в насмешку, дикая негритянская мелодия, под которую снова танцуют все, невзирая на различие во взглядах, и которая заставляет ее глубже зарываться головой в подушку. Мучаясь и терзаясь, она решает во всяком случае как можно скорее переехать отсюда, хотя бы ей и пришлось заплатить за дом на Стишской улице ту цену, которую просят и вокруг которой ведется торг вот уже три недели.

Однако то, на что легко было решиться во время ночных терзаний и бессонницы, трудно было осуществить днем, когда гнев ослабевал, а вопрос о цене вставал перед ней во всей своей непреклонности и жестокости. Она перебрала несколько домов, но каждый раз сталкивалась с ловкими и бесцеремонными владельцами, в истинные намерения которых проникнуть не удавалось. Барышня сразу поняла, что белградские дельцы совсем не похожи на вялых и ленивых сараевцев. Она прониклась страхом и уважением к этим крутым и суровым людям, которые умеют стоять на страже своих интересов, а чужие интересы уважают настолько, насколько их хорошо защищают. Однако и хозяева домов, и сам газда Джордже, который сводил их с племянницей, чувствовали, как много силы, осмотрительности и лукавства кроется в старой деве. В конце концов сошлись на доме на Стишской улице, с которого и начались переговоры. Барышне удалось сбить цену до минимального уровня и выговорить себе наиболее выгодные сроки платежей. (Домовладелец, разбогатевший македонец, подписывая соглашение, сказал, что такого выжигу и жмота, как Барышня, он еще в жизни не встречал, хотя больше двадцати лет покупает и продает дома и земельные участки.)

Как только из Сараева прибыли вещи, Райка и госпожа Радойка покинули гостеприимный дом на Смиляничевой улице; госпожа Радойка – с сожалением, а Райка – с радостью, довольная, что освободилась от этой нерасчетливой жизни и общения с шумной толпой молодежи.

Дом на Стишской улице, в стороне от центра, запущенный и сыроватый, со старой сараевской мебелью, расставленной в прежнем порядке, был для Барышней идеальным жилищем. Здесь она снова обрела себя и начала жить согласно своим вкусам и взглядам. Здесь у нее снова появилось ощущение, что ей удается что-то урвать у жизни. В доме было всего две жилые комнаты. Третья, полутемная и сырая каморка, в расчет не шла. Теперь у матери и дочери было по комнате. Хозяйство опять повели скромное и скудное, как некогда в Сараеве. Пища готовилась один раз в день, топили, да и то весьма умеренно, лишь одну комнату. Служанка приходила всего на два часа и делала только самую грязную работу. Жизнь возвращалась в прежнюю колею. Барышня опять взяла в свои руки хозяйство и понемногу стала заниматься делами, но потихоньку и осторожно.

Жизнь Белграда в начале двадцатых годов отличалась пестротой, интенсивностью, необычайной сложностью и противоречивостью. Рядом с множеством разнообразных и значительных достижений существовали невообразимые слабости и недостатки; старый уклад жизни, строгие порядки патриархального мира сталкивались с разношерстным клубком новых, еще не устоявшихся обычаев и всевозможных пороков: нерадивость – с бьющей через край энергией, чистота и душевная красота – с уродствами и мерзостью. Дикая и безоглядная погоня за чистоганом спекулянтов и мародеров всех мастей уживалась с игрой воображения и ума мягкотелых мечтателей и смелых мыслителей. По разрытым улицам с ветхими, запущенными домами, на которых можно было видеть явные следы войны, двигался разноликий поток людей, непрерывно возраставший, ибо в него очертя голову ежедневно кидались сотни пришельцев, как кидаются в морские глубины охотники за жемчугом. Сюда приходили и те, кто мечтал выдвинуться, и те, кто хотел спрятаться. Здесь смешались те, кто защищал свое состояние или положение, оказавшееся под угрозой в переменившихся обстоятельствах, и те, кого привело сюда стремление добиться и того и другого. Здесь было много молодежи из всех краев и областей нового государства, которая все свои надежды возлагала на новые условия и на завтрашний день, и немало пожилых людей, которые пытались как-то приспособиться к новым веяниям и искали спасения в самом водовороте, скрывая страх и отвращение, которые он им внушал. Одних вынесла на поверхность и создала война, других та же война потрясла до глубины души и переродила, и они теперь искали равновесия и покоя. Были изголодавшиеся, плохо одетые, недоучившиеся; были морально уничтоженные и навсегда павшие в собственных глазах, были сытые и наглые, с безграничным аппетитом и отвагой дикарей; были энтузиасты и горячие головы, не заботящиеся о себе, и эгоисты, знающие лишь трезвый расчет; были люди всевозможных вер и убеждений, разных рас и национальностей, всех сословий и профессий; были патриоты, жившие старомодной любовью, наивной верой и неопределенными надеждами на лучшее будущее; были смелые и прозорливые пионеры, которые уже теперь смотрели дальше и видели лучше большинства; были международные шпионы, преследовавшие свои, точно определенные цели. Короче, это была та буйная и пестрая глубинная флора, которую порождают войны и потрясения, а установление мира выбрасывает на поверхность, потому что в наше время и величайшие войны, и самые безоговорочные победы редко и лишь частично решают те вопросы, ради которых воевали и побеждали, но зато непременно ставят великое множество новых мучительных проблем. Именно их разрешения и добивались эти люди. Невозможно даже приблизительно перечислить все то, с чем они пришли сюда, однако с уверенностью можно сказать, что привели их сильные страсти и серьезные, неотложные нужды. Подобно косякам морских рыб, ищущих лучших условий существования, этот людской поток устремился под сень новой власти и новых законов, решив либо их приспособить к своим желаниям и интересам, либо самим к ним приспособиться.

В этой толпе, в воздухе, ее окружающем, царила нездоровая и коварная, но возбуждающая и всесильная атмосфера неограниченных возможностей во всех областях жизни и деятельности. На отрезке между Славией и Калемегданом в полдень или под вечер можно было неожиданно встретить друга детства и благодаря этой случайной встрече уже назавтра проснуться обеспеченным или даже богатым человеком, и никто и не подумает спросить, кто вы и что вы. Но точно так же можно было с полной торбой превосходнейших аттестатов и отличнейших рекомендаций (черным по белому!) неделями обивать пороги учреждений и не добиться правды. Что-то от неистовости и хаоса золотоносного Эльдорадо было в жизни и облике столицы этой великой державы, которая еще не имела ни определенных границ, ни внутреннего устройства, ни окончательно установленного имени. Во всем, как в духовной жизни, так и в материальной, властвовал роскошный и приятный беспорядок в той первой его фазе, когда никто еще против него не восстает, ибо каждый находит в нем свою корысть и черпает надежду на еще большую.

Жизнь нового Белграда еще никем не описана, и это нелегко сделать, но жившие там в ту пору могут и сейчас вызвать ее в памяти и даже физически ощутить, как какой-то особый климат или определенное время года.

В этом Белграде, с его стремительным людским водоворотом, обитает и барышня Райка Радакович из Сарае-ва. Ходит она неслышно и настороженно, глядя прямо перед собой и лишь изредка бросая по сторонам косые, недоверчивые взгляды. Она не сумела бы с уверенностью сказать, чего она все время боится. То ее напугает пролом от гранаты, зияющий в стене опустелого дома, то прохожий, какой-нибудь демобилизованный солдат в коричневой шинели грубого сукна, со споротыми знаками различия. Следы войны рождают в ней страх, однако же не меньше она боится и неистовства новой жизни, которая бурлит и безоглядно мчится мимо развалин и жертв войны. На каждом шагу она видела, насколько жизнь здесь богаче и сложнее, но вместе с тем суровее и опаснее, чем в Сараеве; на вид легкая и веселая, будто забава, а на самом деле коварная и неумолимая, как игра на деньги. Она поняла это безошибочной интуицией людей, предавшихся одной страсти.

Почти каждое утро, и в снег, и в слякоть, и в дождь, и в буран, Барышня спускалась по улице Негоша и обходила банки, а также меняльные лавки, которые, как грибы после дождя, что ни день вырастали на пространстве между отелем «Лондон» и кафе «Коларац». Они еще издали манили и волновали Барышню своими большими, броскими вывесками всего из одного слова «Меняла»; перед каждой лавкой была выставлена черная доска, на которой мелом писали курс девиз на сегодняшний день. В каждой такой «конторе», вернее, отремонтированной на скорую руку узкой и почти пустой лавчонке за новым прилавком рядом с кассой и холодной печуркой стоит какой-нибудь испанский еврей, Анаф или Медина, в зимнем пальто, в шляпе, посиневший от холода, хмурый и неприветливый. Барышня этого не замечает. Впрочем, она сама мрачнее, жестче и бесцеремоннее любого из этих менял. Она облокачивается на прилавок и спрашивает:

– Сколько даете за сербские табачные акции?

– Сколько у вас есть?

– Прилично. Смотря сколько дадите.

Еврей не хочет говорить цены, но Барышня тут же предлагает другие бумаги, расспрашивает о курсах и морочит голову меняле до тех пор, пока не узнает или не догадается обо всем, что ей надо. Тогда она уходит, не прощаясь, ничего не купив и не продав. Скоро все менялы уже знали эту хмурую женщину и, увидев, что притворяться равнодушными или нелюбезными бесполезно, стали разговаривать с ней как с равной. Но на сделки Барышня шла редко, по мелочам и с величайшей осторожностью; она все реже испытывала желание и решимость идти хотя бы на малейший риск и все чаще обращалась к воображаемым, нереальным операциям. Она долго и тщательно вынюхивала наиболее высокую цену на какие-либо из своих бумаг, записывала ее и через две или три недели проверяла, сколько бы она потеряла или приобрела, если бы тогда их продала; воображаемый убыток или барыш она вносила в специально заведенную книгу непроизведенных операций, которую ежедневно перелистывала и читала. Эта игра, которая для нее была гораздо больше, чем игра, доставляла ей глубокие, сильные переживания, и приятные и досадные, расширяя в то же время ее познания и опыт. Зарывшись, как крот, в эту мелкую бесконечную работу, она все. реже вспоминала свою былую мечту о Миллионе и испытывала в ней все меньшую потребность; а если, случалось, и вспоминала, ей мнилось, будто это кто-то другой мечтал о миллионе и рассказал ей о своей мечте. И воспоминание о Сараеве тоже быстро бледнело в ее памяти. Ничто не тянуло ее назад, даже могила в Кошеве, которая сейчас существовала для нее словно где-то в воздушном пространстве, поднятая на недосягаемую высоту. Волнения, которые ей пришлось там пережить, улеглись, потери не казались столь непоправимыми. И только в душе жил страх, как бы и здесь, в Белграде, не возобновились газетные нападки. Этот страх преследовал ее даже во сне. Но опасения ее были напрасны. Бурная и стремительная жизнь столицы, словно джунгли или океан, поглощала и покрывала забвением и добро, и зло, и славу, и позор.

К Хаджи-Васичам она ходила редко, знакомства, которые появились у нее в их доме, были немедленно и прочно забыты. И все же ей не удалось окончательно порвать с этим миром и уединиться так, как бы она хотела. С одной молодой особой и одним юношей, с которыми она познакомилась в самые последние дни своего пребывания на Смиляничевой улице, она продолжала поддерживать отношения и дальше, хотя сама не знала, почему и зачем. Молодую особу звали Йованка Танаскович, она была дальней родственницей госпожи Секи. В доме Хаджи-Васичей Барышне часто приходилось слышать о ее причудах. Однажды она пришла, их познакомили, и очень скоро Йованка привязалась к Барышне.

VII

Йованка! Это весьма распространенное простонародное имя, способное навечно похоронить женщину в море сельских и городских Йованок, в тогдашнем белградском обществе произносилось с особой интонацией и значительностью, словно романтическое и всегда приметное имя какой-нибудь Армиды, Клоринды, Оливии или Кассии, произносилось без добавления фамилии или прозвища, ибо подразумевалось, что Йованка одна в Белграде и целом мире.

Ей было уже за тридцать – невысокого роста, плотная, с крепкими ногами, с решительными и порывистыми движениями, сверкающими карими глазами и пронизывающим взглядом. Кожа у нее была тусклая и серая. Какое бы платье или украшение она ни надела, все сразу становилось на ней серым и убогим. Одевалась же она просто и небрежно и производила впечатление неряшливой, чтобы не сказать нечистоплотной, женщины. Черные густые лоснящиеся волосы были стянуты на затылке. Мужское рукопожатие, солдатский шаг, голос низкий и хриплый от непрестанного курения, быстрый и отрывистый говор дополняли облик этой женщины богемного вида и поведения. Она происходила из почтенной и богатой белградской семьи, окончила университет и имела тьму знакомств и разветвленные родственные связи во всех слоях белградского общества. Родители ее рано умерли, оставив ей, единственной дочери, хорошее состояние в домах, земле и ценных бумагах. Жила она одна, скромно и необычно, не думая ни о замужестве, ни вообще о мужчинах и ничего не требуя от жизни лично для себя. Все в ней было неустойчиво, смутно и непонятно. Трудно сказать, какими соображениями и побуждениями руководствовалась в своей бурной и неутомимой деятельности эта неугомонная и любопытная особа, по-мужски решительная и сильная. Единственным ее желанием и стремлением было вмешиваться в чужие судьбы, планы, страсти и замыслы. Она жила только этим и только в этом видела смысл своего существования. Она поддерживала многочисленные знакомства, сложные и запутанные, с мужчинами и женщинами разного положения и возраста. Казалось, она желала помочь всем на свете и, не имея собственных забот, хотела взвалить на себя чужие. Неслышно, незаметно и бескорыстно она вторгалась в судьбу человека, взятого ею под покровительство, разделяла его стремления, успехи или поражения. При этом она превосходила своих подопечных усердием и активностью, убежденная, что понимает их намерения глубже и защищает их интересы лучше, чем они сами.

В жуткую слякоть или лютый буран она обегала весь Белград, заходила в дома, лавки, конторы. Без галош и зонта, с покрасневшими руками и носом, синими губами, в длиннополом, мышиного цвета пальто, смахивающем на солдатскую шинель, – такой ее можно было увидеть в разрытом и немощеном Белграде 1920 года. Если вы остановите и спросите ее, куда она спешит, она на ходу страстным шепотом скажет вам, что у ребенка одной ее приятельницы дифтерия и она с утра бегает сегодня по городу.

– Вы знаете Загорскую. Она теряет голову из-за малейших пустяков. А он, он еще вчера выехал с какой-то комиссией на место, во всяком случае, он так сказал, и в Белграде его нет. В городской больнице в инфекционном отделении нет свободных коек. Мне удалось найти хорошего доктора, но теперь нет сыворотки. Бегу в амбулаторию. Сказали, что там есть.

И мчится дальше в грязь и туман, маленькая, невзрачная, но несгибаемая и крепкая, как стальное перо.

Или вы видите, как она терпеливо расхаживает перед театром, сунув руки в карманы пальто.

– Что вы здесь делаете, Йованка?

– Жду директора. Подумайте только, эти невежды производят какое-то сокращение и уволили Кирьяковича, молодого талантливого актера, в то время как многих, уже отыгравших свое, оставили, дают им роли, устраивают бенефисы. А он только несколько месяцев как женился. Жену взял из провинции. Сейчас они ждут ребенка, а в доме пеленки нет – пеленки! – и денег ни гроша. Жили как два голубка, но – знаете ведь, как оно бывает, – уже начались ссоры, недоразумения. Она дочь богатого торговца, но отец отрекся от нее, когда она убежала с Кирьяковичем.

Теперь она плачет и грозит вернуться к отцу или броситься в Саву, а он хочет кинуть все и уйти с какой-нибудь бродячей труппой. Вот жду директора. Он мне двоюродный брат. Нужно поговорить с ним и как-то все это уладить.

Вообще не было дела, за которое она не взялась бы ради того, кого считала достойным своего покровительства. Ночи напролет она просиживала у постели больных, давала пристанище приятельницам, сбежавшим от мужей, ходила вместо них к адвокату и в консисторию; хлопотала за брошенных девиц и бедных юношей, которым предстояло держать экзамен или искать службу; неусыпно заботилась о несчастных влюбленных, мирила поссорившихся, спасала должников. Словом, по непонятным побуждениям и не преследуя никаких личных целей, исполняла роль провидения. И действительно, она была совершенно бескорыстна, хотя капризна и неуравновешенна, была преданна и добра до самопожертвования, но в то же время назойлива, злопамятна и мстительна. Путаные судьбы неудачников и страдальцев были ее стихией. Только они привлекали ее внимание, им она с неодолимым упорством навязывала свои советы и услуги, ценные и важные, но потом, когда дела их улучшались, вдруг отворачивалась от них и, как разгневанная, оскорбленная фурия, преследовала их молчаливой ненавистью и тихим оговором. (С первого дня знакомства она всем говорила «ты», однако же после первой ссоры снова переходила на «вы».) Благополучные и незаметные судьбы, люди, которые преуспели в жизни или скрывали свои нужды и горести, ее вообще не занимали. Для них она находила лишь колкие замечания и убийственную иронию, принятую в ее кругу. Зайдет, например, речь о Йоване Симиче, известном белградском геологе, который стал почетным профессором Парижского университета и должен на днях выступать в Сорбонне с публичной лекцией, Йованка лишь презрительно отзовется:

– Знаю я его. Жену бьет. Да еще и ест руками.

Для нее и для большинства тех, кто ее слушает, это все, что надо знать и можно сказать о знаменитом геологе.

Такой была и так жила эта самая Йованка.

Никто никогда не представлял себе ее личной жизни, никто никогда не задавался вопросом: нуждается ли она в чем-нибудь, каковы ее желания и привязанности. По существу, она жила постольку, поскольку около нее жили другие и поскольку ей удавалось принять участие в их жизни. А за жертвы и усилия, на которые она шла для других, она получала двоякое вознаграждение: во-первых, у нее не оставалось времени заботиться и думать о себе а во-вторых, совершенно не имея личной жизни, она могла жить жизнью десятков людей и, словно уродливое и злонравное, но могущественное божество, плести и расплетать нити чужих судеб.

Еще при переселении и устройстве в новом доме Йованка, хоть и незваная, предложила Барышне свои услуги. Она нашла самые дешевые телеги, звонила начальнику конторы пошлинного сбора на пристани, мужу своей хорошей приятельницы, который не мог ей ни в чем отказать, сама водила Барышню в окружной суд, чтобы там с помощью своих знакомств покончить с последними формальностями, связанными с покупкой дома. Барышня принимала ее услуги, хотя и тяготилась ее визитами, которые порой становились слишком частыми и затяжными. Но отказаться от этих визитов она не могла: этих странных и во всем несхожих женщин что-то сильно, хотя и неприметно, сближало и связывало.

За два дня до переселения Барышни из дома Хаджи-Васичей там состоялся еще один вечер, на который были приглашены друзья Миши и подруги Данки и Даринки. Барышня еще не опомнилась после раута, который был дней за десять до этого и на котором ей пришлось услышать невероятные стихи поэта и еще более невероятные восторги молодых баричей, однако из уважения к домашним она решила вытерпеть еще и этот вечер, к счастью, последний. Йованка привела на этот раз одного из своих новых подопечных, которого хотела представить госпоже Секе и ее дочерям. Это был некий Ратко Раткович. Еще раньше она с восторгом рассказывала о нем. По ее словам, он сочетал в себе все наиболее ценимые в то время качества. Выходец из Герцеговины, Раткович, мобилизованный в австрийскую армию, во время боев в Карпатах перебежал весьма драматическим способом на русскую сторону и увел с собой целый отряд герцеговинских сербов. Из России он перебрался в Салоники, добровольцем участвовал в боях при прорыве Салоникского фронта.[20]20
  Салоникский фронт – один из участков ожесточенных сражений войск Антанты с германо-болгарскими армиями с октября 1915 по сентябрь 1918 г., закончившихся капитуляцией Болгарии. Помимо англо-французского экспедиционного корпуса в боях участвовали сербские, итальянские и греческие войска, а также две русские бригады.


[Закрыть]
Сейчас демобилизовался и хочет устроиться на службу в белградское представительство американской автомобильной фирмы Форда, и это, безусловно, ему удастся, ибо он в совершенстве владеет английским и еще во время своего пребывания в Салониках установил крепкие связи с тамошними агентами Форда.

Когда за несколько дней до этого Барышня рассеянно прислушивалась к захлебывающемуся рассказу Йованки о молодом герцеговинце с исключительными способностями и прекрасным будущим, ее грызли собственные заботы, и она не думала, что когда-нибудь его встретит. И вечером, увидев издали статного господина, которого Йованка вела как примерного ученика и представляла гостям, она не вспомнила о нем. Обойдя первый ряд, господин повернулся, подошел к Барышне и, смущенно улыбаясь, протянул ей свою сильную холеную руку. Йованка назвала его, и только тогда Барышня взглянула ему в лицо. Он тоже что-то сказал, и Йованка немедленно потащила его дальше.

Барышня почти не видела и не слышала герцеговинца, потому что при первом взгляде на него в ее голове блеснула и застыла лишь одна мысль: дядюшка Владо! Не в ее обычаях было интересоваться наружностью людей, присматриваться к ним внимательно и пристально. Мужчин и женщин она различала не по одежде, не по наружности, даже не по выражению лица, ибо с тем, что с ранней юности занимало ее в людях, это не имело никакой связи и никак не влияло на ее суждения и оценки. Когда она была еще молоденькой девушкой, она никогда не могла ответить на столь частые среди подружек вопросы: «На кого он похож, как по-твоему?» Первоначальное равнодушие к внешнему облику людей со временем перешло в полнейшую слепоту. Она и сейчас не заметила во внешности герцеговинца ничего особенного или необычного, но стремительность, с какой он обернулся к ней, весь его вид, осанка, улыбка вызвали в ее сознании эти два слова: «дядюшка Владо!» Это было не просто сходство, – перед ней действительно прошло ожившее воспоминание. И когда через некоторое время Раткович, посидев понемногу около каждой барышни и дамы, подсел к ней, ей уже даже не надо было на него смотреть. Все было знакомо. Буйная волна светлых волос, голубые глаза, часто моргавшие и тем скрывавшие внутреннее беспокойство, и главное – щедрая, неуемная улыбка. Только этот дядюшка Владо был выше, шире в плечах, во всем сильнее и решительней. Кроме того, он говорил о том единственном, о чем она любила и умела разговаривать и чего ее дядюшка всю свою жизнь избегал: о деньгах, о делах, о деловых перспективах и планах. Словом, вылитый дядюшка Владо, точно он явился ей во сне и сон несколько изменил его, но от этого он стал ей еще ближе.

Ночь и весь следующий день она думала об этом удивительном сходстве. С тех пор как она уехала из Сараева и поселилась в Белграде, с ней все время происходили какие-то поразительные и странные вещи. К подобным невероятным событиям, связанным с переездом и переменой места, Барышня отнесла и эту волнующую встречу с двойником дядюшки Владо. Постепенно она стала думать о нем гораздо меньше, пока собственные дела и устройство в новом доме совсем не вытеснили его из памяти. Она больше бы о нем и не вспомнила, если бы Йованка не продолжала приходить к ней и в новый дом. Барышня, которая всегда тяготилась ненужными визитами, и на этот раз старалась пресечь их или свести к минимуму. Однако тот, на кого в горах обрушивается снежная лавина, имеет больше шансов на спасение, чем тот, на кого сваливается горячее расположение и покровительственный пыл Йованки. Случалось, что, занятая другими своими многочисленными обязательствами и знакомыми, она не появлялась недели по две, зато потом прибегала два раза на день. Приходила и рано утром, и поздно вечером, в любую пору дня, но непременно каждый раз в другую. Озябшая, промокшая, забрызганная грязью по уши, она врывалась в дом со своими бесценными рекомендациями и бесчисленными советами, с уймой восторженных или гневных рассказов о неизвестных мужчинах и женщинах, чьи судьбы она в тот момент тасовала и направляла. Убежать от этих сентиментальных и ожесточенных излияний было невозможно; все, что человек, вынужденный им внимать, в состоянии был делать, это слушать их вполуха и как можно скорей выбрасывать из головы. Но и это удавалось не каждому, потому что Йованка физически забирала собеседника в полон, с неустанным упорством возвращаясь к волнующей ее теме. Так и Барышне она в последнее время постоянно твердила о Ратковиче, о его честности и трудолюбии, о его стараниях добиться места в представительстве Форда, о трудностях, с которыми он при этом сталкивался, и о своем стремлении ему помочь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации