Текст книги "Уроки Германии"
Автор книги: Калле Каспер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Третья глава
Наша эпоха враждебна философии и труслива, ей не хватает смелости решить, что ценно, а что – нет, демократия же, говоря в двух словах, означает: делай то, что тебе предписывает жизнь.
Р. Музиль «Человек без свойств»
Вскоре после того, как мы выздоровели, три «семафора» опять пригласили нас в ресторан, естественно, за счет издательства. Теперь решено было попробовать итальянскую кухню. На сей раз к нашей компании присоединилась Оэ и, как только она со мной заговорила, я сразу навострил уши, ее английское произношение напомнило мне о моей тете, которая была известным специалистом в этой области.
– Оксфорд или Кембридж? – осведомился я.
– Оксфорд, – ответила Оэ скромно.
Казалось, она не гордится своим образованием, а скорее стесняется его, так иных состоятельных людей смущает упоминание об их богатстве. Я представил себе, насколько самоуверенно, с каким чувством превосходства взирал бы на окружающих любой отучившийся в Оксфорде эстонец – у нас ведь даже человек, закончивший отделение английской филологии в Тартуском университете, ощущает себя как бы существом высшего порядка – и мое уважение к Оэ заметно выросло. Высокая, худая, в очках, она, казалось, словно высохла, но только внешне, что ее опять-таки выгодно отличало от эстонских филологинь, в чьей женственности у меня за мою жизнь было достаточно возможностей усомниться. Оэ была именно женственной, мягкой, выпив пару коктейлей, стала весело флиртовать, не стараясь задавить собеседника авторитетом, не пытаясь хотя бы на четверть часа из спортивного интереса взять верх над мужчиной. До нашей поездки я полагал, что немки должны бы, так сказать, по историко-генетическим причинам, напоминать эстонок, или, вернее, наоборот, эстонки – немок, но в Германии мне пришлось скорректировать свою точку зрения. Теперь я, скорее, склонен поддержать гипотезу, согласно которой крови викингов в нас все же больше, чем немецкой, эстонки же своей внутренней холодностью напоминают англичанок; не исключено, впрочем, что и это мнение изменится, если я когда-нибудь попаду в Лондон. Свое великолепное имя Оэ получила по названию одной норвежской рыбацкой деревушки, где ее родители провели медовый месяц; таким образом, мое первоначальное предположение, что они филологи-японисты, было опровергнуто. Кстати, японский знала Ульрика, хотя и была по образованию слависткой – два года своей юности она провела в Японии. Я подумал было, что она там училась, но опять ошибся, Ульрика отправилась в Японию в жажде приключений, но не в качестве их искательницы, а – по газетному объявлению – учить молодых японцев немецкому языку. Трудная жизнь в чужой стране закалила ее, она была смелой и прямодушной, и я мог без особого труда представить ее на баррикадах в случае, если революционная молодежь вдруг снова бросит перчатку бюргерству, чего, впрочем, бояться вряд ли стоит, так что полет моей фантазии вполне невинен. Так и не обзаведясь мужем и детьми, неизбывную потребность любить Ульрика реализовала, даря своими чувствами униженных и оскорбленных по всему миру, проще говоря, была весьма политизирована. На выборах она, конечно же, проголосовала за левых, конкретно – за зеленых, и считала крупнейшим политиком современности Йошку Фишера. После Японии она пару лет проучилась в Москве, где в ней раскрылись чакры той готовности помочь ближнему, которую столь часто можно встретить в России. Мне казалось, что самоотверженность Ульрики вообще не имеет границ, что так же решительно, как поднимется на баррикаду, она закроет тебя своим телом, если тебе будет угрожать смертельная опасность. С одним лишь исключением: если для твоего спасения придется перейти улицу на красный свет, Ульрика наверняка этого сделать не сумеет, так глубоко в ней сидит законопослушность… Она несколько раз сопровождала нас в поездках по Германии, и у нас постоянно возникали разногласия насчет того, как в поезде сесть – Рипсик не выносит почти никаких средств передвижения, поезд был единственным, к которому она до сих пор относилась более или менее толерантно, но немецкие поезда – это сущий кошмар, они мчатся, как бешеные, извиваясь в долинах меж гор и наклоняясь набок; сесть спиной к направлению движения Рипсик вообще не может, у нее начинает кружиться голова, и она принимается угрожать, что «сейчас сдохнет». Поэтому первой моей заботой было сделать так, чтобы мы сели лицом в ту сторону, в которую едем. Проблема в том, что при покупке билетов невозможно определить, в какую сторону развернуто сидение, и каждый раз, когда я занимал место, нам согласно билету не принадлежавшее, Ульрика буквально зеленела, настолько она боялась неприятностей, которые могут возникнуть в связи с этим «нарушением порядка». На наше счастье, все проходило без осложнений, люди, резервировавшие то или другое место, просто не появлялись, наверно, чуяли нутром, что их законное пространство оккупировали какие-то дикари. Русским языком Ульрика владела хорошо, можно сказать, свободно, иными словами, намного лучше, чем подавляющее большинство эстонцев, а ее немецкий язык был просто превосходным, я могу это засвидетельствовать, даже несмотря на то, что сам я знаю всего лишь пару десятков немецких слов. Впервые в жизни мы услышали, насколько красиво, певуче, мягко может звучать язык, который по телевизору доходит до нас в виде какого-то жуткого лая. Хвалите демократию, сколько хотите, но мое презрение к плебсу, способному изуродовать любой язык, как немецкий или эстонский, так и язык музыки или кино, вы поколебать не сможете. В такой же худой и недокормленной, как Оэ, Ульрике тоже таилась глубоко запрятанная женственность, например, перед выступлением в Мюнхенском Доме литератора она забежала в наш номер-чулан, чтобы переодеться, ибо вспомнила, что однажды, лет пять назад, уже посещала это заведение в наряде, в котором до того гуляла по городу.
Антуанетта, в отличие от двух других «семафоров», была женственна во всем, женственна сверх всякой меры, она болтала, щебетала, непрестанно флиртовала, улыбалась, взмахивала ресницами, восторгалась любым пустяком, курила с особым кокетством и тому подобное, точно француженка, которой она в какой-то степени и была, прояснить ее родословную мне так и не удалось. Черноволосая, с полными яркими губами и темными глазами, она резко выделялась среди преимущественно светловолосых пруссачек, была веселее и темпераментнее. Мне еще до встречи довелось вступить с ней в оживленную переписку относительно нашей поездки и уже тогда заметить ее хорошие манеры, которыми у нас могут похвастаться немногие, так что для меня ее умение быть очаровательно вежливой и при непосредственном общении сюрпризом не оказалось. Она каждый раз провожала нас до S-бана, стоя на перроне до тех пор, пока двери не закрывались, посылала нам в «Томас Манн Хаус» факсы с праздничными поздравлениями и разнообразными добрыми пожеланиями и расточала комплименты роману Рипсик, однако я не удивился бы, обнаружив, что в столь превозносимом ею произведении она на самом деле почти ничего не поняла. Умение Антуанетты беседовать на любую тему, не высказывая ни единой мысли, было несравненным. Ульрика посмеивалась над привычкой коллеги говорить и писать много лишнего, отягощать любое сообщение длинными формулами вежливости, я же относился к этому спокойно, потому что женщин, в отличие от мужчин, слабости, как известно, только украшают. Антуанетта была настоящей европейкой не только по своему запутанному происхождению, она еще и жила в разных странах: родилась в Германии, в школу ходила во Франции, куда ее родители бежали во время Берлинского кризиса, а до «Цурюка» работала в Лондоне, в одном литературном агентстве, в результате чего совершенно свободно и без единого знака препинания говорила, по крайней мере, на трех главных европейских языках.
Что такое европейский идентитет? Я не принадлежу к тем, кто убежден, будто наиважнейший компонент идентитета это язык, в наши дни таковым трудно считать и религию, намного важнее, кажется, должно быть то, что используя модный лексикон, можно назвать каноном культуры. Если так, то новый тип человека, европеец, должен формироваться на основе творчества Шекспира, Канта, Верди, Бальзака, Станиславского, Пруста, Сартра, и многих других великих европейцев; но на практике все равно выходит, что объединяются на основе битлзов, углового удара и красного вина.
Из-за остаточной слабости мы старались избегать частых поездок в центр города и предпочли бы гулять в окрестностях «Томас Манн Хауса», но там, увы, особых возможностей для подобных прогулок не было. Хотя В. и именовался «любимым местом отдыха берлинцев», отдых этот по необходимости ограничивался объездом озера на прогулочном катере и обедом либо в ресторане на вокзальной площади, либо чуть дальше, в воздвигнутой на холме пивной, прочие походы отпадали, поскольку вокруг на каждом шагу стояли заборы с угрожающими вывесками «частное владение». Кстати, участок «Томас Манн Хауса» тоже доходил до самого берега, от озера его отделял только низенький заборчик, благодаря чему писатели летом могли нырнуть в воду прямо с территории Дома, пройдя через калитку, однако, с другой стороны, раздел земли исключил возможность построить достаточно длинную набережную и лишил всех, в том числе и нас, удовольствия совершать прогулки вокруг озера.
К счастью, рядом с В. находился другой маленький сателлитный городок Н. Мы попали туда уже в первые дни, потому что во всем В. – вообразите себе! – не было ни одного магазина (понятно, для того, чтобы отдыхающие покупали пиво и кока-колу только в буфете и, следовательно, подороже), и нам пришлось поехать за продуктами в Н. Однако на самом деле нам повезло, потому что Н. оказался очень красивым, тихим городком, и мы влюбились в него с первого взгляда. Дома там в большинстве принадлежали той же эпохе, что «Томас Манн Хаус», и выглядели столь же роскошно. Обычно двух-, иногда и трехэтажные, несмотря на различия, они смотрелись как единый ансамбль. Башенки, террасы, веранды, обширные газоны – все свидетельствовало о состоятельности владельцев.
– Богатая страна, – заметил я в очередной раз. Но тут мой взгляд остановился на табличке с фамилиями жильцов у ворот одного из домов, и я удивился: оказалось, что в каждом из этих аристократических особняков, наверняка рассчитанных на одну семью, сейчас их жило по меньшей мере две, а то и три, четыре и даже больше.
– Демократия уничтожила элиту, – высказался я импульсивно.
– Почему ты так думаешь? – возразила Рипсик. – В демократическом обществе есть своя элита, даже несколько – политическая, бизнес-элита, ну и еще элита хорошо зарабатывающих производителей массовой культуры, тех самых субъектов, ради кусков гитар которых зрители готовы поубивать друг друга, и чьи бюстгальтеры секонд-хэнд на аукционе стоят больше, чем весь наш с тобой гардероб.
– И почему же эта новая элита отказалась от таких великолепных домов и обосновалась черт знает где, в каких-то современных конурах?
– Потому что у нее другой вкус, – пожала Рипсик плечами.
– Именно, – сказал я. – Раньше элиту характеризовало не только материальное благополучие, но и хороший вкус, а иногда и внутренняя культура. Деньги для просвещенного дворянина были средством создать вокруг себя эстетически полноценную среду.
– По-моему, ты идеализируешь аристократию, – сказала Рипсик. – Конечно, в чем ты прав, так это в том, что раньше вкусы диктовал действительно высший слой, сперва дворянство, потом крупная буржуазия, а сейчас все отдано на откуп демосу.
– И не только вкусы, – сказал я. – Нынешние политики тоже должны на каждом шагу думать о том, как понравиться демосу. Они словно марионетки в его руках. И все рок-певцы с киноактерами тоже. И даже глобальные корпорации. Все они служат интересам плебса, внутренне его презирая, но сознавая, что только так они могут сохранить свое благополучие. Плебеи же в условиях демократии изменились ненамного. Да, они раскатывают на автомобилях, ездят отдыхать за рубеж и заполняют свои дома всеми этими маленькими машинками, которые усугубляют их лень, но внутренне они остались такими же хамами, как и сто лет назад. Пиво, рок, американские фильмы и футбол, вот, в сущности, вся их жизнь. Кстати, разговоры о равных возможностях, якобы предлагаемых демократией, это миф. Мои возможности и возможности какой-то гориллы с гитарой весьма и весьма различны. Писатели принадлежат к низшему классу демократического общества. Гориллы с гитарой залезли куда выше. Таким образом, если не идеализировать демократию, не считать ее «концом истории», а рассмотреть ее более трезво, выяснится, что по своей сути это всего лишь еще одна форма общественных отношений, такая, при которой большинство тиранит меньшинство, тогда как в предыдущих вариантах меньшинство тиранило большинство.
– Но это твое меньшинство как будто вполне довольно подобным положением дел, – возразила Рипсик. – Разве хоть кто-нибудь из тех, с кем мы тут общались, осмелился сказать дурное слово о демократии? Можешь ли ты представить, что, например, Шульц стал бы критиковать нынешнее общественное устройство? А ведь он как индеец. Что их «Томас Манн Хаус», если не такая маленькая резервация, куда выдавили серьезную литературу? Но поди скажи ему об этом, он тебе все равно ответит: в том-то и прелесть демократии, что каждый может выбрать себе увлечение по вкусу, кто станет слушать сонату Бетховена, кто бренчающих на гитарах дегенератов.
– Да, ты права, высокая культура еще жива только благодаря аппарату искусственного дыхания, – согласился я. – Кстати, я думаю, что это временно. Когда гориллы увидят, что остатки духовной аристократии больше не представляют опасности, агрегат просто отключат от источника тока. Наступит мрак, новое средневековье или что-то еще пострашнее. Не зря они уже готовят к этому народ, утверждая, что, несмотря на инквизицию, средневековье было замечательной эпохой. Когда Ортега-и-Гассет написал «Бунт масс», он еще не знал, чем дело кончится. Сегодня надо бы написать уже «Месть масс».
– Напиши!
– На каком языке? На эстонском? Кому это нужно?
– Мне, – сообщила Рипсик и крепче взяла меня под руку.
Я безнадежно вздохнул, но ощущение все равно было приятным.
Рипсик сосредоточенно ела. Закончив, она облизала губы и сказала:
– А мне больше кофе не положен?
– Извини.
Я налил ей из термоса кофе, а сам приступил к йогурту. В зимнем саду было тихо, за стеклами веранды капризничала немецкая весна, то заслоняя солнце облаками, то отгоняя их прочь.
– Жаль, что по утрам нет настоящего аппетита, – сказал я, опустошив баночку. – Хотя есть про запас все равно невозможно.
– Ты тут голодаешь, да? – спросила Рипсик сочувственно.
Немецкие рестораны были для нас слишком дорогими, к тому же там все равно не наешься, поэтому мы перекусывали где попало.
– В этом «Томас Манн Хаусе» вполне нормальная кухня, я могла бы хоть суп сварить, но где мы есть будем, тут же нет столовой. До зимнего сада от кухни далеко, пришлось бы на глазах персонала шествовать с тарелками через весь дом. Можно было б, конечно, обедать у себя в номере, но как мы всю эту посуду наверх потащим?
– Ничего, я потерплю, не навеки же мы сюда приехали, – сказал я героически.
Но Рипсик уже приняла решение, и когда мы вечером вернулись из города, сразу поспешила на кухню.
– Спасибо, спагетти получились хоть куда. Гораздо вкуснее, чем в итальянском ресторане, – сказал я через час, кладя вилку на тарелку.
– Не знаю, вкуснее ли, но надеюсь, что и не хуже, – сказала Рипсик скромно. – Никакой ресторанный обед не сравнится с домашним. Это известно каждому армянину. Только вот домашний обед означает труд, а какая современная западная женщина готова вкалывать на кухне ради мужа.
– Да, наших трех граций из «Цурюка» ресторан тоже воодушевил намного больше, чем нас с тобой, двух голодных восточноевропейцев. Они с удовольствием проглощали даже те холодные нечищенные баклажаны, которые нам подали в качестве деликатеса. Я, конечно, понимаю, что издательство оплатило ужин, и люди везде одинаковы, «халява» есть «халява», что в России, что здесь, но если б они хоть раз попробовали твои жареные баклажаны, к здешнему блюду они отнеслись бы не в пример критичнее. Но, как ты правильно заметила, домашний обед означает труд, и от этого труда эмансипация спасла и Оэ, и Ульрику, и Антуанетту.
– И что, это сделало их более счастливыми? Ладно, свободу свою заветную получили, трудятся, зарабатывают деньги – для чего? Все равно все они одиноки и несчастны. Ты сам обратил мое внимание на то, как они «вливали в себя вино». Разве счастливая женщина будет вот так, до беспамятства, напиваться? А ведь Антуанетта, например, весьма привлекательная особа и без труда могла б себе кого-то найти. Только какой мужчина удовольствуется женщиной, которая отказывается делать домашнюю работу? И если даже такой найдется, кому нужен эдакий дурень?
– Наверняка у Антуанетты есть любовник, бой-френд, как они говорят. Романтическую любовь, как тебе известно, заменил романтический секс. Счастье уже не считают ценностью, ценность это удовольствие. Ты заметила, как они все повторяют, словно попугаи: enjoy, enjoy. «Вы enjoy от своего обеда, вы enjoy от своего путешествия?» Мы живем в эпоху enjoy.
– Ничего себе enjoy, провести с любовником час-два, а потом остаться одной и выть в подушку! Или поужинать в ресторане в веселой компании, а потом заявиться домой, где тебя никто не ждет.
– Они к этому привыкли, – пожал я плечами.
– Да. Как лягушка привыкает к теплой воде, не замечая, как та становится все горячее, и в итоге просто сваривается, потому что ее мышцы слишком расслабились, чтобы выпрыгнуть из кастрюли.
Мне очень трудно написать что-либо основательное о немцах не только потому, что мы пробыли в Германии всего лишь месяц (хотя я знаю людей, которые берутся в категорической форме объяснить сущность русских, посетив Россию единожды, да и то в детстве в виде школьной экскурсии в Ленинград) – я убежден, что человека можно понять только тогда, когда ты увидел его дом: как он обставлен, много или мало там книг и так далее, мы же за этот месяц не попали ни в одну квартиру. Почему? Нас просто не звали. Я, конечно, мог бы обвинить западных людей в негостеприимности, лени, эгоизме или еще в чем-нибудь подобном, мы-то с Рипсик каждого из наших тамошних знакомых хоть раз да пригласили бы на чашку кофе или даже на обед, но думаю, причина в другом: у них просто не было дома в понимании армянина и даже эстонца, по крайней мере, бывшего, советского, эстонца. Ульрика, правда, как-то пригласила нас к себе, но не совсем домой, а в офис, служивший ей рабочим кабинетом и находившийся в том же здании, в котором она жила, на несколько этажей ниже. Полагаю, она просто чувствовала там себя больше дома, чем в своей квартире, последняя же для нее была местом, куда она ходила только спать. Оэ и Антуанетта тоже, казалось, чувствовали себя уютнее в издательстве и отнюдь не спешили после окончания рабочего дня домой. В Германии у нас образовалось еще несколько знакомых, и с ними со всеми дело как будто обстояло подобным же образом. Конечно, я не могу поклясться, что мои наблюдения распространяются на всю немецкую нацию, возможно, у бюргеров с домом все в полном порядке, ведь тот узкий круг, в котором мы вращались, отнюдь не представлял собой репрезентативную выборку, но я не уверен, что это так: во-первых, подавляющее большинство западных людей квартиру арендует, что уже само по себе не позволяет возникнуть полноценному чувству дома, во-вторых, дом становится домом только тогда, когда есть кто-то, кто видит если не смысл, то хотя бы содержание своей жизни в сохранении домашнего очага, иными словами, женщина, а здешние женщины, как было сказано выше, в основном вкалывали.
Вне дома немцы были вежливыми, дружелюбными, гостеприимными, более того, сердечными, намного более сердечными, чем эстонцы. Особенным остроумием они как будто не блистали, впрочем, при общении на чужом языке это качество оценить трудно, смеяться-то они любили, а когда становились серьезными, под этой серьезностью можно было почувствовать старую добрую сентиментальность. Особо глубокое впечатление на меня произвело то, как они относились к Гитлеру и вообще к прошлой войне – они все еще стыдились этого. Когда я однажды бросил, что вот подлец Гитлер, дал разбомбить Германию вместо того, чтобы капитулировать, мне сразу ответили: «Гитлер один ничего не решал, это вина всего народа». Наши доморощенные «национальные герои» из СС могли бы немного поучиться подобной самокритичности, они ведь тоже защищали не Эстонию, а Гитлера. Но что поделаешь, немцы – большой народ и по уровню развития, пониманию истории и способности к рефлексии намного превосходят нас. Еще вызывало уважение то, что в своей стране они обходились собственным языком. Конечно, для людей вроде нас, не владевших немецким, это было неудобно – но приятно было сознавать, что где-то в мире есть место, где не лижут задницу американцам, а если даже иногда и лижут, то с отвращением, а не с благодарностью, как у нас.
С некрасивой стороны немцы показывали себя только в одной ситуации – на железной дороге, точнее, при входе в вагон и выходе из него. Скорые поезда были постоянно набиты, а останавливались даже в больших городах только на пару минут – и тогда начиналось такое побоище, что слабым особям типа нас с Рипсик следовало не терять осмотрительности, дабы не получить чемоданом по голове. Но плебс есть плебс, и степень его вежливости находится в прямой зависимости от бытовых удобств: как москвичей испортил «квартирный вопрос», так на немцев, кажется, плохо повлияла «проблема поезда».
Наихудшие часы нашего пребывания в Германии приходились на вечера: нам просто нечего было с ними делать. Ехать в город во второй раз не было никакой охоты, и даже если б собраться с силами и отправиться, то куда? Вердиевский спектакль все еще пребывал в туманном будущем, в драмтеатре без знания языка делать нечего (и вообще человеку, пристрастившемуся к опере и балету, драма начинает представляться довольно-таки примитивным видом искусства), в кино в Германии, как и везде, ничего кроме коммерческих картин не шло, и даже если б шло, ехать ради фильма на другой конец города я готов был в двадцать лет, но не теперь. В итоге оставалось только сидеть дома в пустынном «Томас Манн Хаусе» и скучать. Некоторое количество книг мы с собой, конечно, прихватили, но быстро их прочли, а телевизионные программы во всем мире одинаково бездарны. Правда, однажды нам преподнесли весьма основательный обзор творчества Генделя, который, казалось, стал наимоднейшим на сегодняшний день композитором – трудно было найти театр, в репертуаре которого не значилось бы две-три его оперы. Что немцев в музыке Генделя так привлекало, понять было сложно.
Новости мы, конечно, смотрели.
– В Израиле взорвалась очередная бомба, – сказал я как-то, пощелкав четверть часика пультом. – Еще один террорист отправился прямо в объятья гурий, прихватив с собой десяток евреев.
– Европейцы должны поставить бен Ладену памятник, – ответила Рипсик, не поднимая голову от книги. – Если бы не одиннадцатое сентября, ползучее вторжение мусульман продолжалось бы еще долго.
– По-моему, это продолжается до сих пор, – заметил я. – В первый момент казалось, что европейцы как будто усвоили урок, но сейчас я в этом уже сомневаюсь. Посмотри хотя бы, как они защищают бедных маленьких палестинцев.
– Они просто боятся, – сказала Рипсик. – Европа наводнена арабами.
– Значит, они в той же ловушке двоемыслия, что в прежние времена советский народ. Ведь вслух они об этом не говорят. Помнишь, как Ульрика нам с пеной у рта доказывала, что простые арабы вовсе не заинтересованы в джихаде, а хотят нормально жить и работать так же, как немцы и французы? Когда ты сказала, что мусульмане работать уж точно не рвутся, ибо иначе Палестина была бы такой же цветущей страной, как Израиль, что они предпочитают праздность и беспрерывное порождение детей, она не стала с тобой спорить, а сразу нашла новое оправдание, рождение детей, мол, тоже явление положительное. Вряд ли она согласилась с твоим утверждением, что смысл массового деторождения заключается в производстве новых солдат ислама.
– Ульрика – типичная западная левая интеллектуалка. Я думаю, что все-таки не все такие. Наверняка найдется достаточно трезвомыслящих консерваторов, для которых исламская опасность давно очевидна и которым нужен был только аргумент для защиты своей точки зрения.
Электрический чайник зашумел, я встал и принялся заваривать чай: все напитки в нашей семье – моя епархия.
– Боюсь, что ты находишься в плену иллюзий. Раньше я тоже считал, что идеологическая обработка производится только в Советском Союзе, но десять лет жизни в так называемом свободном обществе убедили меня в обратном. Тут такое же промывание мозгов. Западной публике внушили, что люди разных цивилизаций равны и одинаково добры. Что колониализм – это плохо, и каждый народ имеет право на свободу и собственное государство. Что надо быть терпимым к другим религиям, традициям, нравам и даже странностям. Кстати, литература тоже внесла в это свой вклад, вспомни хотя бы Ромена Гари или Ле Клезио. И поскольку тут все поставлено немного лучше, то и уровень идеологической обработки выше. Теперь они так обработаны, что неспособны думать собственной головой. Никто не замечает, что мусульмане рассматривают их терпимость просто как глупость или слабость и становятся все нахальнее.
Рипсик оживилась, она даже отложила книгу.
– Проблема еще и в том, что европейцы считают себя страшно умными. Им удалось создать благополучное на вид общество, и теперь они полагают, что это дает им право смотреть на других сверху вниз. Раз другие беднее, значит, они должны у них учиться. И коли уж они такие умные, то в мировых конфликтах должны играть роль арбитров. Дескать, остальные ссорятся и воюют, а мы справедливы и великодушны, мы никому не причиняем зла и поэтому имеем моральное право решать, какая сторона больше погрешила против человечности, и требовать ее наказания. Европейцы не догадываются, что они и сами уже некоторое время являются одной из сторон конфликта. Что им не спастись – ислам их в покое не оставит, рано или поздно война доберется и до Европы. И лучше рано, чем поздно, ибо это оставляет больше надежд на победу.
В общих чертах я думал примерно так же. Наши точки зрения почти во всем совпадают, некоторые воззрения Рипсик переняла у меня, некоторые я у нее, а остальное мы выработали вместе. В итоге за дюжину лет мы стали странным двухголовым, но с единой системой кровообращения существом – вроде двух компьютеров, подсоединенных к одному серверу. Моя излюбленная тема в наших беседах – это теория относительности исторического времени, а у Рипсик очень своеобразная философия морали.
– Первым делом европейцы должны провести ревизию своих ценностных оценок, – сказал я. – Идея толерантности себя исчерпала. Я, конечно, понимаю, откуда она возникла, это был ответ на ужасы Второй мировой войны, когда Гитлер уничтожал всех, кто ему не нравился, от евреев до гомосексуалистов. Естественно, я не за то, чтобы последних, например, начали снова сажать в тюрьму, как это делалось в Советском Союзе. Но какое-то моральное неприятие необходимо. По-старому дальше нельзя, ибо исчезают естественные человеческие реакции. Убийц жалеют больше, чем жертв, террористов оправдывают, наркоманию даже не стараются ограничить, а гомосексуалисты вообще стали героями нашего времени.
– Что касается евреев, я думаю, здесь есть еще один ньюанс, – заметила Рипсик. – Европейцы все-таки безнадежные антисемиты. После войны, как ты правильно сказал, им стало не по себе, но теперь снова ищут повод не любить евреев. Ты обратил внимание, как Ульрика критиковала излишнюю мягкость немцев касательно политики Израиля, объясняя ее комплексом вины, которым евреи ловко пользуются, успев привыкнуть к мысли, что они всегда правы?
– Однако Израиль – это форпост Запада на востоке, особенно важный после того, как европейцы ушли из своих колоний. Так же, как Албания – форпост ислама в Европе, и надо быть самоубийцами, чтобы расширять его за счет Косово.
– Чем, кстати, занимались как раз американцы.
– Интересно, после одиннадцатого сентября они поняли свою ошибку? В Европе как будто до сих пор не догадываются, какая опасность исходит из Косово, и единственные, кого здесь боятся, по-прежнему русские.
– Конечно, русские и есть опасный народ. Имперское мышление у них в крови.
– Но они все-таки христиане. Несмотря на ритуальные разногласия, они имеют с католиками и протестантами намного больше общего, чем все они вместе взятые с мусульманами. Европейцы же готовы даже в одиннадцатом сентября обвинять самих американцев.
– В каком-то смысле я их понимаю. Я тоже не могу до конца решить, что опаснее. Ислам или Голливуд.
– Маленький противный Микки-Маус или лезущий с ятаганом в зубах в комнату турок?
Рипсик задумалась.
– Я, конечно, страшно боюсь мышей, но турки, наверно, все-таки хуже.
Чтобы понять отношение Рипсик к туркам, достаточно вспомнить, что она армянка. Ее рождение и то было маленьким чудом, ее бабушка со стороны матери единственная из всей семьи спаслась во время геноцида пятнадцатого года. Бабушка была тогда маленькой девочкой, она выросла без единого близкого человека. Если геноцид евреев единодушно осужден, то убиение армян до сих пор не считают достойным внимания. Только европарламент и французский парламент приняли пару резолюций на этот счет, а бундестаг, по-моему, нет. Дело, наверно, в истории, турки ведь – давнишние союзники немцев. Вот почему немцы при поиске дешевой рабочей силы обратили взоры в сторону Турции. Турков в Германии мы видели довольно много, как-то даже, не зная национальности хозяев, попали к ним в бистро-кебабную. Поманило нас туда слово «кебаб», в армянской кухне это очень вкусное блюдо, палочка фарша, испеченная на огне и завернутая в тонкий белый хлеб лаваш. Здесь в Берлине нам в качестве кебаба подали нечто, подобное гамбургеру, этому эпизоду сопутствовало и маленькое недоразумение. Рипсик не ест лук, «кебаб» же представлял собой булку, вместо мяса начиненную овощами, в основном, капустой и, естественно, луком. Я попросил хозяина заменить порцию на другую, без лука, он охотно согласился и вернулся через пару минут с новой тарелкой.
– Это та же самая гадость, он просто прогулялся с ней на кухню и принес обратно, – прошипела Рипсик.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.