Текст книги "Постсоветский мавзолей прошлого. Истории времен Путина"
Автор книги: Кирилл Кобрин
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
2. Португальские книги Робинзона Крузо
Перечисляя вещи, перевезенные мною с корабля, как уже было сказано, в одиннадцать приемов, я не упомянул о многих мелочах, хотя и не особенно ценных, но сослуживших мне тем не менее большую службу. Так, например, в каютах капитана и его помощника я нашел чернила, перья и бумагу, три или четыре компаса, некоторые астрономические приборы, подзорные трубы, географические карты и корабельный журнал. Все это я сложил в один из сундуков на всякий случай, не зная даже, понадобится ли мне что-нибудь из этих вещей. Затем мне попалось несколько книг на португальском языке. Я подобрал и их.
Даниэль Дефо. «Жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове, у берегов Америки, близ устья великой реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами. Написано им самим»
Единственное будущее российского общества, которое имеет смысл обсуждать сегодня, – если вообще это кому-то интересно – посткатастрофическое будущее, точнее, его образ, неясные очертания. Можно даже попробовать представить себе базовые элементы такого будущего – на самом примитивном уровне, конечно. Скажем, договоримся, что через какое-то время (десять, двадцать или тридцать лет, в данном случае это неважно) население России будет снискивать себе пропитание, растить и обучать детей, избегать страдания, болезней и смерти, не чураться развлечений. Кажется, все. Но где взять механизмы, которые позволят это делать на уровне всего общества, если они дискредитированы? Ведь атомизация общества в какой-то момент (и он уже наступает) не даст возможности отдельному атому исполнять даже столь нехитрые функции, как продолжение рода и поддержание жизни. Так что хочется или не хочется, но придется-таки обратиться к потерявшим доверие социальным и административным механизмам. Но прежде – небольшое замечание.
Образ будущего, пусть даже расплывчатый и не обязательный, не может быть предложен российскому обществу «сверху», «сбоку», вообще со стороны. Его привлекательность, если вообще можно об этом говорить, есть результат его самодостаточности. Образ будущего представляет собой комбинацию разных отношений разных социальных групп (прежде всего способных сформулировать свои надежды) к уже существующей ситуации – кто бы ее ни интерпретировал, власть или оппозиция. Для посткатастрофического российского общества единственный вариант таков (весьма туманный, но все же): этот образ должен складываться в ходе совместной работы социума и тех, кто может профессионально оценить его состояние, содействовать разработке языка общественной дискуссии, помочь сформулировать интересы различных групп. Иными словами, условием появления действительно притягательного образа будущего является создание рамок и способов его обсуждения. А теперь вернемся к механизмам сегодняшней российской жизни.
Эти механизмы надо не только определить по типу «хорошие» или «нехорошие», «непорочные» или «дискредитировавшие себя» (или даже «дискредитированные»); следует узнать, что они на самом деле собой представляют сегодня. Вот действительно нужная и достойная работа: тщательно описать и изучить механизмы функционирования российской жизни на низшем и среднем уровнях – как на самом деле устроена система местной власти, как работают школы, больницы, учреждения культуры, кто там трудится, на какие доходы в действительности существуют учителя, врачи и библиотекари, какова реальная экономика мелкого и среднего бизнеса, нарисовать социальный портрет тех, кто идет контрактником в армию, выяснить, на чем строится материальное благополучие работников силовых структур и бюрократии, и проч. Безусловно, этим уже давно занимается немало социологов, экономистов и представителей других профессий – разве что «политологов» я бы исключил, их подобные вещи вообще не интересуют. Все верно, но такого рода работа, такого рода знание имеет сейчас в России чисто академический характер и не претендует на выход из довольно узких рамок академического описания отдельных феноменов, не становится общественно значимым (да и просто общественно известным) фактором. Работа, которая может способствовать пониманию обществом самого себя, – вообще не академический проект, скорее последовательная серия обсуждений с участием представителей разных социальных групп и – конечно же – социологов, экономистов, журналистов и проч. Обсуждения эти могут постепенно расширять социальный охват, фокусироваться на все большем количестве разных тем, в идеале – превратиться в постоянный процесс, все время присутствующий в медийной – и даже повседневной – жизни. В результате возникает возможность нащупать реальную жизнь российского общества, что включает шанс для самих членов этого общества понять себя, так сказать, приблизиться к собственной реальности. Кроме того, в ходе подобных дискуссий вырабатывается соответствующий язык, который в конце концов будет способствовать осознанию разными социальными группами своего интереса как политического. С этого начинается grassroots movements and politics.
Следующий пункт можно было бы назвать «работой с прошлым». Многим очевидно уже сейчас: пока не поздно, следует остановить постыдное использование истории России в качестве ресурса и инструмента идеологической манипуляции. Этот прискорбный процесс стал возможен прежде всего благодаря глубокому историческому невежеству, причем в данном сюжете и власть, и общество в России находятся примерно на одном уровне. Так что речь идет о разновидности просвещения, но только отчасти. Важнейшая задача: вывести из тени, переформулировать и предложить обществу «Историю российской свободы и справедливости» вместо «Истории государства Российского». Опять-таки перед нами не чисто академический вопрос, хотя задача эта тесно связана с высоким гуманитарным знанием. Чтобы начать действовать в этом направлении, нужно трезво представлять себе нынешнее положение дел. В учебниках, в госпропаганде, в головах подавляющего большинства населения страны царит государственническая, мифологическая концепция прошлого страны, по сути – история смены правителей и трансформации государственных институций (специалисты называют это «историей Иловайского», по автору дореволюционного учебника). В советские годы – после того как Сталин вернул преподавание истории в учебные заведения – такая разновидность истории господствовала, будучи лишь слегка изменена и дополнена «классовой борьбой» и цитатами из классиков марксизма-ленинизма. В постсоветское время подобный подход окончательно восторжествовал, причем в самом архаичном виде; более того, именно такие представления оказались наиболее популярны в обществе, ибо они лучше всего отвечают прагматическим целям и задачам власти, составляя базу для столь мощного инструмента официозной пропаганды, как медийная поп-история. Таким прошлым легче всего манипулировать, вытаскивая из него на всеобщее обозрение ту или иную известную историческую фигуру, одновременно развлекая и индоктринируя публику. В этой истории нет места для истории социальной, для истории разных народов, населяющих Россию, отодвинута на второй план региональная история, наконец, отсутствует совершенно иная российская традиция – та самая традиция справедливости и свободы. Эта традиция осторожно использовалась (и даже пропагандировалась) в советское время, однако была дискредитирована как способом ее преподавания и изучения, так и ее местом в советской идеологии. Радищев, Чаадаев, ранние славянофилы и западники, Герцен, Чернышевский, народники, либералы и социал-демократы начала XX века – большинство из них в советской исторической концепции выполняло роль близоруких предтеч большевизма, как бы лишаясь собственного места и уникальной ценности; в результате вместе с крахом советской идеологии эта линия – мощная, живая, сложно устроенная и потенциально плодотворная, ибо объединяла идею «свободы» с идеей «справедливости» (прежде всего социальной), – ушла в тень. Замечательный пример – скромно отмеченное в 2010 году столетие смерти Льва Толстого. Толстой оказался опасен и власти (противник официального православия, анархист, беспощадный критик милитаризма, классового общества и т. д.), и либеральной оппозиции, для которой он слишком радикален и пугающе враждебен к «культуре».
Почти все созидательное, действительно полезное, осмысленное из того, что произошло с русским обществом и русским общественным сознанием в последние два века, связано с представителями «истории свободы и справедливости», с их идеями и их деятельностью. Точно так же в тени осталась социально-демократическая линия советского диссидентства – в отличие от религиозной и националистической. Образ будущего российского общества невозможен без «истории российской свободы и справедливости» – никто больше представителей этой традиции не способствовал тому, чтобы Россия лучше узнала сама себя и свое действительное, а не воображаемое место в мире. «История свободы и справедливости» ждет того, чтобы ее переоткрыли, предъявили без помпы или сентиментального придыхания, представили в качестве живой, актуальной, а не покрытой академической патиной.
Наконец, последнее. Чем же может функционально стать образ будущего, о котором идет речь? Прежде всего точкой сборки самых разных идей и представлений о трансформации общества и государства. В таком случае важность этих идей и представлений оценивается не с позиции их сегодняшней практической применимости, а исходя из соответствия, даже устремленности к угадываемому образу будущего – не утопическому или катастрофическому (не забудем, катастрофа уже произошла), а тому, что исходит из здравого смысла.
Сегодня здравый смысл применительно к российскому обществу можно было бы определить как комбинацию самых разнообразных движений в следующих направлениях: обрести представление о себе самом, «вернуться в реальность» собственного прошлого и настоящего (постепенно вернуться, ибо атомизированное общество не вынесет мгновенно поставленного перед ним зеркала), в процессе обсуждения выработать свой собственный язык, свою собственную повестку дня, не зависящую от фронтов нынешней «холодной гражданской войны». В результате может возникнуть хотя бы намек на общественное согласие по поводу того, к чему действительно следует стремиться, на молчаливое принятие некоторого набора целей. До поры до времени эти цели находятся вне сферы политического. Пути достижения таких целей у разных социальных, этнических, гендерных, конфессиональных групп разные; каждая из них формулирует свои интересы и способы их достижения – оказавшись тем самым уже в политической сфере. Вот с этого момента консолидации разных социальных групп на базе взаимного признания интересов других (и на основе разделяемого многими языка общественной дискуссии) в стране может начаться настоящая политика. Эмоциональная, реагирующая, бульварная, истерическая повестка дня, навязанная сегодня властью обществу, имеет шанс смениться реальной. Шанс, впрочем, небольшой.
Раздраженный читатель спросит: мол, хорошо, но кто все это будет делать, кому это нужно? Ответ простой – любой, кто, подобно Робинзону Крузо после кораблекрушения, захочет выжить и устроить себе и окружающим новую, человеческую, просто хотя бы какуюнибудь посткатастрофическую жизнь. Крушение обнуляет почти все, что было до него, включая привычки людей. Лучшим другом Крузо оказался каннибал, сменивший в силу новых обстоятельств диету.
Глава I
Состояние умов
Кошмар неистории
Я неоднократно пыталась связаться с руководством Чеченской Республики, чтобы задать вопросы и получить на них ответы. К сожалению, чеченские чиновники предпочли общаться со мной посредством сообщений других СМИ, а не лично. На контакт вышел только руководитель администрации главы и правительства Чеченской Республики Магомед Даудов. Тот самый Лорд, который сопровождал Хеду Гойлабиеву в ЗАГС. Свое отношение ко всей этой печальной истории он выразил в sms:
«Есть такая поговорка у болельщиков: главное не как сыграли, а счет на табло».
Елена Милашина. «Новая газета». 20.05.2015
Эта история произошла в начале мая 2015 года в Чечне. 16 мая в городском загсе Грозного зарегистрирован брак 46-летнего главы Ножай-Юртовского РОВД Нажуда Гучигова и 17-летней Луизы (Хеды) Гойлабиевой. Сообщения о том, что немолодой милиционер собирается жениться на несовершеннолетней, да еще и при довольно темных обстоятельствах – вызвали медийный скандал. Прежде всего, непонятно, разведен ли Гучигов – у него есть уже одна жена и сын от этого брака. Сам жених путался в объяснениях, то отрицая любые матримониальные намерения в отношении Гойлабиевой и воспевая свою любовь к первой (и единственной на тот момент) супруге, то – уже потом – отрицая свои отрицания. Ему, как водится в последнее время, даже пришлось кое-что убрать со своей страницы в соцсетях. По слухам, свадьба назначалась два раза, два раза отменялась; Рамзан Кадыров – покровитель Гучигова – то гневался, то смягчался; говорят, что жители села Байтарки, где живет семья Гойлабиевой, не пускали людей жениха и перекрывали дороги; дороги перекрывали и люди Гучигова. В общем, история мутная и грязная. Отважная журналистка «Новой газеты» Елена Милашина написала обо всем этом удивительно точный и горький репортаж – за что ее тут же принялись травить в Чечне. В конце концов 16 мая это преступление – а перед нами действительно преступление по формальным признакам, от многоженства до принуждения к браку несовершеннолетней без специальных, оговоренных российским законом причин, – было совершено. О нем поговорили и вскоре забыли. Очередная чеченская история времен Путина, не больше. Но она указывает на многое, что происходит с обществом – не только с чеченским, а со всем российским. С обществом, которое равнодушно взирало на очевидную гнусность.
* * *
«Мачистская гнусность патриархального общества» – феминистки, писавшие об этом, правы. Но я бы несколько изменил формулировку: мачистская гнусность общества, решившего, что оно патриархальное. Ниже речь пойдет как раз о последнем обстоятельстве.
Нынешнее российское общество такое же исконно патриархальное, как Рамзан Кадыров – китайский император. Революция и первые полтора десятилетия советской власти сделали такое общество невозможным – и не только из-за ненависти ко всему, что можно было бы назвать «старым порядком». Ведь для строительства коммунизма нужна довольно однородная масса, так что гендерное различие, как и классовое, воспринималось с подозрением. Целью освобождения советской женщины от патриархального рабства было формирование полноценного строителя новой жизни; отсюда – долой домашний быт, семью и пр. При всем злодействе большевиков, они женщин действительно освободили – по крайней мере, тех, кто остался в живых после Гражданской войны и последовавших, относительно вегетарианских еще, репрессий. Отказ от строительства коммунизма в пользу неявного, обладающего подвижными хронологическими и содержательными границами социализма, отказ от идеи мировой революции в пользу воссоздания Российской империи на относительно новых идеологических основаниях – все это похоронило гендерную эмансипацию; репатриархализация общества была начата при Сталине. Возвращение к практике имущественного неравенства, которое превратилось, как известно, в имущественную пропасть в позднем сталинизме (об этом писала, к примеру Лидия Гинзбург), – вещь из того же ряда.
Новая попытка эмансипации – хрущевское и раннебрежневское время. Здесь дело не только в кавер-версии советских 1920-х, которой была, по сути, оттепель; советские женщины стали зарабатывать примерно столько же, сколько советские мужчины (может быть, чуть меньше, но это не столь важно здесь), но в то же время за ними остались вся домашняя работа и воспитание детей. Советский «мужик» – тут уж действительно неважно, городской или деревенский, – оказался не очень нужен. По большей части он сидел в майке-алкоголичке на кухне, переругивался с женой, которая после работы варила обед да еще и присматривала за тем, как дети делают домашнее задание. Именно тогда советский мужик вообразил, что он тут главный: ведь, как главный, он ничего толком не делает, зато может покомандовать женой, а то и прибить ее. Перед нами разновидность ползучего сопротивления нового советского мещанства против относительно уже старой, полусдохшей коммунистической идеологии равенства; сегодня те, кто клянется в верности заветам прекрасной старины, на самом деле воспроизводят позднесоветский гендерный расклад.
Так называемая «традиция» в постсоветской России есть традиция позднесоветская, глубже 1965 года в основном не уходящая. Знание о более древних обычаях, нежели раздавить пузырь на троих в подъезде, основывается на позднесоветском же кинематографе, литературе и поп-культуре вообще. Показательно, что для производства кислых шуточек по поводу драмы с несчастной чеченской девушкой использовали – что же еще? – фильм «Кавказская пленница» (1966). Мы имеем дело с обществом, на самом деле считающим своим «древним истоком» брежневский Советский Союз, точнее позднесоветскую поп-культуру. «Патриархальность» такого общества воплощена не в седых благообразных старейшинах, разбирающих своры родичей, а в полупьяных мужиках-резонерах, лжецах, насильниках и бездельниках, которые привыкли компенсировать свою никчемность, извергая очередную чушь про 27-летних женщин, потерявших fuckability[1]1
«14 мая Павел Астахов в беседе с “Русской службой новостей” заявил, что ранние браки разрешены российским законодательством, и в разных регионах установлены разные нижние пределы для их заключения. В том числе Астахов заявил, что “на Кавказе раньше происходит эмансипация и половое созревание” и существуют места, “где женщины уже в 27 лет сморщенные”»: https://meduza.io/news/2015/05/15/pavel-astahov-izvinilsya-za-slova-o-smorschennyh-zhenschinah.
[Закрыть]. Забавно, что автор известного изречения не задался вопросом о собственной fuckability – ведь он несокрушимо уверен, что рефери здесь может быть только один, в трениках с вытянутыми коленками, в той самой майке-алкоголичке, со стаканом в одной руке и газетой «Советский спорт» в другой. Не почтенный старейшина, а расхристанный Афоня – вот столп постсоветского патриархата. Более того, Афоня и есть символ возможного примирения российского общества: ведь под знаменем «телочек» готов встать практически любой «настоящий мужик» – либерал и крымнашист.
И вот здесь возникает главный вопрос: почему все так происходит? То есть на самом деле: почему все так уже сложилось? Откуда эта страсть ко всему посконному и домотканому, которая оборачивается страстишкой к задушевной позднесоветской тоске, искусно дистиллированной в дюжине клаустрофобических фильмов брежневских времен, где скучные люди додезодорантной эпохи едут в львовских автобусах среди других скучных людей, маются, невесело шутят и, самое главное, знают, что завтра будет как вчера? Разница только в том, что те – позднесоветские – герои от такого знания мучились (пусть и не очень сильно), а нынешние с энтузиазмом мечтают впасть в то же состояние. Наиболее наивные из критиков путинского общества видят в этом возврат то к «феодализму», то к «дикости», а то и к «совку», что совершенно неверно, даже последнее.
«Совок» здесь актуален лишь потому, что поп-культура второй половины шестидесятых – середины восьмидесятых – единственная реальная реальность, доступная нынешнему российскому обществу; то, что было раньше, совершенно непонятно постсоветскому человеку, не прочитывается[2]2
Оттого и сегодняшние опереточные сталинисты разговаривают гладкими словами из мягкосталинофильской продукции 1970-х, а не корявым идеологическим языком позднего сталинизма. Палаческие же лозунги из времен Большого террора неосознанно берутся как цитаты из позднейшего пересказа историй о полезности сталинских времен. Да и сам образ Сталина в нынешнем российском сознании – из официозной кинопродукции семидесятых: уютный кавказский дядюшка с трубкой.
[Закрыть]. Это сознание заперто в камеру, где нет «современности» и нет «будущего», а «прошлое» показывают в телевизоре. Причем «далекое прошлое» берется в образах «недавнего прошлого» и подается зрителю как «вечное прошлое». Так что на самом деле никакого прошлого там тоже нет. Там есть вечное настоящее, которое совсем не означает «современности», модерности. Скорее наоборот: «современность» предполагает историю, вечное «настоящее» – нет. Постсоветский человек просто мечтал выпасть из истории, которая так обидела его. Он сознательно сделал это, так и не поняв, что сам является чистейшим результатом травмировавшей его истории. В итоге историческое время, основанное на идее дискретности хронологически расположенных элементов, сменилось в его голове мифологическим, где все является всем, безо всякого различения. Правы были фоменковцы – «Батый это Христос это Александр Македонский это Батый». Круг всегда замыкается. Напомню: среди последователей «новой хронологии» – Эдуард Лимонов и Гарри Каспаров. Это тоже многое объясняет.
Говоря попросту, постсоветское общество пытается (причем довольно единодушно) – поверх этнических, культурных, религиозных и даже социальных барьеров – отменить историю, но только для себя самого. Вокруг пусть бушуют события – по возможности неприятные, чтобы был повод позубоскалить, – но здесь у нас все идет по накатанной колее. В этом нет никакого консерватизма; последний исходит из того, что в какие-то моменты прошлого было хорошо, а в какие-то нет, консерватизм основан на выборе между разными образами прошлого, соответственно на акте различения. Консерватор будет любить либо царя, либо Ленина, либо Сталина, либо Брежнева; любить их всех одновременно он просто не сможет. Роль консерватора в постсоветском обществе пытается играть КПРФ, но вместо консерватизма у них получается розовая рвотная масса, цвет которой определяется сочетанием непереваренных и извергнутых красных (коммунизм) и белых (православие и народность) корпускул. Собственно, вся «традиционность», которой поклоняются сегодня в России, – того же розового цвета.
Итак, отменить историю – задача грандиозная, не менее серьезная, чем желание Ульриха из романа Музиля «Человек без свойств» «отменить реальность». Раз уж зашел разговор о великом модернизме: «отменить историю» в исполнении условного путинского чиновника, чеченского милиционера или скромной учительницы в городе Лукоянов Нижегородской области совсем не соответствует истерическому «проснуться от кошмара истории» в исполнении джойсовского Стивена Дедала. Дедал конкретно-исторически мучим своим конкретно-историческим окружением эпохи Национального Возрождения, когда «национальную традицию» не столько возрождали, сколько изобретали, конструировали, отделывали. Почти все «национально-традиционное» появилось в то время, со второй половины XIX века по начало XX. Это был процесс, приведший в конце концов к мировым войнам, гибели пяти империй, революциям, к созданию независимых «национальных государств», тоталитаризму и авторитаризму, этническим чисткам и геноциду, а также к расцвету позднеромантической литературы, музыки, театра и живописи со скульптурой. Заканчивая «Портрет художника в юности», Джойс просыпается от этого кошмара – и пытается пробудить своего героя. Его следующий роман «Улисс» – памятник этому пробуждению, а тот, кто вводит Дедала в мир настоящей современности, – обыватель, еврей, космополит Блум. Кошмар рабства у изобретенной традиции кончается, начинается бодрствование в современной истории. Постсоветский человек, в отличие от Дедала, не считает историю кошмаром, он просто считает, что она – будучи штукой болезненной и неприятной – для него просто не существует, только для других. Постсоветский человек эгоцентричен, он нарцисс, его не интересуют другие люди, страдавшие и страдающие от истории, – ему достаточно того, что в его жизни, как ему кажется, истории нет места. Оттого знаменитая нечувствительность и несострадание постсоветского человека к любым прискорбным происшествиям за пределами России, от стихийных бедствий и преступлений геноцида до терактов; единственное чувство, которое рождают у него подобного рода события, – вялое злорадство. Он-то давно вне истории, пусть они там помучаются.
Так что постсоветский традиционализм, частью которого стала советская патриархальность, вовсе не описывается лозунгами и фразами вроде «назад в СССР», «новое Средневековье» или «новый феодализм». На этот счет сказано много глупостей, надеюсь, социологи, антропологи и историки объяснят когда-нибудь, что предпринятое в мае 2015 года в Чечне (и одобренное по всей стране) публичное изнасилование несовершеннолетней не имеет никакого отношения ни к СССР, ни к Средним векам и феодализму. Точно так же как и покупка-продажа пленных девочек головорезами из «Исламского государства». Замечу в сторону, что «черная легенда» о западном Средневековье (а никакого другого и не было), подхваченная прогрессивной советской интеллигенцией и некритически воспринятая сегодня, сильно затемняет любой разговор о нынешнем дне вообще. Все, что прогрессивному интеллигенту не нравится, он списывает на непонятное ему далекое время, когда ходили в Крестовые походы, сжигали ведьм, поддавались суевериям и даже не догадывались, что все эти привычки будут осуждены в романах Стругацких. Интеллигенту невдомек, что ведьм сжигали по большей части уже после конца Средних веков, суевериям он сам поддается ничуть не меньше средневекового человека, а большинство так называемых средневековых (или даже древних) традиций придумано относительно недавно, века два тому назад, если не позже. Но вернемся к нашему предмету, к отказу от истории.
Здесь следует отделять интенцию от результата. Первая вполне буржуазна, точнее мелкобуржуазна. Мелкий буржуа определенного сорта, а именно рантье, – вот кто мечтает оказаться вне истории. Жизнь на ренту возможна для людей, начисто лишенных желания действовать самим, на свой страх и риск, и в то же время мечтающих, чтобы, пока они предаются безделью, проценты капали безостановочно. Постсоветский человек после некоторых покушений в 1990-х на что-то интересное (и даже дерзкое) успокоился, остепенился и принялся жить на проценты. Сначала это были проценты от продажи ресурсов, а потом, постепенно, не без зловещего участия культурной обслуги власти, экономический ресурс превратился в символический. Как блистательно показал Илья Калинин[3]3
Калинин И. Культурная политика как инструмент демодернизации // Неприкосновенный запас. 2014. № 6 (98). С. 85–94.
[Закрыть], вместо нефти ресурсом стала история; на самом деле даже не история вообще, а позднесоветская версия истории, сформулированная коллективными усилиями разных людей, от Пикуля и Чивилихина до Эйдельмана и Лотмана, от Сергея Бондарчука до Говорухина. Именно там – неисчерпаемые залежи всех необходимых представлений о прошлом. Удивительное время – именно тогда несколько тысяч людей изобрели весь необходимый подножный культурный корм для нескольких последующих поколений. Они создали огромный капитал, потомки положили его в банк, живут на проценты и мечтают о том, чтобы это не кончалось никогда. Это не кончится никогда, если объявить капитал, банк и себя, получающих проценты, вечными, не подверженными историческому времени.
Если интенция была (и есть) мелкобуржуазная, то результатом стала психология рабов. Я далек от публицистической взвинченности/истерики и пошлых рассуждений об «исконном русском рабстве», «нации рабов» и прочей чепухе. Вся «исконность» такого рода – тоже относительно свежей выработки. Но есть вещь, которую следует иметь в виду. В эпоху Нового времени не было ни одного класса или большой социальной группы, действительно существовавших вне истории. Даже крестьянство, которое часто обвиняют в «отсталости» и прочем, на самом деле жило и живет именно в истории – если под последней понимать конъюнктуру рынков сельхозпродукции, систему кредитования сельского хозяйства, государственную и международную поддержку аграрного сектора и прочее, прочее, прочее, включая политику, от которой все вышеперечисленное зависит. Крестьянство было важной движущей силой русских революций, Гражданской войны в Испании и т. д. Я уже не говорю о пролетариате, среднем классе и элите. Все они живут – пусть порой и нехотя, по обязанности, следуя своему классовому предназначению, – в истории. И только раб находится в ментальном пространстве вне ее. Раб обитает исключительно в циклическом времени рабочего дня, ибо никакого серьезного изменения его участи, его статуса не будет почти никогда. Ему не на что надеяться – и он не надеется. Оттого он безразличен и к прошлому, и к будущему. Раб не живет общественной жизнью, так как у него нет общественного интереса – и быть не может. Раб не живет политической жизнью, ибо не может иметь политического интереса. Наконец, раб имеет только одну – иногда очень мощную и живую – культуру, свою. Другие культуры могут представлять для него лишь поверхностный, снисходительный интерес.
Конечно, речь идет о современном рабстве, эпохи модерности, а не о древнем. О рабстве, что сложилось в раннее Новое время, а потом обрело второе дыхание в ХХ веке. Об этом писал в 1942 году Оруэлл: «Кто мог представить себе двадцать лет назад, что рабство вновь станет реальностью в Европе? А к нему вернулись прямо у нас на глазах. Разбросанные по всей Европе и Северной Африке трудовые лагеря, где поляки, русские, евреи и политические узники других национальностей строят дороги или осушают болота, получая за это ровно столько хлеба, чтобы не умереть с голоду, – это ведь самое типичное рабство. Ну разве что пока еще отдельным лицам не разрешено покупать и продавать рабов. Во всем прочем – скажем, в том, что касается разъединения семей, – условия наверняка хуже, чем были на американских хлопковых плантациях». Подобное рабство, имевшее в разных странах разную историю (кое-где, слава богу, его не было вовсе), – тоже изобретение недавнее, но маскирующееся под «традицию»; не зря даже такой тонкий мыслитель, как Оруэлл, использует вводящее в заблуждение словечко «вернулись». Нет, не «к нему вернулись», а «его создали». Безусловным чемпионом по такому современному рабству в прошлом веке стал СССР. Потомки тех, кто пережил самые жуткие советские времена, восприняли выпадение из истории, которое для их предков было трагедией, как самый легкий и необременительный, даже приятный вариант. Так постсоветское буржуазное сознание, сознание пусть мелкого, но господина, переизобрело себя как сознание раба.
Поэтому все, что происходит внутри круга «неистории», по умолчанию хорошо и правильно, ибо так было и так будет. Если почитать многочисленные сетевые комментарии по поводу отвратительной чеченской свадьбы, в этом убеждаешься. Кадыров неудачно все организовал, это да. Астахов неудачно пошутил – верно; мужику ведь можно пороть чушь, разве нет? Но, по сути, ничего страшного: подумаешь, девушку в 17 лет насильно отдали немолодому женатому дядьке, тоже мне трагедия, вы что, «Кавказской пленницы» не видели? Там, в горах, всегда так было! Но главное даже не это, а совсем другое. Как сформулировал один из милых доброжелательных россиян, если браки геев – это хорошо, то почему же это плохо? Вот здесь выпавшее из истории сознание встречается с историей. Браки геев – результат долгой, сложной общественной кампании и политической борьбы. Они – продукт изменения, значит, продукт истории. Оттого они «плохи». А насилие над несчастной тинейджерицей под хамский гогот толпы – это «хорошо», так как в нашем бараке так повелось. Традиция.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.