Текст книги "Оторванный от жизни"
Автор книги: Клиффорд Уиттинггем Бирс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Бредовые видения были так же примечательны, как и внешние стимулы, вызвавшие их. Позднее я узнал, что совсем рядом с моей палатой были лифт и переговорная труба. Когда последней пользовались на другом конце здания, свисток, сообщавший об этом, создавал в моем разуме следующий образ: в каюте корабля заканчивался воздух; а когда открывались и закрывались двери лифта, я слышал в своих галлюцинациях, что корабль раскалывается на части. Но судно, на котором находился мой разум, не достигло берега и не утонуло. Оно исчезло, как мираж, и я снова обнаружил себя на больничной койке. Значило ли это, что я спасен? Едва ли. Спасение от одного неминуемого несчастья подразумевало моментальный переход к новому.
Бред постепенно сошел на нет. На четвертый или пятый день после 23 июня докторам удалось вправить мои сломанные кости. Операция повлекла за собой новые галлюцинации. Незадолго до наложения гипса мои ноги по вполне понятным причинам побрили от голени до икры. Подобный визит к цирюльнику я посчитал за унижение, проассоциировав его с тем, что я слышал о поведении в отношении убийц и схожими традициями в варварских странах. Приблизительно в то же время на мой лоб крест-накрест наклеили полоски лейкопластыря – я слегка поцарапался при падении; и это я, конечно, посчитал клеймом, говорившим о моем позоре.
Будь я в добром здравии, в то время я бы участвовал в трехлетнем юбилее выпуска из Йеля. И в самом деле: я был членом комитета по организации этого мероприятия! И пускай, покидая Нью-Йорк 15 июня, я чувствовал себя до мозга костей больным, я все же надеялся принять участие в праздновании. Выпускники собирались во вторник 26 июня – через три дня после моего падения. Знакомые с традициями Йеля в курсе, что Гарвардский бейсбольный матч – одно из главных событий поры вручения дипломов. Возглавляемые духовыми оркестрами, все выпуски, чей сбор приходится на один и тот же год, маршируют на Йельское игровое поле, чтобы посмотреть игру и набраться новых сил, задействовав столько жизненной энергии в один безумный день, сколько хватило бы на старый добрый век при экономном использовании. Оркестры, выпускники с криками, тысячи других горлопанов проходят по улице Уэст-Чэпел – это самый короткий маршрут от кампуса до поля. Именно на этой прямой расположена больница Милосердия, и я знал, что в день матча тысячи болельщиков Йеля пройдут мимо места моего заключения.
Я пережил столько дней сильнейших мучений, что сомневаюсь, как расставить их по местам; каждый из них заслуживает своего особенного места, как День всех святых в календаре испанского инквизитора в прошлом. Но если отдавать пальму первенства какому-то из них, это будет, вероятно, 26 июня 1900 года.
Состояние моего разума в тот день можно описать следующим образом: обвинение в попытке совершения суицида было выдвинуто 23 июня. К 26 июня подоспели многие другие, даже более страшные. Общество считало меня самым презренным представителем человеческой расы. Газеты наполнились отчетами о совершенных мной грехах. Тысячи выпускников, собравшиеся в городе, многих из которых я знал лично, страдали от самой мысли, что выпускник Йельского университета так опозорил свою альма-матер. В тот момент, когда они подошли к больнице на пути к полю, я заключил, что они намереваются снять меня с койки, вытащить на лужайку, а там – разорвать на мелкие кусочки. Несколько инцидентов, произошедших в самые несчастливые мои годы, живо или даже целиком запечатлелись в памяти. Страх, конечно, был абсурдным, но Безумие не ведает слова «абсурд». Я думал, что запятнал репутацию своей альма-матер и лишился привилегии быть среди ее сынов, так что неудивительно, что выкрики выпускников, которыми был наполнен тот полдень и к которым лишь несколько дней назад я надеялся присоединиться, внушили мне бесконечный ужас.
IV
Разумеется, я с подозрением относился к себе в целом, и эти подозрения крепли с каждым днем. Месяцем позже я перестал узнавать родственников. Пока я находился в больнице Милосердия, отец и старший брат почти каждый день заходили меня навестить; да, я говорил немного, но все-таки воспринимал их адекватно. Я хорошо помню, как одним утром мы разговаривали с отцом. Я что-то пробормотал, но в произнесенном был смысл. Незадолго до этого все ожидали, что я вот-вот умру. Я тоже по-прежнему считал, что в результате полученных травм скончаюсь, и хотел каким-то образом дать отцу знать, что, несмотря на явно бесславную смерть, ценю все то, что он делал для меня на протяжении всей моей жизни. Я полагаю, что мало кому было столь же сложно выразить свои чувства, как мне в тот раз. Я слабо контролировал свой разум, и способность говорить почти покинула меня. Отец сидел рядом с койкой. Я взглянул на него снизу вверх и сказал:
– Ты был хорошим отцом.
– Я всегда старался быть таким, – ответил он в характерном для него тоне.
После того как мне вправили кости, а все последствия сильнейшего шока, что я испытал, прошли, я начал набираться сил. Где-то на третьей неделе я уже мог садиться, и меня начали вывозить из палаты от случая к случаю. Но каждый день, особенно в ночные часы, бред усиливался и становился более разнообразным. Мир быстро сделался сценой, на которой каждый человек, попавший в поле моего зрения, казалось, играл роль – такую, что не только приведет к моему уничтожению (об этом я мало волновался), но также принесет несчастье всем, с кем я когда-либо общался. В июле прогремело несколько гроз. Гром был для меня «сценическим», молнию и дождь изображали люди – чаще всего обидчики. К больнице прилегала часовня, если так можно назвать комнату, в которой каждое воскресенье проходили службы. Гимны звучали подобно похоронному маршу, а едва слышные молитвы произносились во имя всех грешников мира – за исключением одного.
За ходом лечения наблюдал мой старший брат. Он же отстаивал мои интересы все время, пока я болел. Ближе к концу июля он сказал, что меня заберут домой. Наверное, я посмотрел на него с подозрением, потому что он добавил:
– Ты думаешь, мы не можем забрать тебя домой? Мы имеем право и именно так и поступим.
Я полагал, что нахожусь в руках полиции, и не понимал, как такое возможно. Да и желания возвращаться у меня не было. Моя душа восставала против мысли, что человек, опозоривший свою семью, возвратится домой и что его родственники будут относиться к нему по-прежнему. Когда наступил тот самый день, я особо не спорил с братом и доктором, пока меня поднимали с койки. Но вскоре я подчинился. Меня положили в экипаж и отвезли в дом, который я покинул месяцем раньше.
На протяжении нескольких часов мой разум чувствовал себя спокойнее. Но заново обретенный комфорт закончился с приходом медсестры – одной из тех, что ухаживали за мной в больнице. И пускай я находился дома и был окружен родственниками, я все равно пришел к выводу, что все еще нахожусь под наблюдением полиции. По моей просьбе брат пообещал не нанимать медсестер из числа тех, что ухаживали за мной в больнице. Однако он не нашел других, поэтому просьбу проигнорировал: в то время она казалась ему глупым капризом. И все же он сделал все, что мог. Выбранная им медсестра всего лишь однажды заменяла другую, и то только в течение часа. Но этого оказалось достаточно, чтобы она запечатлелась в моей памяти.
Поняв, что я все еще нахожусь под наблюдением, вскоре я пришел к другому выводу, а именно: этот мужчина – никакой мне не брат. Он сразу стал походить на злого двойника, который на самом деле был полицейским. После этого я напрочь отказался разговаривать с братом, а потом и со всеми другими родственниками, друзьями и знакомыми. Если человек, которого я считал родным, был двойником, это касалось и всех остальных – так я размышлял. Более двух лет я провел без родственников и друзей. Оторванный от жизни, я жил в мире, созданном хаосом, который царил в моей голове.
Пока я был в больнице Милосердия, у меня пострадал и слух. Но вскоре после того, как меня привезли домой, в мою комнату, все чувства исказились. Я все еще слышал «голоса», и они, без сомнения, не были настоящими, потому что Истины больше не существовало. Я очень страдал от шуток своих органов чувств: вкуса, осязания, обоняния и зрения. Еда, к которой я привык, на вкус казалась другой. Из-за этого я верил, что в ней находится яд, но не смертельный (поскольку я знал, что мои враги ненавидят меня так сильно, что не позволят мне спастись обычной смертью). Яд был призван лишь ухудшить мое состояние. Как-то мне подали на завтрак мускусную дыню, щедро посыпанную солью. У меня свело во рту, и я решил, что это квасцовая мука. За ужином я обычно ел персики. Их посыпали сахаром, но мне уже было все равно, как и в случае с солью. Соль, сахар, квасцы – для меня все было одинаковым.
Знакомые материалы ощущались по-другому. В темноте мне казалось, что простыни сделаны из шелка. Поскольку я родился в небогатой семье и не знал бесполезной роскоши, я решил, что шелковые простыни принесли полицейские с целью каким-то образом причинить мне вред. Я не мог понять, как отсутствие удовлетворительных выводов бесконечно раскручивало в моей голове разные ужасные мысли.
Мне казалось, что иногда из тех частей комнаты, где движение воздуха попросту невозможно, дует. Вымышленные сквозняки касались лица, пускай мягко, но от этого мне было только хуже. Складывалось впечатление, что они проходили сквозь трещины в стенах и потолке; с каждой минутой это раздражало меня все сильнее. Я решил, что сквозняки относятся к какой-нибудь старинной пытке – вроде той, когда вода капает на лоб жертвы до тех пор, пока смерть не освободит ее. На протяжении некоторого времени меня беспокоило и обоняние. Горящая человеческая плоть и запахи зараженного тела накатывали на меня снова и снова.
Мое зрение также подверглось странному и таинственному воздействию. Фантасмагорические видения посещали меня среди ночи с такой регулярностью, что я обычно ждал их прихода с определенным, пускай и сдержанным любопытством. Отчасти я знал, что мой разум болен. Однако эти иллюзии я принимал за плод работы полицейских, которые ночами сидели и размышляли над способами окончательно уничтожить меня – и во многом благодаря допросам.
Послания на стенах всегда вызывали ужас даже у здоровых людей. Одним из самых неприятных переживаний для меня стало то, что я начал видеть слова на простынях, и они бросались в глаза не только мне, но и лжеродственникам, зачастую сидевшим или стоявшим подле меня. На каждой свежей простыне, которой меня укрывали, я вскоре начинал видеть слова, предложения и подписи, сделанные моей рукой. И пусть я не мог расшифровать ни единого слова, я расстраивался, потому что твердо верил в то, что находившиеся рядом люди в состоянии прочитать их и понять, что это улики против меня.
Я представлял себе, что эти подобные видению эффекты производит «волшебный фонарь», контролируемый кем-то из тысячи моих врагов. Фонарь был кинематографическим устройством. На потолке и иногда на кровати появлялись движущиеся картинки, зачастую ярко раскрашенные. Расчлененные, окровавленные человеческие тела появлялись там чаще всего. Возможно, все это происходило потому, что я еще мальчишкой часто скармливал своему воображению сенсационные новости из газет. Несмотря на то что сейчас я платил высокую цену за подобное захламление разума, я полагаю, что эти неразумные действия добавили глубины и разнообразия моему психологическому опыту: без них ничего такого бы не случилось. Дело в том, что я с неустанным мастерством умудрялся приписывать себе почти любое крупное преступление, о котором читал раньше.
В то время со мной ночевали не только расчлененные человеческие тела. Я помню одно видение несказанной красоты. На простынях появился рой бабочек и огромных красивых мотыльков. Мне сразу захотелось, чтобы оператор (обычно плохо ко мне относившийся) продолжил показывать эти прелестные создания. Несколько дней спустя меня посетило еще одно приятное видение. Я могу проследить его корни до впечатлений из раннего детства. Необычные картины Кейт Гринуэй: маленькие дети в красивой одежде, играющие в старомодных садах, летали по воздуху прямо за окном дома. Видения всегда сопровождались радостными криками настоящих детишек: они посвящали последний час дня игре, а потом строгие родители отправляли их спать. Нет никаких сомнений в том, что именно их крики взбаламутили мои детские воспоминания и вызвали к жизни эти видения.
В моей комнате, где прописался постоянный ужас и изредка бывал восторг, часто случались таинственные явления. Ночью я полагал, что кто-то прятался под моей кроватью. Ничего особенного – здоровые люди время от времени тоже так считают. Но мой подкроватный сосед был полицейским. И бóльшую часть ночи он проводил, прижимая кусочки льда к моим израненным пяткам, чтобы – по моему мнению – я скорее признался.
Кусок льда в графине воды, который обычно стоял на столе, иногда звякал о стекло по мере того, как его центр тяжести смещался в процессе таяния. Прошло много времени, прежде чем я понял, что же производит этот звук; а до тех пор я полагал, что он исходит от механического приспособления, специально задействованного полицейскими. Таким образом самые обыденные события становились для меня чрезвычайно серьезными.
V
Я находился дома где-то месяц, но совершенно не улучшил свое душевное здоровье, хотя и набрался сил; после меня отвезли в частный санаторий. О пункте моего назначения мне рассказали честно. Но теперь привычка не доверять всегда была со мной, и я решил, что меня везут на суд в Нью-Йорке – по одному из многих обвинений, которые мне предъявили.
Кажется, покидая Нью-Хейвен, я чувствовал то же, что испытывают приговоренные, раскаивающиеся и в последний раз бросающие взгляд на этот мир. Жарким утром мы ехали на железнодорожную станцию; ставни на большинстве домов были закрыты. Тогда я не понимал, почему. Я думал, что вижу непрерывную линию заброшенных хозяйств, и представлял себе, что обитатели покинули их из-за неприязни ко мне. Мне казалось, что жителям Нью-Хейвена было очень стыдно из-за такого презренного соседа, как я. Только светало, и улицы были практически пусты. Я истолковал это не в свою пользу. Когда экипаж пересекал основную торговую улицу, я, как я думал, в последний раз посмотрел на эту часть моего родного города.
Из экипажа меня перенесли в поезд и разместили в вагоне для курящих на последнем месте справа. Спинка переднего кресла была развернута, так что я мог положить ноги на одну из досок, что использовали играющие в карты путешественники. Я был насторожен и подозрительно посмотрел на синюю отметину на лицевой стороне железнодорожного билета, который был в руках моего опекуна. Я решил, что это способ идентификации в суде.
Память человека может функционировать даже после мертвой хватки Безумия, и это доказано тем, что моя память удерживает точные воспоминания практически обо всем, что происходило со мной, за исключением тех моментов, когда я был под действием анестетика или же спокойно спал без сознания. Важные события, обыденные разговоры, мои собственные мысли ни о чем теперь воспроизводятся просто и точно; однако до моей болезни, в период перед странным происшествием, о котором я расскажу дальше, у меня была самая обычная память, местами дырявая. В школе и университете я меньше всего успевал в тех занятиях, которые ориентированы на заучивание. Психиатры рассказали мне, что среди больных вроде меня распространена тенденция сохранять четкие воспоминания о том, что происходит во время самого недуга. Простому человеку это может показаться странным, но это не так; в этом нет ничего удивительного. Память безумца способна запоминать события и сохранять воспоминания, даже находясь в удушающей хватке бреда преследования. Вернее, не даже, а тем более. Это соответствует действительному психологическому закону: запоминание события в большой степени зависит от его яркости и частоты повторения. Я боялся об этом говорить, чтобы не уличить других или себя, и это придало моим впечатлениям невероятную живость, а ежедневное повторение одних и тех же мыслей закрепило все происшествия в и без того сверхчувствительной памяти.
Было почти семь утра, и по пути в санаторий поезд миновал заводской городок. Рабочие сидели перед заводом, большинство читали газеты. Я думал, что в этих газетах содержится отчет обо мне и моих преступлениях и что все те, кто расположился у путей, знали, кто я и что я и о том, что я еду в том поезде. Мало кто обратил на меня внимание, однако именно этот факт выглядел как часть особенно хорошо исполненного плана полицейских.
Санаторий, в который я ехал, располагался в сельской местности. Когда мы добрались до нужной станции, меня перенесли в экипаж. В тот момент я увидел университетского знакомого, чей вид, как я полагал, должен был дать мне понять, что Йельский университет, который я опозорил, – одна из причин моих мук.
Вскоре после того, как я попал в свою палату в санатории, ко мне пришел заведующий. Он подвинул стол ближе к кровати и положил на него бумажку, на которой попросил расписаться. Я решил, что это попытка полицейских заполучить образец моего почерка. Теперь я знаю, что подпись на таком листе требуется по закону, и каждый пациент должен расписаться, ложась в подобное заведение (частное по своей сути), за исключением того случая, когда человека направляют туда по решению суда. Сейчас я не помню точных слов этого «добровольного соглашения»; но это было согласие следовать правилам заведения, какими бы они ни были, и подчиниться необходимым ограничительным мерам, которые будут нужны. Если бы на мои плечи не давили все невзгоды мира, я думаю, что мое чувство юмора заставило бы меня расхохотаться. Мне вообще казалось, что подписание подобного документа человеком в моем положении – это фарс. После долгих уговоров я даже взял в руки ручку. Потом опять заколебался. Заведующий, видимо, подумал, что я смогу расписаться, если подложить под бумагу книгу. Возможно, все бы так и произошло, если бы он выбрал какую-нибудь другую книгу. Однако во всей Библиотеке Конгресса не было книги подозрительней той, что он выбрал. Я покинул Нью-Йорк 15 июня, и нынешняя поездка вела в его сторону. Я считал это ничем иным, как первым шагом к моему возвращению, – как того желал полицейский департамент города. «Призванный обратно» [2]2
Роман Хью Конуэя.
[Закрыть] – таковым было название книги, смотрящей прямо на меня. Я долгое время отказывался, но потом ослабел и подписал бумажку. Но я не клал ее на книгу! Это, по моему мнению, стало бы эквивалентом согласия на экстрадицию; а у меня не было желания помогать полиции в ее грязной работе. Какой ценой я подписал это согласие? Это было все равно что собственный смертный приговор.
VI
На протяжении всего времени, пока меня мучил так называемый бред преследования, я мог лишь с уважением относиться к собственному разуму, что смог так точно, дьявольски умно и местами артистично сотворить допрос, в котором я так нуждался. И врожденная скромность (немного угасшая с тех самых странных событий) не мешает мне говорить о том, что я и по сей день уважаю свой ум.
Невыносимые страдания терзали меня весь август, проведенный дома. Мучения продолжались, постепенно уменьшаясь в определенной мере, в течение восьми месяцев, которые я провел в санатории. Тем не менее первые четыре месяца я переносил эту внутреннюю боль с трудом. Все мои чувства оставались искаженными. Первым восстановилось зрение – до такой степени, что полицейские больше не показывали мне движущиеся картинки. Но пока этой бесконечной пытке не пришел конец, я узрел кое-что, о чем расскажу. Я мог отследить это видение: начало ему положило происшествие за два года до моего срыва.
Вскоре после того, как я переехал в Нью-Йорк, я посетил один развлекательный центр, известный под названием «Музей Эдема». В его знаменитой комнате ужасов меня сильнее всего поразило отвратительное изображение гориллы, держащей в руках искалеченное тело женщины. Именно это воспоминание и ожило в моей голове. Однако в соответствии с теорией Дарвина горилла из музея превратилась в мужчину, внешне напоминавшего чудовище, всплывшее в моей измученной памяти. Этот мужчина вонзал окровавленный кинжал в грудь женщины. Такая картина совсем меня не пугала. Напротив, она показалась интересной, поскольку я рассматривал ее как уловку полицейских. Я не мог понять смысла, но это меня не беспокоило, потому что я думал, что никакие дополнительные обвинения не смогут ухудшить мое положение.
Еще пару месяцев меня беспокоили голоса в голове. И если в действительности существует ад, основанный на принципах какого-то временного ада, сплетники однажды пожалеют, что совали нос в чужие дела. Это не признание. Я не сплетник, хотя не могу отрицать тот факт, что иногда сплетничал – совсем чуть-чуть. И это было мое наказание: люди в соседней комнате, казалось, повторяли то, что я говорил, когда болтал с друзьями. Я решил, что те, о ком я рассказывал, нашли меня и теперь собирались отомстить.
Обоняние нормализовалось, но вкус восстанавливался медленно. Каждый прием пищи сопровождался предчувствием, что в ней находится яд, так что иногда я часами сидел над едой и в итоге ничего не съедал.
Однако была еще одна причина, по которой я отказывался есть, считая, что полицейские прибегли к более тонким методам расследования. Теперь каждое блюдо или продукт подразумевали определенную идею, и я должен был ее распознать. От правильной интерпретации зависело мое оправдание (или обвинительный приговор), и я подавал определенный знак, соглашаясь или отказываясь есть пищу, стоящую передо мной. Если бы я съел поджаренный кусок хлеба, то признался бы в поджоге. Почему? Просто потому, что почерневший ломоть подразумевал огонь, а хлеб – это основа жизни; так что вывод, что жизнь была уничтожена – погибла в огне, а я был виноват, – напрашивался сам собой. Иногда признанием служило то, что я съедал какое-то блюдо. Иногда – то, что я отказывался есть. Из-за такого логического затруднения мне было вдвойне сложно не запятнать себя и других.
Сейчас можно без труда понять, что я находился между несколькими молотами и наковальнями. Есть или не есть? Этот вопрос занимал меня сильнее, чем датского принца, проблема которого заканчивалась там, где заканчивается строка. Если бы он жил на несколько столетий позже и вне своей книги, его могли бы заставить войти в королевство, где принцы и короли мгновенно теряли свои титулы. Да, он мог потерять свое королевство целиком – или по меньшей мере своих подданных; дело в том, что я позднее понял, что очень редко разум, потеряв свой трон и вновь обретя его, может снова править королевством. С такой же редкостью самокоронованный принц получает благословение недовольных представителей двора.
Несколько недель я ел совсем чуть-чуть. Не то чтобы мне не хотелось есть, просто мой разум (эта собака на сене) мешал утихомирить голод. Санитары пытались меня убедить, но тщетно; попытки силой заставить меня есть полностью проваливались. Однако угроза кормления жидкой пищей через нос иногда имела действие, поскольку разум не покинул меня окончательно, и я все-таки понимал: из двух зол надо выбирать меньшее.
Несмотря на мой страх есть, гастрономическая уловка полицейских иногда срабатывала. Каждое воскресенье с обедом подавали мороженое. В начале трапезы передо мной ставили огромную пирамиду из мороженого в маленькой миске. Я думал, что никогда его не заполучу, сначала нужно было съесть что-то еще. Я сидел над едой, и эта очень вкусная пирамида постепенно таяла, медленно заполняя маленькую миску; и я знал, что скоро мороженое перестанет помещаться на ней. Оно таяло, и я постепенно становился равнодушен к своей дальнейшей судьбе; и неизменно, когда капля готова была сорваться с моего драгоценного вознаграждения, я уже успевал съесть достаточно, чтобы заполучить его. Более того, наслаждаясь соблазнительным десертом, я не думал об обвинениях и приговорах. Эта история не столь обыденна, как кажется. Она доказывает ценность стратегии и ее превосходство над грубой, иногда бесчеловечной силой. И я приведу несколько примеров как доказательство того.
VII
Если у вас не так много денег, выбор санаториев весьма ограничен. И хотя мои родственники думали, что тот, в котором я лежал, был, по крайней мере, хорошо организован, последующие события доказали обратное. Сначала санаторий был скромной постройкой, но постепенно он разросся, как грибы. Около двухсот пятидесяти пациентов обитали в двенадцати маленьких каркасных строениях, напоминающих поселение у мельницы. Владелец этой маленькой долины скорби воздвиг сеть пожароопасных домишек, и беспомощные больные люди оказались вынуждены рисковать своей жизнью. Это удалось ему потому, что санаторий располагался за границей города в штате, где на такие вещи смотрели сквозь пальцы, отчасти из-за прогнивших законов. И благодаря этому владелец мог получать огромную прибыль.
Тот же самый дух экономии и коммерции пронизывал все учреждение. Хуже всего было с санитарами – в их ряды нанимали самых прожженных людей, готовых работать за грошовое вознаграждение: восемнадцать долларов в месяц. Хорошие санитары очень редко соглашались работать в моем санатории – и то только потому, что не могли найти работу где-то еще. К счастью, мне попался именно такой санитар. Этот молодой человек, будучи в милости у владельца, считался одним из лучших санитаров, когда-либо работавших в этом санатории. Однако он не получил никакого денежного вознаграждения, если не считать банкноты в пять долларов, которую мне прислал на Рождество один из родственников. Я отказался ее принимать, потому что мне казалось, что она, как и мои родные, фальшивая. Тогда брат сам отдал ее санитару.
Главным достоинством моего санитара было то, что он заранее защитил меня от всех неприятностей, которые точно случились бы, останься я на милость владельца и его ужасных подчиненных. Сегодня я глубоко ценю его отношение: оно не идет ни в какое сравнение с муками, которые я испытывал в течение трех недель, предшествующих его появлению в санатории. За эти три недели сменилось целых семь санитаров, и их отношение ко мне ухудшало мои страдания. Вероятно, кто-то из них был неплохим человеком за пределами палаты, однако ни один из них не имел образования, чтобы заниматься с пациентом в моем состоянии.
Первые двое, ухаживавшие за мной, не били меня и не угрожали это сделать; однако они совершенно не думали о моем благополучии и спокойствии, пускай и бессознательно, и это было мучительно. Они оказались типичными санитарами за восемнадцать долларов в месяц. Еще один санитар этого типа причинил мне физические страдания такой степени, что я предпочитаю о них не вспоминать, не то что записывать. Еще через несколько дней все это завершилось вспышкой ярости у следующего санитара. Здоровый человек возненавидел бы его за такое!
Это был крайне жестокий человек. Его руки сделали бы честь портовому грузчику: с узловатыми пальцами, они были вдвое больше нормального размера. Я отказался выполнять команду – в то время это было для меня обычным даже под страхом воображаемой пытки, чтобы заставить меня подчиняться или говорить, и этот мужлан не только повел себя безумно – он еще и плюнул на меня! Я был в плачевном состоянии ума, но, как и многие другие в подобном положении, находился во власти прошлого и старался быть джентльменом. Серная кислота не смогла бы прожечь мою плоть сильнее, чем яд этой гадюки в человечьем обличье пронзил мою душу! Однако я пребывал во власти бреда и не мог сказать ни слова против. Я надеюсь, что еще не поздно выразить протест во имя тысяч разгневанных пациентов частных и государственных больниц, чье отношение к подобным отвратительным поступкам так никогда и не будет высказано.
Я проиллюстрирую готовность беспринципного владельца нанимать плохих санитаров. Мой защитник в этом санатории рассказал мне о событиях, свидетелем которых я еще не был. Потому я пересказываю их сейчас. В один прекрасный день какой-то человек – по виду бомж – подошел к главному зданию санатория и попросил владельца выйти к нему. Вскоре они встретились, несколько минут проговорили, и час спустя он уже сидел у постели старого больного человека. Этого пожилого пациента недавно положили в санаторий родственники. Все они наивно думали, что выплата значительной суммы в неделю гарантирует хорошее отношение. Когда этот санитар-бомж появился в санатории, вся его видимая собственность заключалась лишь в небольшом кульке, который он держал под мышкой. Он был грязным, одетым в нестираные вещи, поэтому его принудительно вымыли и перед сменой дали другую одежду. После этого он стал зарабатывать свои четыре доллара и пятьдесят центов в неделю, просиживая несколько часов в день в комнате с пожилым больным мужчиной, находящимся на пороге смерти. Вскоре с ним разговорился мой информатор. Что же он узнал? Во-первых, что неотесанный незнакомец раньше и порога больницы не пересекал. Еще недавно он работал членом путевой бригады на железной дороге. То есть от полотна железной дороги – к постели умирающего человека! Такая перемена потребовала бы многого и от более умного человека. Однако он, этот косматый новичок, будучи человеком жестким, все же не переходил границ. Если не считать того, что он совершенно не мог понять или предугадать нужды больного человека в сильном стрессе. Мой знакомый санитар, поняв, что пациент страдает от отсутствия профессионального внимания, проводил часть времени в этой комнате страдания, находившейся напротив моей. Но вскоре всей этой истории пришел конец.
Мой санитар, обучавшийся на курсах медбратьев, заметил у того старика определенные признаки скорой смерти. Он немедленно сообщил владельцу санатория о том, что пациент умирает, и позвал его (а владелец был врачом) в палату. Доктор отказался идти, заявив, что он «слишком занят». Когда же он наконец пришел в палату, пациент уже умер. За ним явился управляющий, который занялся телом. Когда мужчину выносили из палаты, управляющий – «мастер на все руки» под крылом владельца – сказал:
– Вот и настал конец самому прибыльному пациенту в санатории! Доктор получал от него восемьдесят пять долларов в неделю.
Из этой суммы на «поддержание санатория» в то время шло не больше двадцати. Оставшиеся шестьдесят пять оседали в кармане владельца. Если бы пожилой пациент прожил год, владелец мог бы прикарманить (конкретно в этом случае) чистый, но немаленький доход в три тысячи триста восемьдесят долларов. А что бы получил пациент? Прекрасную привилегию – жить в забвении и умереть брошенным.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?