Текст книги "Российский колокол №7-8 2015"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Хотите – зарубите себе на носу, хотите – напишите аршинными буквами на лбу: брату Ивану верить нельзя! Восклицательный знак на лбу писать не обязательно, я его поставил больше от общего возбуждения организма, чем от потребы. То есть верить брату Ивану можно только в крайнем случае, когда он, к примеру, кричит «Пожар!» и следом за его криком на вас падает дымящаяся головешка, а просто так на слово верить ему не советую. Для него ведь ничего святого нет. Он, мерзавец, еще до Великой Колбасной революции пришел однажды с утра в курилку и сказал: «Вот вы здесь всё курите, а там колбасу «краковскую» дают».
Мы, помню, бросились со всех ног в продмаг, а там лысо. Всю округу, как голодные собаки, обежали, и везде одно и то же: сухари, которые видели Ленина, и томатный сок из урожая хрущевской «оттепели». Взяли у барыги с расстройства бутылку самогонки и пошли назад, в курилку. А этот демон сидит и покуривает себе, еще и палец указательный в кольца от «Примы» сует.
«Так где же, – спрашиваем мы сдержанно, перебивая один другого, – так где же эту твою «краковскую» колбасу дают?»
«А в Кракове, – говорит брат Иван, посвистывая, – где же еще. Там прямо с моста и налево. Скажете продавщице Зосе Станиславовне, что от меня. Только губы на нее не раскатывайте, я ее уже оприходовал. Ну что, сейчас пойдете или после обеда?»
Бугор наш Христофорыч от возмущения хотел ему подзатыльник выписать, а бутылку в другую руку переложить забыл, демон-то увернулся, бутылка с руки Христофорыча слетела и разбилась о бетонный пол. Грохот был такой, что уши у всех даже заложило, прямо как снаряд шарахнул рядом. И хотя много с того дня годов прошло, а уши всё одно помнят…
Так вот, к чему я это? Да к тому, что вчера прихожу опять на работу, прямиком к станку, еще ленд-лизовскому, кланяюсь, как положено, шпинделю с суппортом, и замечаю одним глазом, что брат Иван сидит нарядный в пестрой рубашке и фильдеперсовых штанах и нагло курит «Glamour-101» аккурат под табличкой «No smoking!» А станина, между прочим, вся в прошлогодней стружке. Я интересуюсь вежливо, чего это он, не переодевшись, сидит вблизи захламленной станины, так он мне говорит лениво, что, мол, он не просто сидит, а работает так незаметно. Нам, говорит, велено всем вместо обычной глупой работы сидеть теперь и гордиться, и желательно хорошо одетыми.
Я говорю: «Да иди ты!»
А он мне в ответку: «Это ты иди… переодевайся, а то вид у тебя как у бомжа. Кто ж тебе поверит, что ты гордишься».
Тут смотрю – Христофорыч в очках «хамелеон» подруливает, в рубашке батистовой, в галстуке с обезьяной на пальме…
«Иди, иди, – говорит, – мил человек, переодевайся, а то ты нам своим паскудным видом гордиться мешаешь. Потом зайдешь за инструкцией», – и сигару офигенную в рот себе сует.
Я пошел. К Тоське рыжей по дороге заглянул, щи похлебал. Пока хлебал, Тоська бесстыжая прямо при мне новую комбинацию, укороченную до пупа, напялила – не иначе как тоже куда-то гордиться собиралась. Я губы вытер рукавом, высморкался в занавеску и сказал: «Большое вам человеческое спасибо, Антонина Сергеевна, за приют и ласку. А за щи вообще базар особый был бы, но не хочу вас более утомлять своим присутствием».
Тут Тоська наглая потянулась со вздохом, отчего комбинашка ее вообще куда-то под мышки спряталась, и сказала громко и ласково, склонив влажные губы к моему уху: «Что-то я не заметила, Индивид Матвеевич, чтобы вы меня хотя бы попытались утомить. Как-то даже интересно было бы посмотреть на вас в смысле утомления».
Ну что с дуры возьмешь… Я как мог раскланялся и побрел восвояси.
Дома надел костюм в полоску в котором был похож на какого-то таджикского актера, причесался и снова отправился на работу. Только не спрашивайте меня, что я там делал до сегодняшнего утра – все одно не скажу, потому что сам не знаю. То есть знать-то знаю, что одну хреновину за день вытачиваю, а вот куда она от меня идет, к чему прикладывают ее потом и где – об этом понятия не имею. Христофорыч сказал однажды, мол, и не надо нам этого знать, потому что если в плен попадем к немцам, то хоть пытай нас они с утра до ночи, все одно мы им ничего не скажем. Я, правда, спросил тогда осторожно: «А к каким, Христофорыч, к немцам?» – на что он раздраженно ответил: «Ну вечно ты дурачком прикидываешься! Будто не понимаешь, что к немцам означает не к самим немцам, а вообще… к немцам в широком смысле».
«А-а, – сказал я, – ну да…»
Что же касаемо нашей хреновины, то чудится мне, что она непременно должна вставляться в какое-то такое грандиозное устройство, от которого нам всем когда-нибудь будет очень хорошо. Всей стране и каждому в отдельности. Вот понаделаем еще больше этих хреновин, и тогда уж станем гордиться до победного…
Значит, вернулся на работу я после обеда, нашел в дальнем углу за усопшим фикусом сладко дремавшего Христофорыча, доложил о прибытии и стал ждать инструкций. Христофорыч на меня минут пять смотрел под разными углами – и присаживался, и шею вытягивал, и на диван вставал, а потом сказал недоверчиво: «Это ты, что ли, Индивид?»
«Нет, не я, – сказал я. – Может, чего-нибудь дельное скажешь: кем, к примеру, сегодня гордимся, с каким желательно видом, со словами или без?»
Христофорыч почесал затекший бок, поводил туда-сюда взъерошенной головой и ответил с позевотой: «Сегодня гордимся воином Держикраем, который в 927 году после рождения Христова одолел супостата Ильдуса».
«В смысле – замочил?» – навел я уточняющую справку.
«Ну да, – нехотя подтвердил Христофорыч, – в смысле замочил, если ты на «феню» перешел. Морду лица при этом строить необязательно, держать себя лучше в строгости, а слова если и произносить какие, то желательно не матерные. Завтра по распорядку – взятие Кердыка. Не помню только, в каком году мы его взяли…»
«…и главное – на хрена, – добавил самопроизвольно я. – Кстати, где он, этот Кердык?»
«А я почем знаю, – сказал раздраженно Христофорыч и снова зевнул, только теперь со скрипом. – Где-то тут невдалеке. Мы вообще для чего собрались в парадной форме – гордиться или вопросы задавать? Иди вон к своему корешу и ему мозги канифоль».
Брат Иван сидел перед неприбранным с прошлого года станком и разглядывал иллюстрированный журнал для мужчин, поощряя увиденное соразмерными возгласами.
«Это ты вот так гордишься воином Держикраем?» – спросил я, заглядывая в журнал.
Брат Иван посерьезнел вдруг, сунул журнал себе под фильдеперсовую задницу и сказал раздумчиво, скосив полуприкрытые глаза на шпиндель: «Вот опять же о воине Держикрае… Ну одолел он этого супостата Ильдуса – и что? Куда ему податься было в 927 году? Адреналин зашкаливает, жрать нечего, баб нет, хоть бы журнал какой паршивенький на глаза попался – ан и тут мимо! Хочешь не хочешь, а обматеришься и пойдешь следующий подвиг совершать. Вы вот, Индивид Матвеевич, к примеру, какой нынче подвиг совершили? Извиняюсь, никакого! А почему, спрашивается? А потому, что жратвы полно, баб еще больше, да и с прессой опять же…»
Тут он приподнялся, достал журнал и, соорудив на лице идиотскую гримасу, принялся листать глянцевые страницы с нескромно ведущими себя барышнями.
А я начал думать о воине Держикрае, и думы эти привели меня к тому, что я решил после работы снова зайти к Антонине Сергеевне и обменяться впечатлениями о первом дне нашей вселенской гордости, а также, коли достанет сил, поговорить с ней еще и о завтрашней годовщине взятия нами Кердыка.
О пользе хорового пенияВ понедельник в 16.27 за нашим бугром Христофорычем пришли. И ведь как, блин, подгадали с приходом! В святой день явились, в понедельник, когда народ только-только душой и телом отходит после выходных! Конечно, им так удобнее работать, потому как человек еще не вполне в себя возвернулся и они его прямо-таки голыми руками брать могут, но совесть какая-то должна же быть?
Ну, в общем, пришли. Поздоровались, тут ничего не скажешь, да притом с каждым за руку. Один потолще, другой похудей. Тот, что потолще, похоже, майор, а другой – не больше лейтехи. Все у них было разное, хотя попроси меня теперь описать их одежку и внешний вид наружности – ничего не припомню, будто намазаны они были чем-то склизким от стороннего взгляда – вот только до глаз эта слизь не добралась. А глаза у них напоминали две пары сиамских близнецов – и близостью один к другому, и серым, торжественно уходящим в металл, цветом. Им эти глаза будто в специальной такой глазной картотеке подобрали сперва, а потом уж к лицу приладили. Поначалу даже жуть забирала, потому что чудилось, точно одну пару глаз невидимая сила на разные головы насмешливо переносит. Помню, майор как глянул на меня, так я тотчас сам в себе засомневался и руки непонятно к чему за спину откомандировал. Брат Иван тоже растерялся и начал вдруг станок от стружки годовалой очищать, а на Христофорыча вообще икота напала. И это все притом, что гости еще ничего существенного не сказали!
Я сразу догадался, что пришли они по христофорычеву душу. В пятницу мы немного посидели, после третьей ударились по обыкновению в воспоминания. Брат Иван вспомнил, как в первый раз напился: пришел домой, в свой, как ему казалось, двор, хотел у колонки лицо сполоснуть, но пока искал ее, свалился с ног и о какую-то железную решетку лицом в кровь разбился. Потеха! Я тоже что-то начал мямлить про школьную подружку, у которой одна нога была мускулистей другой, но Христофорыч, вернувшийся к тому времени с четвертой бутылкой, меня беспардонно перебил на самом интересном месте и предложил выпить за своего деда-белоказака. Конечно, мы охотно выпили за деда-белоказака и принялись потом петь белоказачью песню, которую сроду раньше не слыхали, но пели очень задушевно и еще руками себе помогали. Христофорыч заводил, мы же с братом Иваном подхватывали. Эта белоказачья песня чем еще хороша была? Там Христофорыч диштактом пару-другую слов протренькает, а мы с братом Иваном тотчас повторяем за ним баритональным басом. И так складно все выходило, будто мы сызмальства этим делом занимались. Тут даже соседний цех работу побросал, приперся к нам в полном составе и тоже подпевать начал. Хорошо еще, что брат Иван бутылку последнюю успел убрать, а то бы в пять секунд ее оприходовали гостюшки дорогие. Вот, видно, и был среди них дятел востроухий и востроглазый… Может, так, может, не так, но два натуралиста пришли же к нам в 16.27 и начали вопросы всякие разные по истории культуры родного края задавать.
Пока Христофорыч икал, они за нас с братом Иваном взялись: какую, мол, мы музыку слушаем, любим ли петь хором, не сочиняем ли после работы каких-нибудь песен или там ораторий. Я сдуру начал отвечать на полном серьезе, мол, нет, ничего такого мы себе не позволяем, хотя что касаемо ораторий, то иной раз, если достанут хорошенько, это дело случается порой. Конечно, отвечал я нескладно, а как иначе ответишь, когда Христофорыч без передыху икает на тебя?
Лучше всех, надо признать, устроился брат Иван. Он как принялся с самого начала моего допроса пугать Христофорыча, так до конца и дотянул. То есть после его шокотерапии Христофорыч икать не только не перестал, но даже вроде прибавил в обертонах. Махнув на него рукой как на безнадежного, брат Иван поворотился к нашим гостям и спросил строгим голосом: «А вы, граждане, собственно, откуда будете?»
Майор посмотрел на него удивленно и с обидой в голосе ответил: «А из Союза писательских композиторов, разве и так не ясно? Секция фольклора – от Микулы Селяниновича до Нестора Абрамовича. Я – Чайковский, а товарищ – Гоголь».
«Минуточку, – сказал с сомнением брат Иван, – а разве товарищ Гоголь – композитор? Он ведь писатель всегда был и давно еще «Муму» написал. Вы что же, в школе ее не проходили?»
«Обязательно проходили, – с достоинством ответил Чайковский. – Только не ту «Муму», которую Гоголь написал, а другую – Толстого Льва Николаевича. Что же касается вашего остроумного замечания, что, мол, Гоголь писатель, а не композитор, то хочу пояснить вам, что у нас в картотеке значатся два Гоголя – один писатель, а другой, напротив, – композитор. По сути представленных пояснений вопросики имеются?»
«Нет, – сказал сконфуженно брат Иван. – Что-то на меня затмение какое-то нашло. Это вот все гражданин икает тут и муть на сознание наводит».
«Кто это икает? – мрачно вопросил Христофорыч. – Ты лучше за собой следи. А то – икает… Может, я просто поперхнулся».
«Так вот и славненько! – обрадованно произнес Чайковский и кивнул незаметно Гоголю, который тотчас достал из портфеля блокнот с карандашом и взял наизготовку. – Вы нам, уважаемый, собственно, больше всего и нужны. Спойте нам песенку, которую давеча в нетрезвом виде на секретном производстве пели, а товарищ Гоголь быстренько слова и нотки запишет».
«А на каком это секретном производстве? – недоуменно вопросил Христофорыч и вновь икнул. – Тут если и есть секрет, так разве что от нас самих. Мы такие небольшие хреновины по штуке в день вытачиваем, но понятия не имеем, куда их потом девают. Знать не знаем и знать не желаем!»
«Хорошо, хорошо, – сказал примирительно майор Чайковский. – Нам бы все же песенку послушать про белогвардейские страдания».
«Ничем не могу вам, товарищ композитор, помочь, – развязным тоном сказал вдруг Христофорыч и даже сел вальяжно на табуретку. – Нот отродясь не знал, а слова как есть все позабыл. Да я ее и слышал-то один раз в бане лет тридцать назад, мужик ее какой-то противный в парилке тихо пел. Так себе песенка, доложу я вам…»
Майор Чайковский вздохнул и покачал головой. «Расскажите-ка нам тогда про своего деда, – сказал он. – Кажется, дед ваш был белоказаком?»
«Да что про него рассказывать? – вопросом на вопрос ответил Христофорыч. – Он в Гражданскую еще погиб, я его на фотокарточке только и видел. Крупный мужчина такой был, в усах и с шашкой».
«А вы сами, извиняюсь, где тогда были?» – деловито осведомился дознаватель.
«Не понял», – сказал Христофорыч с глупым видом и еще ногу на ногу закинул.
«Вы. Тогда. Были. Где?» – повторил Чайковский, чеканя каждое слово.
Я думал, Христофорыч не ответит, но он ответил. Быстро и столь же чеканно.
«Хорошо, – сказал майор Чайковский после всеобщей паузы. – Если мы сейчас занесем ваш ответ в протокол, то от вас потребуются дополнительные сведения. Вы готовы проехать с нами в Союз писательских композиторов, где в тишине и покое мы побеседуем с вами более подробно?»
«Нет, – замотал головой Христофорыч. – Я извиняюсь, граждане композиторы. Сболтнул нечаянно».
«А за нечаянно бьют отчаянно», – подал вдруг голос Гоголь и посмотрел на Чайковского.
«Что ж вы такой нетерпеливый-то, Василий Николаевич, – сказал ласково командир. – Вам бы все бить да бить. С людьми по-хорошему сперва надо. Фольклорная работа тяжела и кропотлива. Отмените свое замечание, чтобы товарищей в заблуждение не вводить».
Гоголь-композитор что-то пробормотал невнятно и пару раз ударил увесисто кулаком по собственной ладони. Чайковский поморщился и вновь повернулся кХристофорычу.
«Значит, текста песни и мелодии вы не помните, – констатировал он. – Но краткое-то содержание вы можете нам пересказать своими словами?»
«Не-е, – протянул кисло Христофорыч. – Я своими словами опять чего-нибудь не то скажу. У меня свои слова не очень хорошо выходят. Пусть вон Индивид Матвеевич расскажет своими словами. Он человек культурный, а я кто – да нет никто!»
Чайковский повернулся к брату Ивану, который всё это время делал вид, что прибирает станок, и сказал, примериваясь взглядом к перфекционисту: «Индивид… какое удивительное имя у вас, однако. Иностранное прямо какое-то…»
Брат Иван побледнел и хотел было объясниться, но слова застряли у него в горле, и мне пришлось прийти ему на помощь.
«Это я Индивид, – сказал я. – Имя греческое, означает «личность».
«Ну, да, конечно, – пробормотал Гоголь. – У нас ведь своих имен мало, нам у греков обязательно надо занимать». И снова вмазал своей несчастной ладони.
Начальник укоризненно посмотрел на него и оборотился вновь ко мне. «Слушаю вас, Индивид Матвеевич», – произнес он приторно.
«В общем… – начал я, откашлявшись, – там один мужик едет с чужбины домой и все удивляется, на что стала похожа его родная сторонка, в которой теперь…»
«То есть, удивляется в смысле положительном?» – перебил меня Чайковский.
«Разумеется, – сказал я. – В исключительно замечательно положительном. Все его здесь радует: и добродушные лица людей, и тихая, интеллигентная речь вокруг, и приятные запахи… Чувствуется, говорит он коню, заботливый здесь нынче атаман! Вот на этом патриотическом выводе, повторяемом трижды, песня и заканчивается».
«Хорошая песня, – одобрил Гоголь, закрывая блокнот и глядя с усмешкой на меня. – Ее бы только товарищу Кобзону петь на каком-нибудь съезде».
Чайковский пожал нам на прощанье руки и пригласил заглянуть при случае «на огонек» в большое серое здание с поэтом-песенни-ком на входе.
Я промолчал. Брат Иван сказал: «Всенепременно», – и с испуга поклонился, а Христофорыч снова заикал.
После ухода композиторов-фольклористов мы какое-то время приходили молча в себя, а потом быстро сбросились по стольнику и договорились с завтрашнего дня бросить пить. И все бы хорошо, да это «завтра» приперлось уже сегодня, а сегодня страна отмечает, как на грех, один из особо почитаемых своих праздников – 185-ю годовщину Большого Граненого стакана, и что нам теперь делать, уму непостижимо…
Страшный сонНе знаю, как вы, а я телевизор иногда люблю смотреть. Там народ такой бешеный показывают – мне делать нечего. Но вот на ночь, извините, я его теперь выключать буду. Есть с вечера перестал, потому что вредно и нечего, и в телевизор глядеть больше не стану, потому что жуть потом забирает. Вот вчера посмотрел последний раз, а там дамочка – ничего, правда, из себя – говорит, что, мол, по данным каких-то социолухов, нашего Главковерха поддерживают от 7,1 до 8,5 человека из каждых десяти. И по этому поводу сон мне страшный через час привиделся. Будто иду я себе вечером по улице, а навстречу 8,5 человека бегут. Цельные, полные, значит, варлаганы – чуть приотставши, а половинка – та как с горы на лыжах чешет вперегонки с запятой и еще кричит благим матом в мою сторону: «Стой, окаянный, замри на месте!»
Я, конечно, замер и подумал еще грустно: не иначе, бить сейчас будут… Первой все-таки прибежала запятая, а половинка – почти вровень с ней. Стоят обе молчаком, скрючившись, отдышаться не могут. Я их от нечего делать разглядывать стал. Запятая оказалась по виду прежней ГПТУшницей, а половинка черт-те кем. Я даже не понял, парень это или барышня такая не вполне оформившаяся. Головы у нее нет, кепка какая-то зачуханная с козырьком прямо на шею надета, одна рука тоже отсутствует, оттого пустой рукав при беге гуляет себе плавно во все стороны, и чудится, будто бежит на тебя не урод, а привидение. Лично мне привидение не страшно, урод страшнее.
Так вот, прибегают, значит, остальные – ну, народ всякий разношерстный: там и тетки две какие-то угасающие в панамках, и тупорылый молодняк в маскировочных одежках, и богато одетые упитанные мужичины с просторными лицами, и даже благочинный один в облачении, прости Господи! Я, значит, улыбаюсь глуповато и от смущения спрашиваю: «А чего это вы, граждане, по улицам бегаете в будний день, и какая, извиняюсь, во мне вам нужда?»
Переведшая дух половинка тут и говорит: «Вопросик небольшой у нас имеется. Вы почему, – говорит на вдохе и одинокую руку в бок упирает, – вы почему, – говорит еще раз на выдохе, – не с нами? Может, вы пиндос какой иль извращенец из себя будете? Отвечайте как на духу!»
Я перекрестился на всякий случай и сказал насупленно: «Никакой я не гундос и гундосом никогда не был, а за извращенца можно и по хрюльнику получить, но, во первых, я барышень не трогаю, а во вторых, у вас и хрюльника-то нет».
Тут эта 0,5 как завизжит, как вцепится в меня костлявыми пальцами: «Барышень, говорите, не трогаете? А кого тогда трогаете – юношей?! Извращенец они, и все тут, сами же признали, да и пиндо-сы, скорее всего, тоже!»
«Минутку, – сказал прикостюменный мужичина с розоватыми щеками, отдыхавшими на плечах, – как-то грубовато у нас тут все выходит. Что товарищ о нас с вами подумает? Почему, к примеру, он сразу должен быть пиндосом?»
Пока все задумались над ответом, я слегка переместился к оратору и тихо спросил:
«Скажите мне приватно, мужичина, а кто такие пиндосы? Может, я чего не понял, может, я и впрямь нечаянно пиндос, да пока сам об этом не знаю. Только сразу хочу предупредить: если это еврейцы, то я сразу мимо. Можете сами посмотреть у фонаря. А кстати, пиндосы эти ваши – православные или как?»
«Да уж куда там не православные, – встрял в разговор батюшка и поправил на боку какой-то ремень, похожий на портупею. – Еврейцы – это еврейцы, а пиндосы – это пиндосы».
«Ну, спасибочки, отец родной, – сказал я с земным поклоном. – Уж объяснил так объяснил! А то я еврейцев не видел. Да тут у вас их тоже, кстати… Вот опять же эта ваша гражданка… или гражданин без головы – они кто? Может, они-то и есть эти самые пиндосы! Как вы это узнаете, если у них головы с носом нет? Так что нечего тут ко мне чалиться! С собой сначала разберитесь».
«Мы разберемся, – ответил мужичина с богатыми щеками, – мы обязательно со всеми разберемся. А что касается вашего замечания, ну, насчет головы с носом… то хочу тоже в свою очередь заметить, что очень уж вы наблюдательны. По сыскному делу в прежнее время не служили?»
«Упаси Бог, – сказал я, – хотя мне ваша личность вроде как бы тоже знакома. Вы лет двадцать назад пивом бочковым у Красного моста на Больших Исадах, часом, не торговали?»
Мужичина резко покраснел, достал платок, вытер без нужды нос, потом плюнул в пространство, протер депутатский значок и ответил с усмешкой: мол, с чего это я, народный избранник, должен был пивом у какого-то там моста торговать?
«А я вот тоже вас еще раньше признал, только спросить стеснялся, – втиснулся в разговор батюшка, управившись наконец с портупеей. – И пиво у вас было поганое. Мы с прихожанами даже жалобу писали в горпищеторг. Только оттуда – ни ответа, ни привета. Взятку небось дали тогда проверяльщикам».
«Ах, вон оно как, – сказал, совсем порозовев, мужичина-депутат. – Значит, это вы, благочинный, доносик тогда состряпали! А я-то думал-гадал, кто это дезавуировать меня хочет… И не совестно вам после этого в глаза прихожанам смотреть?»
«Не совестно, вот ни на грамм не совестно, – сказал батюшка и тоже зарделся лицом. – Ладно бы кипяченой водой разбавляли, а то ведь прямо из-под крана, прямо с хлоркой и бактериями».
«А вы что, черпак мне подносили? – усмехнулся мужичина-депутат. – Исключительно отварной водой пользовался, хотите – лоб перекрещу! Так даже если и с хлоркой, то бактерии в хлорке долго не живут, чтоб вы знали!»
Пока они переговаривались, я боком так двинулся втихаря к проулку, но далеко не ушел, потому что был тотчас задержан двумя увядшими гражданками в панамках. «Ишь вы, шустрый какой, – сказали они в голос, – улизнуть хотели!»
«Ничего и не хотел, – отнекался я. – Живу просто тут рядом. Третьего дня ушел и все никак не дойду с вашими чертовыми проверками. Могу вас с собой взять для компании».
«Конечно, нашли дур, сейчас галоши наденем и бегом побежим, – вразнобой заверещали тетки, а одна от возбуждения даже рассупонилась. – Знаем мы эти ваши пиндосские «танцы-шманцы-обжиманцы». А там того гляди и надругаетесь, дорого не возьмете! Вы вот, к примеру, откуда так поздно домой идете пустынными улицами?»
«Из оперного театра – откуда же еще поздно ходят», – отбрил я любопытствующую.
«И что же там давали?» – не унималась она и даже панамку скинула в азарте.
«Да в том-то и дело, что ничего там не давали, – сказал я правду. – Пели там да руки к груди прикладывали. Помещение само, конечно, видное, а вот буфет слабенький. Хорошо хоть билеты бесплатные, не то бы и подавиться не на что было после этих арий. Певунам-то что, они перед этими ариями поели как следует, а у меня тут в животе свои арии с голодухи».
«Да, – сказала закорючка, – вид у вас мрачноватый. Не нравится вам, похоже, наша жизнь».
«А чего в ней хорошего, – сказал я. – Вон в том же буфете пирожок какой-то еле видимый и непонятно с чем сто рублей уже стоит».
Тут все, как по команде, дружно замолчали, и мужичина-депутат весело сказал, ловко закинув щеки за плечи: «Вот вы, батенька, и открылись. Теперь по театрам ходят одни пиндосы, и они же ценами возмущаются. Поздравляю вас с прибытием!»
От толпы молча отделились молодые люди в спецухе, но тут на мое счастье из соседней улицы нам навстречу выдвинулись 7,1 человека, причем одна десятая, хотя и была росточком меньше закорючки, катилась шариком быстрее всех.
Ироды мои тотчас набычились, образовали ловко тевтонскую «свинью», во главе которой опять же поставили половинку, и беглым шагом направились к сопернику.
Чем там у них все завершилось, не знаю, потому как следом проснулся и, отдышавшись, дал себе зарок на ночь больше телевизор не смотреть.
Да и в оперу не ходить… с таким-то позорным буфетом.