Электронная библиотека » Константин Паустовский » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Тёплый хлеб"


  • Текст добавлен: 3 марта 2014, 23:59


Автор книги: Константин Паустовский


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Дорожные разговоры

Есть у нас в России много маленьких городов со смешными и милыми именами. Петушки, Спас-Клепики, Крапивна, Железный Гусь. Жители этих городов называют их ласково и насмешливо «городишками».

В одном из таких городишек – в Спас-Клепиках – и случилась та история, которую я хочу рассказать.

Городок Спас-Клепики уж очень маленький, тихий. Затерялся он где-то в Мещёрской стороне, среди сосенок, песков, мелких камышистых озер. Есть в Спас-Клепиках кино, старинная ватная фабрика чуть ли не времен Крымской войны, педагогический техникум, где учился поэт Есенин. Но, по правде говоря, городок этот ничем особенным не знаменит. Все те же любопытные мальчишки, рыжие от веснушек, те же жалостливые старухи, плотники со звенящими пилами на плечах, те же дуплистые кладбищенские ивы и все тот же гомон галок.

Около Спас-Клепиков проходит узкоколейная железная дорога. Я проезжал по ней в самом начале весны. Поезд пришел в Спас-Клепики ночью. Тотчас в темный вагон набились смешливые девушки с ватной фабрики. Потом вошел боец с вещевым мешком, сел против меня и попросил прикурить.

Бойца провожали молодая женщина и старуха. Они молчали. Молчал и боец. Лишь изредка то одна, то другая женщина трогала бойца за рукав и тихо говорила:

– Так ты пиши, Ваня.

– Постараюсь, – отвечал боец.

Лица женщин нельзя было разглядеть в темноте, но по мягким их голосам можно было с уверенностью сказать, что это были очень добрые и дружные женщины: мать и сестра бойца, что глаза у них ласковые и что все они полны той любовью к людям, которую наш народ называет не совсем правильно «жалостью».

В ногах у меня что-то завертелось, очень пушистое и теплое. Кто-то, очевидно по ошибке, лизнул мою руку горячим языком. Боец удивленно вскрикнул: «Дымок!» – и засмеялся. Засмеялись и женщины.

– Прибег, – сказал боец. – Хозяина своего прибег проводить. Вот увидит проводница, она тебе покажет! Нешто можно собаке в вагон!

– По такому случаю можно, – ответил из темноты хриплый голос, и тотчас зажужжал в невидимой руке карманный электрический фонарик с динамкой.

Слабый свет упал на пол, потом на серого пса с виноватыми глазами. Он сидел между ног у бойца и торопливо махал хвостом. Всем видом своим он хотел показать, что понимает, конечно, незаконность своего пребывания и вагоне, но очень просит не выгонять его, а дать попрощаться с хозяином.

– Дымок, друг любезный, – сказал боец, – как это мы тебя не приметили!

– Я его в избе замкнула, – будто оправдываясь, сказала старуха.

– Под дверью, видно, протиснулся, – объяснила молодая женщина. – Там доска отстает.

– Сколько бежал! – вздохнул, сокрушаясь, боец. – Двенадцать километров! А? На дворе темнота, грязь, дороги вконец развезло. Ишь, мокрый весь до костей!

– Животное все понимает, – сказал из глубины вагона бабий голос. – Оно и войну понимает. И, скажем, опасность. У нас в Ненашкине прошлый год немецкие самолеты повадились пролетать, два раза бомбы спускали, убили телку Дуни Балыгиной. Так с тех пор как загудят, антихристы, так петухи рысью бегут под стрехи, хоронятся.

– Зверь и тот его ненавидит! – сказал человек с фонариком. – Шерсть на собаках дыбом становится, как заслышат они ихний лет. Вот до чего ненавидят.

– Буде врать-то! – сказала проводница. – Откуль пес разбирает, какой летит: ихний или наш.

– А ты его спроси, откуль он знает, – ответил хриплый голос. – У тебя одно занятие – никому нипочем не верить. Билеты по десять минут в руках вертишь. Все тебе метится, что они фальшивые.

– Пес все может определить, – сказал примирительно боец. – У ихних самолетов гул специальный. С подвывом.

– Сам ты с подвывом! – огрызнулась проводница.

Паровоз неожиданно дернул. Страшно лязгнули буфера, еще страшнее зашипел пар. Девушки с ватной фабрики с визгом бросились к выходу; оказалось, что все они провожали подругу. Женщины торопливо попрощались с бойцом и спрыгнули уже на ходу.

– Дымок! – тревожно кричали они из темноты вслед поезду. – Дымок!

– Дымок! – кричал и боец, стоя на площадке и оглядываясь.

Но Дымка нигде не было.

– Пропал пес, скажи на милость! – бормотал смущенно боец, возвращаясь в вагон. – Вот незадача, скажи пожалуйста!

– Да здесь он, дядя Ваня, – раздался из темноты мальчишеский голос. – Схоронился у меня в ногах, весь трясется.

– Это кто говорит? – спросил боец. – Ты, Ленька?

– Я.

– Ленька Кубышкин из Кобыленки? Кузьмы Петровича сын?

– Он самый.

– Дай-ка я около тебя сяду.

Боец протиснулся к мальчику, сел, опустил руку, нащупал дрожащего пса, вытащил его за загривок и посадил к себе на колени.

– Вот, понимаешь, навернулась забота, – сказал боец. – Увязался Дымок, что с ним поделаешь! А женщины мои, небось, измаялись там на станции, всё его кличут. Чего ж теперь будет-то?

– Ничего не будет, – сказала проводница, – кроме того, что я тебя высажу с этой собакой в Кобыленке. Взял моду с собаками в такое время кататься! Билет на нее есть?

– Нету, – сказал боец. – Я ж ее не брал, она сама в вагон влезла, в ногах схоронилась.

– Мне какое дело, – ответила проводница, – сама или не сама. Мне давай билет и общее согласие пассажиров на провоз ее в этом вагоне. И справку, что она у тебя здоровая. Ишь моду взял какую, – собаками сейчас займаться.

– Иди ты, знаешь куда! – опять сказал из темноты хриплый голос. – Бессовестная! По человечеству надо судить. А у тебя заместо ума – тарифные правила!

– Поговори у меня! – угрожающе сказала проводница, но ей не дали окончить.

Вагон зашумел так грозно, что проводница ушла. Она так хлопнула дверью, что старуха, сидевшая у дверей, перекрестилась:

– Исусе Христе! Так ведь и голову отшибить недолго!

– Слыхал я, Ленька, что от отца, от Кузьмы Петровича, писем весь год не было, – сказал, помолчав, боец.

– Не было. Все не пишет.

– А ты не беспокойся. Иной человек и жив и его осколком даже нисколько не царапнуло, а он писем не пишет.

– Обстановка, что ли, не позволяет? – спросил хриплый голос.

– Бывает, обстановка. А бывает, и характер у человека такой.

– Надо быть, нету уже в живых человека, раз он цельный год вестей не подает, – сказала старуха, сидевшая около двери. – Охо-хо-шеньки!

– Не отучились вы каркать! – рассердился боец. – Вместо разговору всегда у вас, у старых, один карк. То рваную подошву нашла на дороге – к беде! То воробей влетел в избу – опять худо! То лошадь приснилась, – быть, значит, пожару. Выдумки у вас слишком много. Паренек ждет отца, надеется, а ты ему сомненье даешь. С какой это стати, интересно? К чему это такой разговор!

– А я, дядя Ваня, нисколько не беспокоюсь, – тихо сказал мальчик. – Папаня мой жив. Я это сегодня узнал.

– Товарищей его встретил, что ли?

– Нет, не товарищей. Через экран я узнал.

Боец уставился на мальчика.

– Через какой экран? Очумел, что ли!

– Да нет, дядя Ваня, честное пионерское – не очумел. Только приехал третьего дня в Кобыленку из Клепиков Валя Лобов и говорит: «Хочешь, Ленька, своего папаню видеть в геройской обстановке? Ежели хочешь, то езжай первым поездом в Клепики, иди в кино и смотри картину „Сталинград“. И увидишь ты в ней своего родителя живого и невредимого». Я и поехал. Пошел в кино. Мальчишки у дверей толкутся, все без билетов – и никого не пускают. Всё оттирают и оттирают меня от дверей, а за ними уже звонок звенит. Я и заплакал. От досады на этих мальчишек заплакал. Мальчишки смеются: «Гляди, какой нервный!» Тут я им и объяснил свое положение. Зашумели они: «Чего ж ты молчал, гусь лапчатый! Сеанс уже начинается!» И давай колотить в дверь кулаками. Милиционер выскочил – старенький уже, усатый – и кричит: «Марш отсюдова! Я вас, огольцов, всех позабираю!» А мальчишки вытолкнули меня вперед, все кричат, все разом милиционеру рассказывают, зачем я в кино приехал. Милиционер взял меня за пиджачок, втащил в дверь, говорит: «Ну ладно, иди. Только смотри – без обману». А со мной трое мальчишек все-таки влезли. Сел я, смотрю, – и до того мне страшно! И все жду. И вдруг вижу: папаня мой бежит по двору в каске, стреляет, и за ним бегут другие бойцы. И лицо у него такое-то суровое, крепкое. И тут я закричал и ничего больше не помню. Будто уснул сразу, а проснулся в комнате у директора кино. Сижу на диване, директор – девушка такая веселая, в ватнике, – меня водой отпаивает, а милиционер стоит рядом и говорит: «Первый случай в моей практике, а стою я в этом кине уже два года». Потом директор велела мне подождать, ушла и, как сеанс окончился, принесла мне кусок пленки с папаней, сказала: «Береги и отпечатай при первой возможности».

– А ну покажь! – сказал боец.

Мальчик вытащил из кармана завернутый в бумагу кусок пленки. Человек с хриплым голосом зажег электрический фонарик и осветил пленку. Боец осторожно развернул ее и посмотрел на свет.

– Беда! – вздохнул он. – Мелкая очень печать, все навыворот! Не разберу. А охота мне Кузьму Петровича посмотреть в сталинградском бою, большая охота.

– Счастье тебе, малый, – сказал человек с хриплым голосом. – Истинное счастье!

– А наши старухи-дуры, – пробормотала старуха, сидевшая у двери, – всё на кино ругаются. Мельтешит, говорят, перед глазами и мельтешит!

– Вот те и мельтешит! – сказал боец. – Слыхала, какой случай? За это незнамо кого благодарить надо.

– Уж истинно, благодарить, – согласилась старуха. – За утешение, за то, что отца повидал. Великое дело!

Паровоз засвистел, начал тормозить.

– Кобыленка! – сказал мальчик и встал. – Ну, мне сходить. Вы, дядя Ваня, дайте мне Дымка. Я его завтра к вашим назад отвезу.

– Вот выручил! – радостно сказал боец. – А то душа у меня не на месте. Жаль собаку. Возьми его на руки, держи крепче. И папане обо всем напиши. Привет от меня, от Ивана Гаврюхина. Ну, шельма, прощай!

Боец потрепал собаку по спине, по ушам, потом погладил. Мальчик взял Дымка, спрятал под пальтецо и быстро вышел. Я вышел вслед за ним на открытую площадку. Поезд тронулся. Собака тихо повизгивала у мальчика под полой.

В холодных лужах блестели звезды. Ветер дул из лесов, доносил запах талого льда – должно быть, с лесных озер, где сейчас было черно, жутко, где лед уже растаял у берегов и к полыньям подбегали сторожкой рысцой худые волки, пили жгучую воду, оглядывались, нюхали воздух; из-под осевшего снега пахло мерзлой брусникой, корнями.

Я вошел в вагон и услышал голос бойца:

– За это незнамо кого благодарить надо, – сказал он, затянулся, и огонек папиросы осветил его щетинистое лицо.

Все сильнее шумел ветер в соснах за окнами вагона. Поезд входил в обширный лесной край.

1943

Бакенщик

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена.

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

– Вы откуда? – спросил я их.

– Из Ласковского леса, – ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок.

– Он только ворчливый, – сказал самый маленький мальчик. – Все ему мало, все мало. Вы его знаете?

– Знаю. Давно.

– Он хороший?

– Очень хороший.

– Только вот все ему мало, – печально подтвердил худой мальчик в кепке. – Ничем ему не угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

– Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

– Ну, вот видите, – сказал маленький мальчик, залезая в лодку. – Я же вам говорил!

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

– Ты только не думай, – сказал он мне, – они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил – страсть! Как дерево пилить – тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

– Знаем, дедушка, – сказал мальчик в кепке. – Спасибо.

– Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

– Теперь умеем, – сказал самый маленький мальчик.

– Ну, то-то! Только это наука не хитрая.

Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

– А что? – встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

– А то, что теперь война. Об этом знать надо.

– Мы и знаем.

– Ничего вы не знаете. Газетенку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

– Что же в ней такого написано, Семен? – спросил я.

– Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга:

– А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?

– Правильно.

– А что это есть – любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

Мальчики обиделись:

– Как не знаем!

– А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?

– За свободную жизнь иду, – сказал маленький мальчик.

– Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

– За свои города и заводы, – сказал веснушчатый мальчик.

– Мало!

– За свою школу, – сказал мальчик в кепке. – И за своих людей.

– Мало!

– И за свой народ, – сказал маленький мальчик. – Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

– Все вы правильно говорите, – сказал Семен, – только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

– Обиделись! – сказал Семен. – Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Мальчики молчали.

– Вот я и вижу, что вы не все понимаете, – заговорил Семен. – И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому – эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы все было в исправности. Вот так получается, что все это правильно – и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

– А за что же еще? – спросил веснушчатый мальчик.

– А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?

– Шел.

– Ну вот. А под ноги себе глядел?

– Глядел.

– А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть цветок или траву – и иди дальше.

– Зачем?

– А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай – он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы ее, видать, и не знаете. Лист широкий, твердый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь – и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

– Что значит приточное? – спросил мальчик в кепке.

– Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь – ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди – воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомек, а я слышу – дождиком от него тянет. Грибным дождем – спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он все наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду – ведь это что такое! Облак в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землей, еще пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, а то, глядишь, и дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом – по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над рекой и до утра стоит – загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить – и то не хватит. Наша страна – прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь ее, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, «родина», «родина», а вот она, родина, за стогами!

Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

– Эх, – сказал Семен, – идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик – солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьезный. Пустили бы нас, стариков, – вот тут бы немцы тоже почесались. «Э-э-э, – сказали бы немцы, – с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!»

Лодка ударилась носом в песчаный берег.

Маленькие кулики торопливо побежали от нее вдоль воды.

– Так-то, ребята, – сказал Семен. – Опять небось будете на деда жаловаться – все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

Мальчики засмеялись.

– Нет, понятный, совсем понятный, – сказал маленький мальчик. – Спасибо тебе, дед.

– Это за перевоз или за что другое? – спросил Семен и прищурился.

– За другое. И за перевоз.

– Ну, то-то!

Мальчики побежали к песчаной косе – купаться. Семен поглядел им вслед и вздохнул.

– Учить их стараюсь, – сказал он. – Уважению учить к родной земле. Без этого человек – не человек, а труха!

1943

Приказ по военной школе

Всем известно, что людей, недавно попавших на военную службу, одолевают воспоминания. Потом это проходит, но вначале память все время возвращается к одному и тому же: к ярко освещенной комнате, где лежит на столе «Давид Копперфильд», к Москве, к ее бульварам, загорающимся чистыми огнями. Достаточно беглого взгляда на заштопанную гимнастерку, чтобы с новой любовью вспоминать материнские маленькие пальцы, ее опущенную голову, ее наперсток, ее робкие просьбы беречь себя и помнить, что она будет ждать сына, что бы с ним ни случилось, ждать до последнего своего вздоха.

И курсанта медицинского училища в одном из городов Средней Азии Михайлова первое время, так же как и всех, одолевали воспоминания. Потом их острота притупилась, но был один день в году, которого Михайлов боялся: четвертое мая, день его рождения. Что бы ни было, он знал, что в этот день ему не уйти от прошлого.

Четвертого мая Михайлов проснулся на рассвете и несколько минут лежал с закрытыми глазами. Подъема еще не было. За окнами в листве касторовых деревьев начиналось воробьиное оживление: должно быть, над близкой и еще прохладной пустыней уже подымалось солнце. Отдаленно пахло розами из соседнего сада, дымом кизяка и еще чем-то сухим и сладким, чем всегда пахнет в азиатских городах.

Михайлов помедлил, потом открыл глаза и посмотрел на столик около койки. Нет, чуда не случилось! На столике не было ни плитки шоколада, ни конверта с почтовыми марками Южной Америки, ни ландышей в стакане, ни нового вечного пера, ни толстой книги о плавании на корабле «Бигль» – не было ничего, что бывало в Москве. На столике лежали пилотка, ремень, полевая сумка, набитая старыми письмами.

Михайлов вскочил, оделся и, голый по пояс, пошел во двор под тепловатый душ. Он мылся, слушая, как в окрестных пыльных дворах восторженно рыдали ослы, и вздыхал. Да, тоскливый день рождения, без единого подарка! Ну, что же, ничего не поделаешь. Будем взрослыми, будем мужчинами!

«Все это так, – думал Михайлов, – но неужели сегодня ничего не случится?» Он знал, конечно, что случиться ничего не может и что этот воскресный день пройдет так же размеренно, как и все остальные дни. Вот разве будет кино под открытым небом. Но кино ожидалось вечером, а днем Михайлов с несколькими товарищами был отправлен на практику в хирургическую клинику.

Старичок-хирург в белом колпаке хитро посмотрел на курсантов, потом на их сапоги под халатами, усмехнулся и сказал:

– Ну-с, молодые люди, надо сделать внутривенное вливание гипертонического раствора и никотиновой кислоты. Кто за это возьмется?

Курсанты переглянулись и промолчали. Самые робкие опасались даже смотреть на хирурга. Шуточное ли дело – внутривенное вливание таких препаратов! Если говорить по совести, то его должен был делать сам хирург, хитрый старичок. Курсантам пока еще это вливание удавалось редко. Кроме холодного пота, дрожания рук, пересохшего горла и других неприятных ощущений, ничего хорошего оно не сулило.

– Ну-с, – сказал старичок, – я замечаю, юноши, что ваше раздумье продолжается чересчур долго. Да. Чересчур!

Тогда Михайлов покраснел и вызвался сделать вливание.

– Мойте руки! – приказал старичок. – По способу Фюрбрингера. Да!

Пока Михайлов долго мыл руки по этому способу и замечал, что руки у него начинают дрожать, в перевязочную вошел в халате, накинутом на одно плечо, боец Капустин – тот самый, которому надо было вливать раствор и никотиновую кислоту. Михайлов стоял к нему спиной и слышал до последнего слова весь разговор бойца с хирургом.

– Извиняюсь, – сказал боец, как показалось Михайлову, грубым и даже несколько вызывающим голосом. – Уж не курсант ли меня будет колоть? Что я – чучело для обучения штыковому удару? Или что?

– А в чем дело? – спросил старичок, роясь в блестящих инструментах.

– А в том дело, – ответил боец, – что курсанту я больше не дамся. Один раз кололи – довольно! Не согласен я больше, товарищ хирург!

– Ах, так! – услышал Михайлов пронзительный голос старичка и заметил, что руки у него уже не дрожат, а трясутся. – Прошу немедленно успокоиться! Да! Немедленно! Ну, ну, я же сказал – успокоиться! Сегодня будет делать вливание очень опытный курсант. Он его делал уже много раз. Понятно?

– Понятно, – мрачно пробормотал боец Капустин.

У Михайлова упало сердце. Хирург явно хитрил: Михайлов делал это вливание первый раз в жизни.

– А раз понятно, то садись на табурет и молчи, – сказал старичок. – Поговорили – и хватит! Попятно?

– Понятно, – еще мрачнее пробормотал боец Капустин и сел на табурет.

Первое, что увидел Михайлов, когда обернулся, были колючие, полные страха глаза бойца Капустина, смотревшие на него в упор. После этого Михайлов увидел веснушчатое лицо бойца и его остриженную голову.

Все дальнейшее Михайлов делал как во сне.

Он сжал зубы и действовал молча, решительно и быстро. Он наложил жгут. Вены прекрасно вздулись, и страх, что «вена уйдет», пропал. Михайлов взял толстую иглу, остановил страшным напряжением дрожь пальцев и прорвал острием иглы кожу на руке Капустина. Пошла кровь. Попал! Все хорошо! Как будто перестало биться сердце. Потом Михайлов уже ничего не видел, кроме иглы и вздувшейся вены. Неожиданно он услышал тихий смех, но не поднял голову. Поднял он ее только тогда, когда вынул иглу и все было кончено. Смеялся боец Капустин. Он смотрел на Михайлова веселыми глазами и тонко смеялся.

Михайлов растерянно оглянулся. Старичок-хирург кивал ему головой. Сдержанно улыбались и переглядывались курсанты. Во взглядах их можно было уловить скрытую гордость: вот, мол, знай наших, работают не хуже старых хирургов!

– Ну, спасибо, – сказал боец Капустин, встал и потряс руку Михайлову. – Спасибо, друг! Сразу видать, что сто раз делал, не менее. Теперь никому не дамся, только тебе. Спасибо, сынок. Извиняюсь, товарищ хирург!

И боец Капустин ушел, размахивая правой рукой, ушел ухмыляясь, и Михайлову даже показалось, что рыжее сияние окружает его стриженую голову.

В палате Капустин рассказал об этом случае своему соседу по койке Коноплеву, бывшему полотеру.

– Ты у него одного колись, – советовал Капустин. – Сто раз он это вливание делал. Сто раз! Техника!

– А ты считал? – спросил Коноплев.

– Эх ты, полотерная щетка! – рассердился Капустин. – Все мозги на паркетах растряс. Говорю тебе, сотню раз делал. Друг он мне теперь навеки. Нисколько у меня рука не болит.

На следующий день Коноплев, глядя со скуки за окно, в соседний двор медицинского училища, увидел интересные вещи. Курсанты были выстроены во дворе, стояли по команде «вольно» и чего-то ждали. Коноплев сообщил эту новость Капустину, и оба бойца – люди любопытные – спустились во двор и стали глядеть.

Раздалась команда: «Смирно!» Курсанты вытянулись и застыли. Вышел подтянутый, еще молодой начальник, начал читать перед строем приказ. Бойцы внимательно слушали – они понимали толк в приказах.

– «Курсанту Михайлову, – слушали бойцы, – за образцовое проведение сложного внутривенного вливания бойцу Капустину и принимая во внимание, что эта процедура была произведена им впервые, объявляю благодарность».

Капустин посмотрел на Коноплева, покраснел и сплюнул. Коноплев захихикал и сказал:

– Вот те и сотый раз! Процедура! Дура ты, Капустин! Обмишурили они тебя, а ты и уши развесил.

– Это мы еще поглядим, кто из нас дура! – угрожающе пробормотал Капустин. – Чего скалишься? Значит, у человека талант. Значит, я благодарен ему еще больше. Талант – он, брат, землю ворочает!

– Насчет таланта я не говорю, – примирительно сказал Коноплев. – Это, конечно, дело великое. Конечно, если кому он даден…

– Вот и видать, что ты дура! – с сердцем сказал Капустин. – Разговариваешь серо, неубедительно. Сам своих слов не понимаешь.

А вечером в этот же день Капустин пришел в школу и попросил разрешения вызвать к нему во двор курсанта Михайлова. Михайлов вышел. Капустин протянул ему огромный сверток из мятых газет и сказал:

– Примите гостинец. От чистого сердца. Раньше полагалось преподносить в день рождения, а я – в благодарность за талант. Так что не обижайтесь.

У себя на койке Михайлов, окруженный любопытствующими курсантами, долго разворачивал что-то твердое, завернутое в несколько номеров измятых «Известий». Когда наконец последняя газета была сорвана, восхищенные курсанты отступили: на койке лежали куски сушеной дыни. Чарджуйской дыни, чей запах прекраснее запаха жасмина и чья сладость слаще дикого меда.

И курсанты, дабы не нарушать порядка, вполголоса прокричали «ура» и тут же половину дыни съели.

Оставшиеся куски дыни Михайлов положил на столик и, просыпаясь ночью, взглядывал на них и улыбался. Впервые воспоминания не мучили, а радовали его. Засыпая, он все время видел улыбающегося бойца Капустина с дыней в руках. От рыжих волос бойца Капустина и от дыни разливалось сияние. Оно делалось все ярче, наполнялось щебетом птиц, и дыня пахла все сильнее.

Михайлов проснулся. Стоял тихий рассвет. Где-то звенела вода, и над пустыней зарождался один из бесчисленных и великолепных дней, предупреждая о своем появлении золотым светом на восточной половине неба.

1943

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 3.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации