Текст книги "Завещание Шекспира"
Автор книги: Кристофер Раш
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
А для тех, кто носил свою душу гордо, как шпагу и шляпу с плюмажем, Стрэтфорд был церковью. Сердцем Стрэтфорда был дверной молоток храма, и по длинной липовой аллее к нему бежали те, кто оказались по ту сторону закона, потому что прикосновение к нему до того, как их настигнет рука закона, даровало им по крайней мере еще тридцать семь дней презренной жизни, если закон соблюдался, что случалось далеко не всегда. На стенах часовни Гильдии, расписанных еще до моего рождения, был изображен истекающий кровью Томас Беккет, как напоминание о том, что даже священника могли прирезать под сенью церкви, как свинью, по одному намеку короля. И все мы были Беккетом, все ходили под топором, а пуритане попытались остановить его кровь, закрасив фреску. Под побелкой на другой стене часовни оказался спрятанным дьявол, потрясающий топором перед толпой перепуганных грешников, теснящихся в аду и обреченных на вечные муки. «Они совсем не похожи на воров и убийц, – бормотал старый Генри, – некоторые из них совсем еще дети», – и меня это пугало больше всего. И это тоже был Стрэтфорд, как и обычай окунать в реку сварливых жен в наказание за их нрав и чтобы смягчить их голос.
– Нежный голос украшает женщину.
А позорные столбы, закованные в колодки ноги, мочки ушей, прибитые гвоздем, вырванные ноздри и окровавленные спины выпоротых кнутом шлюх! И тот, кто их стегал, еще вчера ночью пользовался их услугами. Вот что делало язык сладкоголосой женщины едким.
– И ведь ничего не изменилось!
Пожары и наводнения, плевки и грязь на камышовых полах, пивные пятна и кости, визг свиней и баб, кровь на деревянной колоде Розермаркета, родовая кровь, кровотечения в предсмертные минуты, сочащиеся соски, бледная неподвижность мертворожденных младенцев, которых поспешно выносили из дома на покрывало погоста, усыпанного ромашками, чтобы они не попали в преддверие ада, где вместо няни будут черви, а вместо мудрого дяди – совы, и река Эйвон напевала в их неслышащие уши колыбельную песнь, пока весь мир – от рождения до гроба – потихоньку покачивался среди звезд.
– Картина становится все более законченной – в отличие от твоего завещания!
Добавь сюда срамные немочи, колики в животе, грыжи, растяжения, переломы, прободения, подагры, катары, обмороки, столбняки, параличи, вялость, озноб, песок в моче, загноение печени, слезящиеся глаза, свистящие легкие, мочевые пузыри с нарывами, ишиас, невыносимую ломоту в суставах, чесотку, рвоту и элементарную проказу. Добавь все это, и будет тебе Стрэтфорд.
– Похоже, я уже составил картину.
Нет, постой, было кое-что и похуже. Еще были лекарственные снадобья: паутина паука, жареные мыши, плоть гадюки, компресс из ласточкина гнезда, навоз и все остальное, отваренное в масле ромашки и лилий, взбитые с белым собачьим дерьмом, водой с головастиками, измельченными дождевыми червями, натертой слоновой костью, парами лошадиных копыт и старым белым куриным пометом, разведенным белым вином.
– И это еще самые приятные на вкус.
Против ночного недержания мочи попробуй как-нибудь измельченные в порошок яйца ежа. При болезненном мочеиспускании – высушенные и истолченные глаза краба и голову карпа. А если не можешь помочиться, рекомендуется засунуть в мочеиспускательное отверстие вошь, да покрупнее.
– Мне от одного упоминания захотелось до ветру.
Прости, Фрэнсис. Для астматиков – лисьи легкие, вымоченные в вине с травами и лакрицей. Гнойная ангина? Попробуйте сожженную целиком (вместе с перьями), измельченную ласточку или навоз (тоже жженный) в меду и сухом белом вине.
– Во всех этих рецептах есть вино. Как же иначе снести такое лечение?
А сами процедуры – вызывание рвоты, обильные кровопускания, изнурительные слабительные, пинты разогретого вина, энергично залитые в задницу, чтобы излечить колики и вздутие живота. Если ты не блевал и не кровоточил до процедур, после них из тебя хлестало с обоих концов – даже из отверстий, о которых ты раньше и не подозревал. Хворь была внутренним адом: выдранные зубы, затрудненное мочеиспускание, непрекращающиеся ознобы, кровавый понос, чахотка, а у жертв несчастных случаев – ампутации, после которых красные культи, из которых сильной струей била кровь, опускали в горячий деготь – достаточно, чтобы выжечь саму душу из тела, а сердцу остановиться от шока.
– Довольно! С меня хватит.
– Ты слишком молод, чтобы знать и десятую долю того, как лечили. Родовая горячка, младенцы, еще до рождения задушенные пуповиной, обвитой вокруг шеи, покачивающиеся в материнском лоне, как на виселице, младенцы, рожденные проституткой в сточной канаве и задушенные после родов. И худосочные юные девственницы, которые день ото дня чахли, бледнели и тускнели, пока не превращались в тени, в белые безымянные маргаритки, рассеянные посреди зеленой травы, в отзвуки своих голосов, в тихий шепот печального ветра.
– Даруй им, Господи, вечный покой!
А мы продолжали жить и лишь молились, чтобы твой порог не переступили ни старуха с косой, ни рьяный доктор: держись подальше от сырости, сквозняков и плохой компании; верши молитву, ешь солонину, приправленную соленым же потом и молоком, замерзающим в феврале и сворачивающимся в июне, сыр – белый как снег, с дырками, как глаза Аргуса, старой выдержки, как Мафусаил, жесткий, как волосатый Исав, полный сыворотки, как Мария Магдалина, и с коркой, как струпья Лазаря. Лучшим из «белого мяса» был банберский сыр[32]32
Сыр, производившийся в Банбери, городе в Юго-Восточной Англии.
[Закрыть], и стрэтфордские старики ели его вместо говядины, баранины или телятины.
– О, телятина!
Зайчатиной лечили меланхолию, и, по деревенскому поверью, уши зайца служили лучшей наживкой для форели. Чтобы плыть против холодного течения смерти и дать выжить детям, нужно было кормить их ежевикой, абрикосами, красным виноградом, зеленым инжиром и шелковицей, главное – не перекормить, а то тоже можно было отправиться на тот свет.
– Смерть от поноса, Боже правый!
Как говорится, requiem aeternam[33]33
Вечный покой (лат.).
[Закрыть]. В сладком конце жизни была своя положительная сторона. Стрэтфорд летом был клубникой со сливками и школьниками, которые плескались в ручье. А зимой он был куском поджаренного бекона с ломтем черного хлеба, а в зажиточной семье – кружкой горячего молока с изюмом перед сном.
– Нет уж, бекон-то получше будет. К черту изюм!
У состоятельных стрэтфордцев была оловянная посуда и дымоход, и их женщины были белолицы. В семьях, где дымоходом служила дырка в крыше и где ели грязными пальцами с деревянной доски, лица были цвета копченого бекона. Стрэтфорд был или мягкой подушкой, или круглым поленом под головой, которая так нуждалась в отдыхе и сне, и деревянные ставни снов, которые всю ночь стучали и скрипели, захлопывались только утром. Мягкое шерстяное одеяло, перьевая пуховая перина – или мешок рубленой соломы да топчан с колючим соломенным тюфяком. Как в любом другом месте, стрэтфордский сон мог быть либо лазурным морем с белыми барашками сладких снов, либо вздымающимся кошмаром, и, пока сон держал в капкане мозг барахтающегося трупа, вокруг него по одеялу темноты кружили акулы.
– Если у тебя поэтическое воображение.
Стрэтфорд был облегчением утра, блеском реки Эйвон, которая, извиваясь, терялась в залитых светом полях. Стрэтфорд был ярмарками и фестивалями, блинами, сладкими пасхальными пряниками и майским деревом. Он был Масленицей, Пятидесятницей и Рождеством с запеченной головой кабана. Но больше всего Стрэтфорд был лоскутным одеялом запахов, звуков, картинок и красок. Он был мертвым тельцем несчастного ежика, которым подлые мальчишки-хулиганы поиграли в футбол; причудливыми очертаниями крокодилов-туч на теряющейся в дымке линии бескрайнего горизонта; он был фигурами непрощенных убийц, которые корчились в своих могилах и топорщили дерн, или еще живых убийц, неловко сидящих в засаде в облаках, когда на западе еще виднелись всполохи дневного света. Стрэтфорд был водой, он был ветром в деревьях – ивах, осинах и вязах, он был веселым пением птиц днем – бесстрашных, непойманных, свободных – и тьмой сов в ночных амбарах и зарослях деревьев, когда солома крыш жутко оживала над головой и уши чутко улавливали близость когтей птиц и грызунов. А смрад стрэтфордского греха поднимался ввысь, и у благих небес не стало бы дождя, чтобы отмыть белее снега печать проклятья первого, древнейшего и гнусного греха пред Богом, что населил его птицами-стервятниками. Ястребы, коршуны и сарычи питались падалью и требухой и подчищали наш мир. И как противоядие этому ужасу, по реке плыли лебеди – прекрасные, серебристые кораблики, которые гнали прочь мысль о смерти.
– Люблю птиц, которые позволяют забыть о смерти. Они как крошка Элисон.
Она просто прелесть… Но мысль о смерти всегда возвращалась, потому что Стрэтфорд был Богом.
– Это правда.
И Бог был богом смерти, который продолжал прогуливаться, невидимый, в прохладе дня Реформации, по узким коридорам королевского компромисса. Стрэтфорд был подчинением: имена посещавших католическую мессу брали на заметку. Жить в Стрэтфорде означало быть в списке. Это значило посещать англиканскую церковь и в случае неповиновения платить штраф в двенадцать пенсов в неделю. Штрафы повысили до разорительных двадцати фунтов в месяц, когда из-за моря, из-за горизонта надвинулись католические облака и заполонили собой небо – парижская резня[34]34
Варфоломеевская ночь.
[Закрыть], шотландская Мария. Католические священники-миссионеры переправлялись в Англию из Дуэ и были секретными бойцами дьявола. Зарубежные монархи обучали невидимую армию проникать в тыл, заразить души людей католичеством и сбросить с престола незаконнорожденную королеву, вавилонскую блудницу, Елизавету. Сам папа благословлял английских подданных на кровавое дело убийства. Он освободил их от обязательств верности и повиновения своей королеве и прельстил их кинжалом и уверениями в непременном помиловании. Такое убийство станет билетом в рай. А для королевских министров католик значило то же, что предатель.
– Но все же королева отказалась начать на них охоту.
Даже на интриганов-инакомыслящих, которые посещали новые службы, но были папистами, – волков в овчарне, выставляющих напоказ свое белое руно. И на тех, кто, как ревущие ослы, открыто провозглашал догматы Рима и отказывался от клятвы супрематии[35]35
Присяга на верность королеве как главе Церкви.
[Закрыть]. Даже великодушная Елизавета не могла их спасти. И понятно почему. Иезуиты прятались в подполе или приникали ухом к стенам (иногда в буквальном смысле этого слова), они были крысами, которым предписывалось разносить духовную чуму. А королевские крысоловы хорошо владели своим ремеслом, хотя они были связаны по рукам и ногам монархиней, которую пытались спасти. Дело в том, что к католикам у нее была семейная симпатия, несмотря на ужасающую репутацию ее теперь уже казненной сестры Марии, фанатичной поборницы костра. Даже в сонном Стрэтфорде поговаривали, что Елизавета тайно ходила к мессе. Она была яблочком, которое недалеко укатилось от яблони ее отца. Рим был у нее в крови: на черной лестнице одна девственница шепталась с другой, земная Елизавета с небесной Девой Марией. Вполне возможно, что, если бы у стен были уши и рты, они много чего могли бы рассказать.
– И где в этом споре был Стрэтфорд?
Стрэтфорд того времени был местом здравого смысла и компромисса, хотя в бдительных глазах правительства продолжал оставаться безбожным городом вне поля зрения епископа. Я делал все, что полагается: учил катехизис до вечерни в воскресенье и в святые дни, ходил к заутрене и на вечернюю молитву, три раза в год принимал причастие, слушал и читал Слово Божье, Ветхий и Новый Завет – от корки до корки, за исключением Откровения, пел псалмы, выслушивал наставления проповедей, молился, чтобы Бог уберег королеву от мятежей, гражданских войн, чужеземных вторжений и любых предателей, которые смеют угрожать ей и установленному Богом порядку вещей. Порядок превыше всего: знай свое место, шагай в строю, соответствуй, приспосабливайся. А если посмеешь хоть на шаг отклониться и брякнуть что-либо невпопад – о, сколько бед возникнет чудовищно мятежных!
– Это точно. Но ты и не отклонялся.
У меня не было выбора, и воскресенье за воскресеньем я слушал проповеди. Я впитал в себя их философию как воздух, принял их идеи как данность, как землю и звезды, которые дал нам Господь. Он казался мне таким скучным, ведь, пока дети играли в прятки, таскали из соседских садов яблоки и шалили, Он предсказуемо прогуливался, как всегда суровый и праздный. Не трогай проклятый плод! Если ослушаешься, тебе попадет. Понял? Делай, как тебе говорят, Уилли, и не подходи слишком близко к реке. Есть, сэр!
– Для своего же блага.
Само собой разумеется, я вырос одержимым порядком, но во мне появилось и кое-что другое – восхищение теми, кто играет не по правилам. Теми, кто срывается с цепи бытия и вносит хаос среди правителей и планет. По крайней мере, у них есть душа – нашептывали мне в уши мои сатанинские инстинкты. Что толку в безукоризненно правильной жизни?
– Так ты одобрял грешников?
Адам, Каин и иже с ними, как расшалившиеся школьники, устроившие ералаш в классе, делали жизнь интереснее, вынуждали людей задумываться, заставляли время идти быстрее и с помощью реквизита – яблока или топора – устраивали блестящие театральные представления для черни.
– Но Богу эти представления были явно не по душе.
Потому что Бог, как тебе известно, был еще и стрэтфордским учителем, да к тому же католиком. У нас их было трое – Хант, Дженкинс и Коттэм, все – приверженцы Рима. И они вызывали озабоченность властей ежедневным католическим разложением душ и умов невинных чад Елизаветы.
9
– Кстати, о школе, Уилл. Да?
– Мое перо наготове. Пожертвуешь ли ты что-нибудь заведению, которое заложило основы твоего образования?
О ней ни слова.
– Я просто так спросил. Ведь это же Кингс Скул. Может, учредишь стипендию одаренному ребенку?
Ни гроша.
– Знаешь, учителям не так уж много платят.
В Кингс Скул, что располагалась за часовней, преобладали растлители протестантов, специально для этого нанятые католической городской управой. Я пошел в школу пяти лет от роду. Я вставал в пять утра и тащился на Черч-стрит. На дорогу у меня уходило каких-нибудь две минуты, но даже улитке вечность показалась бы не столь долгой, так мне хотелось отдалить нежелательную минуту. Я начал обучение под зорким взглядом дядьки Хиггса, с которым я выучил алфавит и покаянные псалмы, был посвящен в тайны письма, чтения из хрестоматии и катехизиса и научился считать. Моя азбука болталась на веревочке у меня на шее, но веревка была слишком длинной, и всю дорогу до школы букварь бил меня по коленям. Летом в защищенном от солнца здании школы было прохладно, а зимой там стояла лютая стужа.
– Боже мой, как хорошо я это помню!
Пять холодных часов в день мы дули на пальцы и ежились, пытаясь согреть пустые животы. На большой перемене пятнадцать минут отводилось на завтрак, который мы проглатывали за пятнадцать секунд, а потом долго ждали обеда – дрянного мяса с грубым черным хлебом, которые мы запивали кислым элем.
– Помню, помню!
Зато в пище для ума недостатка не было. «Scriptum est: non in solo pane vivit homo»[36]36
«Как говорится, не хлебом единым жив человек» (лат.).
[Закрыть], – декламировал Хиггс. Мы бы с удовольствием согласились поглощать поменьше знаний и побольше хлеба и хоть чуточку согреться. Когда мне говорят об аде, я представляю не море огня, а класс в Кинге Скул, который обогревался исключительно телами маленьких мальчиков и жалкими облачками их дыхания.
– Те дни, казалось, длились вечно.
Сначала я сидел между учителем и его помощником, боясь пошевелить заиндевелыми клюшками, в которые превратились мои ноги.
– Сиди смирно и не шаркай ногами, негодный мальчишка! – орал Хиггс. Боже, я не мог бы сдвинуть их с места, даже если бы очень сильно постарался. Через час занятий я уже не чувствовал ног, а после уроков я по полчаса носился туда-сюда по улице, чтобы пальцы ног оттаяли и просто чтобы согреться. На Черч-стрит меня учили многим предметам, но самым главным был урок выносливости. К десяти годам я уже стал стоиком. И все же главная угроза была не ногам и не задницам, главная опасность была – затвердение мозгов. Мы выходили из школы напичканные знаниями и без единой мысли в набитых до отказа головах. В моде было почитание авторитетных мнений, общепринятой морали и вороха фактов, не подлежащих сомнению. Но если начать с твердых знаний, то можно закончить наготой сомнений, а нагота сомнений, Фрэнсис, будет существовать всегда, как вечная луна. Уверенность тускнеет и угасает. Луна, мерцающая прядильщица сомнений, рождает недоверие.
Но единственная луна, которая светила в нашей школе, была суровой волчьей луной зимних рассветов. Школа приучила меня к дисциплине и снабдила фактами, которые я зазубрил и сохранил в памяти. Жадно впитывающий, выбирающий и объединяющий разнородное и несопоставимое, открытый вселенной, я учился в атмосфере книжности, под нескончаемым потоком указаний. Так история превращалась в этику, а политические взгляды передавались как ископаемые окаменелости – не для обсуждения, а для наблюдения. В школе на Черч-стрит, где главенствовал Хиггс, вообще мало что подлежало обсуждению. Что пользы для питателей чудес, питомцев жалких мудрости заемной? Хиггс был большим занудой. Послеобеденные уроки он называл «задней частью дня» и согревался битьем задних частей голодных мальчишек.
– Хиггс та еще скотина!
Он перебивался небольшим запасом взятых взаймы слов и существовал исключительно для того, чтобы выявлять ошибки в письменной и устной латыни, пороть своих учеников и заставлять их бесконечно твердить одно и то же. При полном отсутствии ума он, должно быть, находил утешение в монотонно повторяемых неизменных истинах всех миров – физического и политического, вечного и преходящего, в соответствии и начиная с «Отче наш».
Отче наш, наша Королева, Сын и Святой Дух, даруйте мне узнать мою смерть и отпущенный мне век, чтобы я познал свою бренность, помогите мне выучить азбуку и раз, два, три, четыре, пять, чтобы всю мою жизнь я мог считать свои благословения и телесные наказания, все семьдесят лет, январь, февраль, март, апрель, и уберечься от грехов: гордыни, зависти, знать Твое Слово: Бытие, Исход, Левит, Числа – и принять порку, раз, два, три, от одного до шести, от одного до семи, шесть благодатей, семь смертных грехов, шестидневная учебная неделя, семь покаянных псалмов, сорок шесть недель школы в год – весна, лето, осень, зима, как я мерз, какие то были темные дни, декабрьские дни латыни и телесных наказаний, Хиггс терпеть не мог оплошностей, так как они были знаком дьявола, который сидел во всех мальчишках и должен был любыми усилиями быть выпорот из них розгами, как только Сатана выдаст свое присутствие неправильным ответом или секундной потерей концентрации.
– Поскольку отроки суть твари неукрощенные, – говаривал Хиггс, – что такое плеть, как не божественное орудие против сих тварей и меч против Сатаны? А посему, когда я бью вас, я люблю вас, ибо я избавляю вас от глупости и впускаю в вас мудрость и спасаю ваши души от ада, и потому пощадить вас означает не любить вас и пренебречь своими обязанностями, за которые мне платят четыре фунта в год, и, милостью Божьей и силою моей руки, я отработаю каждый пенс, так что снимайте штаны, паршивцы, и начнем ученье.
– Он был по-своему прав.
Всем известно, что учение спасает души, и будущие воры и убийцы, оканчивающие презренную жизнь на виселице, суть жертвы плохого образования, если они вообще когда-то ходили в школу. Ходили или нет, и в том и в другом случае дело было в недостаточной порке. Основное призвание Хиггса было в том, чтобы пороть нас до семи лет, после чего мы перешли в распоряжение учителя, который дал нам понять, что, если мы не хотим порки, мы должны провести следующие семь лет совершенствуясь в латинской грамматике. К концу этого благодатного срока головы наши переполнятся, как житницы Египта в правление Иосифа. С того момента наша жизнь наполнилась латынью, и каждый день мы подвергались жесточайшей дрессировке по системе широко известного Лили и его адской латинской грамматики.
– Старик Дженкинс был чуточку получше.
Когда Томас Дженкинс начал преподавать в Кингс Скул, шел уже двенадцатый год моего обучения, и я приготовился поглощать литературу, которой он ежедневно сервировал наш стол: Овидий и Вергилий, Лукреций и Гораций, среди которых Овидий всегда был главным блюдом, иногда с гарниром из переводов Голдинга. Наш обед всегда начинался и заканчивался сладкоголосым Овидием. Я не видел никакого смысла в обучении, пока не появился Овидий и, как Бог, не заполнил собой пустоту. «Ах, Вергилий! Добрый, славный мантуанец! Тебя не любит только тот, кто тебя не понимает», – мурлыкал Дженкинс. Прикасаясь к Овидию, он изнемогал в такой неге, что можно было поверить в то, что у нашего сурового педагога, как и у нас, был hic penis и что, если бы на Овидиевых страницах, как роза, расцвела hic vulva, он сорвал бы с себя учительскую мантию и со страстью вонзился бы в нее, послав Лили ко всем чертям.
10
– И как шло познание наук?
Я овладел не только ими.
– Твоя малышка Элисон…
Это ты по поводу «овладел»? Оставь. Она не моя Элисон. Она просто прелестное дитя.
– Ты не всегда был так разборчив, старина.
Речь не об этом. Единственным волнующим местом в школе была замочная скважина, и в ранней юности Овидий стал для меня замочной скважиной в мир. Я с волнением открыл для себя запретно-чувственную картину, запечатленную в рамках языческих размеров, и она изменила мою жизнь. Hic penis и hic vulva соединились, и предающиеся любви Венера и Адонис многое мне прояснили. Овидий не снабдил сценку деталями, но на пороге юности мне хватило и этого. Тайные соития Адама и Евы в райских кущах в прохладе дня, пока всеведущий Бог втайне торжествовал, больше не шли в счет. Любитель овец Дик со своей Мэриэн, ее набухшее вымя и коровье брюхо тоже отошли на задний план. Они, господа, больше не шли в счет. Эти буколические игрища теперь вызывали у меня брезгливость.
– Славный мантуанец открыл тебе глаза…
…на любовное томление, переменчивость чувств, их мимолетность и неизбежное угасание. Он извлек чувственную любовь из кладовки, где на полке стояла Библия, и отдалил ее от двери нужника. Вглядевшись в замочную скважину, я увидел широкие просторы вокруг Стрэтфорда, где под бескрайним небом боги занимались любовью с простыми смертными.
– Я лично не заметил ничего, кроме овец и любителей овец.
В этой безбрежной сини было не видать ни Иеговы, ни облачка, ни змея под цветком, ни бога, затаившегося среди листвы.
– Мечта школьника.
Я бежал в Сниттерфилд, по ногам меня хлестали высокие горячие июльские травы, которые сводили меня с ума. В одном месте, там, где меньше часа тому назад Венера возлежала с Адонисом, трава была сильно примята. Я, как охотник, прильнул носом к земле. Травинки трепетали, храня недавнюю память ее бедер и грудей. В этих зеленых углублениях ее прелестные локти впечатались в землю, а в тех более глубоких выемках лежали ее ягодицы.
– Должно быть, ты вспугнул парочку блудящих селян.
Венера больше не вспоминала свое морское побережье и перестала ходить на окруженный морем Пафос, в Книд, изобилующий рыбой, или Аматис с его минеральными источниками. Олимп больше не мог ее удержать, и она дни напролет бродила среди утесов и горных гряд, лесов и полей с подоткнутым выше колен платьем и неосмотрительно обнаженными ногами. Она весь свет бы обошла, лишь бы найти того, кого искала.
– И естественно, добралась бы и до Стрэтфорда.
А куда же еще ей было идти?
– То, наверное, были Дик с Мэриэн.
…Потому что ее стрэтфордский Адонис был здесь и жил в ожидании своей богини. Она возникнет из ниоткуда и повалит меня в траву. Да, Фрэнсис, у меня не было никаких сомнений в том, что я был Адонисом. Я был настолько опьянен Овидием, что того Уилла, который существовал до него, больше не было. Тот Уилл стал теперь призраком. Я взглянул на свои ноги, но вместо них увидел лишь траву. Я исчез. Я превратился в анемон, трепещущий на ветру. Это со мной случилась метаморфоза. Я превратился в Адониса, в анемон, в кровавое пятно на горячей примятой траве, где возлежала и томилась желанием она. И я знал наверняка, что она не остановится, что она снова выйдет на поиски, чтобы настигнуть меня в полях, разрумянившаяся от вожделения, с испариной на лбу, в волнении и нетерпении, истекающая соком.
– Надеюсь, ты вставал пораньше – повидаться с ней до школы? Чуть свет, чтобы повстречать ее в рассветных лугах и провести наедине с ней пару часов до того, как побегу в город сидеть как зачарованный перед Дженкинсом и переводить тексты. Ни он, ни мои одноклассники и представить себе не могли, кто сидел рядом с ними, толкуя Овидия. Я сам был Овидием, а Уильям Шекспир был всего лишь его нелепым английским псевдонимом, стрэтфордской маской. Еще не застывший после того, как меня вынули из формы, я был заново созданным мифом, опьяненным ощущениями, изменчивым и многоликим, как Протей. Я познал богов, но никто не знал, что я был уникум. Я сгорал в пламени желания.
– Без сомнения, ты хранил это знание при себе.
Ну разумеется. Когда я приходил в школу, строгий Дженкинс пребывал в «историческом» расположении духа, готовый к Ливию, Тациту и Цезарю, и мое настроение портилось на целый день. Но если он приносил Плутарха в переводе Норса, его могучее очарование околдовывало меня.
– Хорошо сказано – могучее.
После Плутарха мне не хотелось бежать в поля в ожидании богинь, но его рассказы скрашивали своей велеречивостью нудные занятия древними языками.
– Мне они казалась до ужаса унылыми, но латынь необходима для юриспруденции, а Ливий был еще хуже.
Ливий утомлял только Дженкинса. Он преподавал нам Плотия, Теренция и немножко Сенеку…
– …пьесы которого одновременно веселые, безбожные, кровавые и удивительные.
Несясь в пространстве горного эфира, свидетельствуй, что в нем уж нет богов!.. Только разум создает короля, и каждый сам дарует себе королевство[37]37
Из трагедии Сенеки «Медея» (пер. С. Соловьева).
[Закрыть].
У Сенеки я научился писать трагедии, и я запомнил его уроки навсегда.
– Так все-таки чему-то он тебя научил!
Мне пришлись по душе его пьесы, но в отрочестве я отдавал пальму первенства Овидию. Он был непревзойденным. Он просветил меня и изменил мой мир. Очевидно, не я один был почитателем Овидия, были и другие, и только тогда я понял, что означали ночные звуки из опочивальни родителей.
– Я знал, что они означают. А ты – нет?
Я думал, что у мамы что-то болит, прислушивался и не мог уснуть. Мне хотелось пойти и пожалеть ее, и я не мог понять, почему отец не просыпается и не утешает ее. Пока до меня не дошло, что он тоже не спит, и это он заставляет ее стонать, и он сам стонал и издавал исступленные звуки, значения которых я не понимал.
– Незнание – блаженство!
Ну не совсем блаженство. Их кровать скрипела, как корабль в шторм, и эти совместные стоны были ураганом, который завывал над их судном, пока оно бороздило океан, подымалось, падало, становилось на дыбы и вертелось на гигантских волнах.
– Ты ничего не забываешь!
Однако ж казалось, что им хочется утонуть, погибнуть в этой буре. Я изумленно слышал нарастание мелодии их мук, их явное желание умереть, угаснуть вместе, оставить меня спящим – покинутым, безутешным, лишним.
– Бедняга!
И это было не первое предательство. Первое произошло задолго до этого, когда мама перестала класть меня, маленького, с собой в постель, где я зарывался в ее живот, как в теплое гнездо, и прижимался розовым невидящим лицом к медовым корзиночкам царицы-пчелы.
– Ты не можешь этого помнить!
Уверяю тебя, память – привратница в дворце рассудка. У матери были крупные груди, и я проспал в ее постели дольше положенного, дольше, чем, по понятным причинам, хотелось бы отцу. Мне было два года, когда на свет появился Гилберт, и, хотя меня, как кукушонка, высадили из гнезда задолго до его рождения, я запомнил тот иудин момент, первое свидетельство женского предательства.
– Ничтожность, женщина, твое названье!
Я был исключен из их совместного рая. Я остался за его воротами. И хотя библейского Адама давно не было в живых, в отцовском доме продолжал свершаться первородный грех. Джон Шекспир знал в Эдеме свою жену, Мэри Арден, и вдвоем они переходили от кущи к куще, думая, что их никто не слышит, не подозревая, что я слышал все и что я, Господь Бог, был ревнивым богом.
– У Мэри Арден хорошее приданое, – говаривала Агнес. – Ее муж всегда будет при деньгах. Твой отец правильно поступил. Когда он увидел нашу Мэри, он услышал звон серебра, да и наша Мэри не прогадала, выполнила свое предназначение. Всевышний прибрал Джоан и Маргарет, но это дело прошлое. Она принесла твоему отцу много денег, и отец твой не промах, да еще и везунчик – удачлив, как король.
Мой отец, король, владел Мэри и был хозяином ее денег.
– Он был хорошим человеком?
Он был настоящим мужчиной. И принимать его надо целиком и полностью таким, каков он был. Даже когда борода его поседела, на губах продолжала играть улыбка.
– Что ж в этом плохого?
А в том, Фрэнсис, что можно улыбаться и быть негодяем.
11
– Ты считаешь его негодяем?
Все мы кругом обманщики. Я расскажу тебе, каким был Джон Шекспир: перчаточник и хомутчик, кожевник, работавший с белой кожей, торговец шерстью, а также воротила и ловкач, улыбчивый и разговорчивый домовладелец, лавочник, продавец перчаток, торговец, вкладчик, арендодатель, а также кредитор, да-да, ростовщик – подходящее слово, – более двадцати лет он был солидным, респектабельным человеком, с тех самых пор, как выкарабкался из засасывающей его глиноземной жижи и в 53-м году переехал в Стрэтфорд, где быстро пошел в гору. Вот такой в общих чертах был Джон Шекспир: человек дела, прямолинейный и незатейливый.
– Что-нибудь еще?
Если хочешь, я опишу его тебе с другого бока. Расскажу о нем как об общественном деятеле. Джон Шекспир был дегустатором эля, налагателем штрафов, судебным приставом, гражданином города, казначеем, старейшиной, помощником главы городского самоуправления (в этой своей роли он отвечал за раздачу милостыни), коронером, конфискатором имущества, управляющим рынками и мировым судьей. Когда двое охранников с булавами сопровождали его в церемониальном шествии через весь город в Гильд-холл, я гордился им, когда был ребенком, и мало что понимал, пока не узнал, что скрывалось под отороченной мехом мантией. Да, судари, отец был состоятельным, влиятельным человеком, который сидел на передней скамье в церкви. Но с течением времени он сидел там все реже и реже.
– Отчего же?
Говоря о его душевных качествах и чтобы не вдаваться в утомительные подробности, опишу его лишь одним словом – католик. Но чтобы ответить на вопрос, был ли он хорошим католиком, мне понадобится гораздо больше времени и слов. Прежде всего нужно сказать, что истовые католики не всегда умирали своей смертью, а до того, как умереть, лишались кишок и еще раньше – гениталий. Они были созданы из более твердого материала, чем мой отец. И даже по самым строгим меркам того времени, я должен признать, что он был как сотни людей вокруг: верил в одно, делал другое, не обсуждал ни того, ни другого, держал язык за зубами. Лицемерие помогло ему выжить – и в этом не было ничего плохого. Вера его была не настолько глубока, чтобы за нее умереть. Еще меньше ему хотелось умереть за традиционное католичество семейства Шекспиров. Традиция? вера? – да что они значат по сравнению с комфортной жизнью и легкой смертью неискалеченного тела? Конечно, мне легко теперь рассуждать. Я должен быть ему благодарным. И я благодарен. Отец обязан был думать о жене и детях, и он заботился о нас, не только о себе самом, он заботился обо мне. И значит, он был хорошим человеком.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?