Текст книги "Колыбель висит над бездной"
Автор книги: Лариса Миллер
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Не отверженные, а погруженные. Не заключенные – а погруженные. Водоемы. Не люди – колодцы. Озера смысла…».
Сколько же успел передумать и перечувствовать человек за шесть лагерных лет. И как он щедро одарил своего читателя! По-моему, лучше Синявского о роли художника и не скажешь. В своих размышлениях о Свифте Синявский говорит: «Открытие Свифта, принципиальное для искусства, заключалось в том, что на свете нет неинтересных предметов, доколе существует художник, во все вперяющий взор с непониманием тупицы».
Эта книга заставляет жить медленнее, напряженнее и внимательнее. Недаром Синявский то и дело возвращается к разговору о детстве и детском чтении, детских книгах, о замедленном темпе жизни: «Большие буквы в детских книжках располагают к проникновенному чтению. Помню, как перейдя на мелкопечатный шрифт, я грустил по большим буквам, которыми так глубоко читались первые книги. Это было какое-то чувство утраты, потери – переход на взрослый язык». Я читала эту книгу «глубоко» и медленно, как в детстве.
Не могу равнодушно смотреть на полотна Борисова-Мусатова. Даже на бледные копии с его картин. Хватательный инстинкт велит что-то срочно предпринять, чтоб удержать любимое. Вот я и расставляю словесные сети:
Осыпающийся сад
И шмелиное гуденье.
Впереди, как сновиденье,
Дома белого фасад.
Сад, усадьба у пруда,
Звук рояля, шелест юбки…
Давней жизни абрис хрупкий,
Абрис зыбкий, как вода,
Лишь в душе запечатлен.
Я впитала с каплей млечной
Нежность к жизни быстротечной
Ускользающих времен…
И такую же потребность поймать, удержать вызывают у меня картины Марка Шагала и Зинаиды Серебряковой. Их живопись – это детская улыбка на сумрачном лице века. Еще более мучительное томление духа испытываю при слушании музыки. Одним из самых сильных впечатлений было знакомство с последней сонатой Бетховена в исполнении Юдиной. Тогда же я прочла «Доктора Фаустуса» Томаса Манна и была ошарашена конгениальным описанием этой сонаты в лекции Кречмара. Было наслаждение слушать музыку и читать о ней точные, пронзительные строки Томаса Манна: «…а потом настает момент, обостренный до крайности, когда кажется, что бедный мотив одиноко, покинуто парит над бездонной, зияющей пропастью, – момент такой возвышенности, что кровь отливает от лица, и за ним по пятам следует боязливое самоуничижение, робкий испуг, испуг перед тем, что такое могло свершиться. Но до конца свершается еще многое, а под конец – в то время как этот конец наступает – в доброе, в нежное самым неожиданным, захватывающим образом врываются мрак, одержимость, упорство. Долго звучащий мотив, который говорит «прости» слушателю и сам становится прощанием, прощальным зовом, кивком, – это ре-соль-соль претерпевает некое изменение, как бы чуть-чуть мелодически расширяется. После печального до он, прежде чем перейти к ре, вбирает в себя до-диез, так что теперь пришлось бы скандировать уже не «синь небес» или «будь здоров», а «о ты, синь небес!», «будь здоров, мой друг!», «зелен дольний луг» – и нет свершения трогательнее, утешительнее, чем это печально-всепрощающее до-диез. Оно как горестная ласка, как любовное прикосновение к волосам, к щеке, как тихий глубокий взгляд в чьи-то глаза. Страшно очеловеченное, оно осеняло крестом всю чудовищно разросшуюся композицию, прижимало ее к груди слушателя для последнего лобзанья с такой болью, что глаза наполнялись слезами: «по-за-будь печаль!» «Бог велик и благ!» «Все лишь сон один!» «Не кляни меня!» Затем это обрывается»[50]50
Пер. С. Апта.
[Закрыть].
«Глаза наполняются слезами» не только при слушании Бетховена, но и при чтении этих строк. Томас Манн совершил невозможное: дал словесную запись труднейшей сонаты. Я читаю его текст как партитуру. Читаю и слышу звучание конкретной музыкальной фразы. Это чудо. Прочитанные строки отозвались в моих стихах через много лет:
Мой любимый рефрен: «Синь небес, синь небес».
В невесомое крен, синевы перевес
Над землей, над ее чернотой, маетой,
Я на той стороне, где летают. На той,
Где звучит и звучит мой любимый напев,
Где земля с небесами, сойтись не успев,
Разошлись, растеклись, разбрелись – кто куда…
Ты со мною закинь в эту синь невода,
Чтобы выловить то, что нельзя уловить,
Удержать и умножить и миру явить.
Эти лишенные четкого жанра записки – попытка объясниться в любви тем книгам и людям (пишу только об ушедших, потому что о живых писать трудно), которые сопровождали и вели меня, еще незрячую или едва прозревшую.
Пишу о времени, когда я могла сказать о себе словами Заболоцкого: «Как все меняется и как я сам меняюсь, / Лишь именем одним я называюсь…»
О тех годах, «куда [лучше Рильке не скажешь] каждое простое событие вступало словно в сопровождении ангела».
О тех годах, когда мною владело счастливое чувство пути, о головокружительных временах, когда писала: «Лететь, без устали скользить / По золотому коридору, / И путеводна в эту пору / Осенней паутины нить. / И путеводен луч скупой, / И путеводен лист летучий, / И так живется, будто случай / Уже не властен над судьбой…».
1990

С любимой собакой Мишкой, мужем и детьми, Москва, 1990
* * *
Слова даны, чтоб вечно не хватало
Нам слов сказать, куда душа летала
И что видала там, на высоте.
Слова даны, чтоб вечно о тщете
Мы помнили и ради сладкой пытки
Не оставляли тщетные попытки.
2015

С сыновьями, Геленджик, 1978
* * *
Нетленку пишут на коленке,
Меж делом, улучив момент,
В вагоне, прислонившись к стенке
Под нудный аккомпанемент
Колёсный, пишут на обрывке.
Ей не помеха толкотня.
Её творят, снимая сливки
С земного будничного дня.
2015
* * *
Стихи – они ведь капля влаги
И жить должны не на бумаге,
Должны в воздушной жить среде,
Как полагается воде.
Стихи – они подобье вспышки,
И место им совсем не в книжке,
Где буквы чёрные мертвы, –
А средь искрящейся листвы.
Стихи – они ведь что-то вроде
Дыханья по своей природе.
Ты не пиши их, не пиши.
Ты их возьми и надыши.
2018
Упоение заразительно
О Лидии Корнеевне Чуковской можно говорить, как о писателе, авторе замечательных записок об А. А. Ахматовой, повестей «Спуск под воду», «Софья Петровна», как о поэте, недавно выпустившем свой первый! стихотворный сборник. Можно говорить о ней, как о яркой личности, о мужественном и чистом человеке, не промолчавшем тогда, когда молчали другие.
Я же в своей небольшой заметке хочу коснуться лишь одной, быть может, не самой существенной, но бесконечно для меня дорогой стороны ее личности. Я хочу говорить о ней, как о ЧИТАТЕЛЕ.
Знаете, кто в наше свихнутое время ВСЕ ЕЩЕ ЧИТАЕТ, читает в самом старомодном значении этого слова – неторопливо, вдумчиво, с полной отдачей? Очень старый и почти слепой (несколько операций на глаза) человек. Может быть, сегодня ей уже и сильная лупа не помогает и остается только просить близких почитать вслух, но еще совсем недавно Л.К. читала сама, тратя на это остатки зрения и сил, необходимых для писательского труда. По словам Елены Цезаревны – дочери Л.К., на тумбочке возле ее кровати постоянно вырастает груда книг, ждущих своей очереди. И очередь обычно доходит. Наверное, многие пишущие могут рассказать, как щедро откликнулась Лидия Корнеевна на подаренные ей книги.
В 91-м году у меня вышел небольшой сборник стихов и прозы. Л. К. Чуковская отозвалась одна из первых. Разговор был содержательным, долгим и, что меня особенно поразило, начался со стихов. Лидия Корнеевна все еще находится в сильно поредевших рядах читателей поэзии. Она сказала мне, что, открывая новую журнальную книжку, прежде всего прочитывает все стихотворные подборки. Услышав такое, я тотчас же вспомнила те страницы из ее книги Памяти детства, где речь идет о Куоккольской морской прогулке с отцом – Корнеем Ивановичем Чуковским:
«И здесь на Финском заливе ясный солнечный день, мерные взмахи весел, ожидающие лица детей рождали в нем жажду читать стихи. Жажда эта жила в нем неутолимо: поэзия смолоду и до последнего дня была для него неиссякаемым источником наслаждения. Стихи он читал постоянно и всегда вслух: себе самому, один на один, у себя в кабинете, Репину в мастерской и репинским гостям в беседке; захожим студентам на песке у моря; друзьям – соседям: Николаю Федоровичу Анненскому, Татьяне Александровне Богданович и Короленко, нам по дороге на почту. И уж конечно в море. Тут, в море, он давал полную волю. Ритм волн и ритм гребли естественно выманивали в ответ ритмический отклик.
Никогда я не слышала чтения более пленительного. Как будто все черты его личности собирались в эти минуты в голосе, в интонациях, в губах, которые льнули к звукам, в звуках, которые льнули к губам.
…В голосе его, когда он читал великую лирику, появлялось некое колдовство, захватывающее его и нас. На страницах своих сочинений он не раз говорит, что смолоду привык «упиваться стихами». Упоение заразительно. Наверное, потому мы и упивались, слушая, что он упивается, произнося. И все стихи, которые я узнала потом, одна, сама, без него, звучание всех на свете стихотворных строчек, кто бы их не произносил, навсегда связаны для меня с моим детством и его голосом.»
Привожу эту длинную цитату с тоской в сердце и завистью к тем временам, когда людей, «упивающихся стихами», еще не требовалось заносить в красную книгу. Уолт Уитмен сказал, что там, где существует великая поэзия, непременно существует великий читатель. В России всегда было именно так. Что будет дальше, покажет время. И, может быть, присутствие на земле человека, которому (по собственному выражению Л. К. Чуковской)»труднее позабыть стихи, чем их помнить», есть гарантия того, что еще не все потеряно и упоение действительно заразительно.
1994
И мой Пушкин[51]51
Выступление на Международном Конгрессе поэтов, посвященном 200-летию со дня рождения А.С. Пушкина. Санкт-Петербург, 3–7 июня 1999 г.
[Закрыть]
О Пушкине – или никак или с юмором. Никак – потому что о нём все сказано. С юмором – потому что Пушкин – «это весёлое имя». С Пушкиным у меня отношения очень давние и очень личные (как, впрочем, у всех). Начались они со сказок, которые мне с выражением читала бабушка. Её культурно-просветительская деятельность увенчалась успехом. Когда она решила научить меня, малолетку, плавать и, обхватив поперек живота, затащила в море, я принялась выкрикивать единственные ругательства, которые знала: «Дурачина ты, простофиля!». Бабушка могла быть довольна. Всё раннее детство я общалась с окружающим миром с помощью Пушкина. «Ах ты, мерзкое стекло! Это врешь ты мне назло», – бросила я в лицо обидевшей меня подружке. Однажды Пушкин сильно меня подвел. Случилось это в первом или во втором классе. Мы написали диктант, за который я получила «четыре». «Что это за «окиян» такой?», – спросила меня учительница, раздавая тетради с диктантом, – «Где ты взяла такое написание?» «У Пушкина», – ответила я, – «… И пустили в Окиян – Так велел-де Царь Салтан.» Я была уверена, что она устыдится и поставит мне «пять», но этого не случилось.
Теперь о связи поколений. Знакомство моих детей с Пушкиным, как и моё, началось со сказок. Младший сын чуть ли не каждый день просил почитать ему «Сказку о дохлой царевне». Но, услышав однажды «Полтаву», потерял покой, требовал, чтобы ему читали поэму снова и снова и в конце концов выучил огромные куски наизусть, доказательством чему служит сохранившаяся с тех времен кассета, на которой он, трехлетний и картавящий на «р», с упоением декламирует: «…Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, Он весь, как Божия гроза.»
И еще о связи поколений. До войны мой отец Миша Миллер работал в отделе писем Литературной газеты. Он получал уйму графоманской продукции, на которую принято было как-то реагировать. Отцу требовались помощники. Одним из них стал Даниил Семенович Данин – в ту пору студент, остро нуждающийся в заработке (отец его был репрессирован). Каждый раз, когда Данин приходил за очередной порцией посланий и приносил отрецензированные стихи, Миша Миллер спрашивал его: «Ну как, не обнаружился ли новый Пушкин?» «Пока нет,» – отвечал Данин. Но однажды в ответ на традиционно-шутливый вопрос он ответил веселым «обнаружился!». Слово самому Даниилу Данину (из письма Данина ко мне, май 1983 г.):
«Летом 38-го в редакцию стали приходить юмористически-безграмотные и столь же патетические стихи с пришпиленными к тетрадочным листкам фотографиями автора. Он подписывался «Я. Пушкин». Такие же стихи с теми же фотопортретами он присылал в «Знамя» и «Комсомольскую правду», где они попадали порою тоже ко мне (поскольку я и там занимался ремеслом «литконсультанта» в силу тех же обстоятельств). С маленьких снимков глядело лицо бритоголового дебила, на розыгрыши неспособного. Стихов Пушкина я всерьез не разбирал, а только прохаживался по орфографии и нелепой рифмовке. Все звучало вполне безобидно, но, конечно, обидно. И вот стали приходить от обиженного не жалобы, а угрозы разоблачить меня, как засевшего там-то и там-то врага народа. В ту пору это звучало совсем не смешно. В конце концов Миша решил послать многоадресному жалобщику официальное уведомление, что консультант такой-то от работы с начинающими отстранен. Пришло ликующее письмо от Я. Пушкина – кажется, последнее… Бедняга признался, что он, наделенный судьбою фамилией Пушкин, стал придумывать стихи год назад, в 37-м, в честь гибели своего однофамильца, дабы появился на свет наш советский Пушкин! Миша спрашивал меня, не чувствую ли я себя Дантесом… В общем, история анекдотическая и незабвенная. Но дежурная фраза Миши – «не обнаружился ли новый Пушкин?» – приобрела не очень веселый смысл.»
В нашем во всех отношениях уникальном отечестве даже «веселое имя Пушкин» способно приобрести невеселый смысл.
Несколько выводов и пожеланий:
Желательно после всех этих лет – юбилейных и не юбилейных, застойных и перестроечных, реакционных и прогрессивных – сохранить такую же свежесть восприятия, какая была у моего трехлетнего ребёнка, самозабвенно читающего наизусть «Полтаву» или «Гусара», которого он тоже очень любил. И да не помешают этому высокие технологии и надвигающаяся компьютеризация всей страны!
Стоит всегда помнить, что многие нынешние причитания стары, как мир. И во времена Пушкина сетовали на потерю интереса к поэзии. Вот и сам Пушкин в заметке 1830 года о Баратынском писал: «…Но лета идут – юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни.»
Хорошо бы держать в уме, что и в пушкинскую эпоху раздавались стоны по поводу меркантильного века, застоя в поэзии, отсутствия ярких имен и произведений. И это внушает надежду на то, что не все потеряно и, если не новый Пушкин (да и нужен ли новый Пушкин?), то нечто новое и значительное способно существовать и в наше меркантильное или, как принято нынче говорить, прагматичное время. Да и так ли уж он плох – этот век, если и сегодня можно «Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи, / По прихоти своей скитаться здесь и там, / Дивясь божественным природы красотам, / И пред созданьями искусств и вдохновенья, / Трепеща радостно в восторгах умиленья. / Вот счастье! Вот права…». Вопрос лишь в том, хотим ли мы воспользоваться ими.
1999
Из статьи «Печальное равновесие»
«Литературная газета», 2 февраля 1994 г.
Помните миниатюру Жванецкого «Трудности кино»? Там, в частности, говорится о том, как трудно в наше время снять достоверный фильм, в котором действуют аристократы. «Фрак народ носить разучился… Аристократизм в Петербурге пока не идет. Или там собственное достоинство, вот эта неприкасаемость личности… Но с уходом стариков со сцены и из зала равновесие между экраном и зрителем постепенно восстанавливается». Похоже, оно и впрямь восстанавливается, и уже почти забыто, как было.
В «Книжном обозрении» за 16 июля прошлого года помещена моя статья «За тех, кто в море». Позволю себе процитировать из нее небольшой абзац: «Цеховая жизнь литературы почти полностью прекратилась. Огромная и все еще читающая страна осталась без подлинно литературной критики… А ведь бывали и другие времена. В академическом издании сборника Мандельштама «Камень» помещены рецензии на его, книгу, появившиеся в тогдашней прессе. Я насчитала ВОСЕМНАДЦАТЬ рецензий на второе издание Камня (1915 г.)».
Думаю, это не исключение, а норма той жизни. Как и многочисленные литературные собрания, философские кружки, поэтические вечера, крупные и мелкие издательства, студии при них. «Преобладали темы по философии истории и философии культуры», – пишет Бердяев в «Самопознании», рассказывая о вторниках в его доме в Малом Власьевском переулке в Москве. «Иногда набивалось в нашу гостиную такое количество людей, что она не вмещала, и приходилось сидеть в соседней комнате». Речь идет о 20-м годе, времени красного террора и тяжелого продовольственного кризиса. Кроме домашних встреч, были и другие. В Лавке писателей, например. «Лавка превратилась в литературный центр, где все встречались, во что-то вроде клуба», – пишет Бердяев. Все эти кружки, клубы, издательства продержались до конца 20-х. Так было не только в России. В замечательной книге новозеландского писателя Брайена Бойда о Владимире Набокове говорится, что русский Берлин 21–24-го годов был культурным центром, не имеющим аналогов в истории эмиграции. Несколько сотен тысяч эмигрантов из России, поселившихся в Берлине, и без того богатом книгами и периодикой, сумели менее чем за три года напечатать столько литературы, сколько большинство стран не издавало и за десятилетие. На чужбине возникли литературные кружки, вечера, философские клубы – всё то, без чего российская интеллигенция себя не мыслила.
У меня в четвертом классе была замечательная учительница литературы Евлалия Станиславовна. Она приучала учеников свободно выражать свои мысли и писать изложения без схемы и плана, как Бог на душу положит. Лишь бы вышло ярко и интересно. Е.С. постоянно читала нам вслух на уроках. Читала негромко, но так артистично, что все сидели не шелохнувшись. А раз в месяц она устраивала конкурс на самое выразительное чтение стихов. Однажды и мне удалось получить премию. Правда, не первую, а вторую. К великому сожалению, Е.С. слишком рано исчезла из моей жизни. Новая учительница за первое же изложение влепила мне двойку: почему не придерживаюсь плана, почему наплела то, чего нет в тексте?
Отлично сознаю, что когда в стране развал и хаос, выходят из строя все системы и механизмы. Однако из этого вовсе не следует что «надо годить». «Времена не выбирают, в них живут и умирают» (Александр Кушнер). И «Грядущее свершается сейчас» (Арсений Тарковский). И от нас зависит, станет ли оно эпохой культурного ренессанса или временем «печального равновесия», всеобщего беспамятства, когда «наступает глухота паучья», где «провал сильнее наших сил» (Осип Мандельштам).
[Дополнение 2018 года. Несколько лет назад меня пригласили почитать стихи в прямом эфире программы Радио «Маяк». В процессе передачи ведущая задала радиослушателям вопрос: «Нужна ли сегодня поэзия?». Меня поразил один ответный звонок: «Я преподаватель Московского педагогического государственного университета. Мои слушатели – дипломники и аспиранты, будущие преподаватели литературы в школе. Я им часто читаю Пушкина. И вы знаете – они никогда этого раньше не слышали, но им очень нравится. Поэзия очень нужна».
По-моему, в этой короткой фразе «никогда этого раньше не слышали, но им очень нравится» – вся глубина провала, в котором мы оказались в Новой России. Скажу для сравнения, что радио– и теле-эфир в СССР был заполнен классикой, а значит она была доступна всем, в любой как угодно далекой провинции. На Шаболовке в 1970-е и 80-е годы был создан золотой фонд передач по литературе (http://tvmuseum.ru/catalog.asp?ob_no=85). Там была огромная редакция учебных, литературно-художественных и научно-популярных передач, все 250 сотрудников которой были уволены в 1992 году.
Что делать? И если телевидение и радио недоступны, то почему бы не использовать интернет, You-Tube, например?].
* * *
Никто ведь не должен тебе ничего.
Ты праздника хочешь? Придумай его.
По песне тоскуешь? Так песню сложи
И всех окружающих приворожи.
По свету скучаешь? Чтоб радовал свет,
Ты сам излучай его. Выхода нет.
2011
Тема в мажоре
Кто о чём, а я – о приятном. И не потому, что его так уж много в нашей жизни, а потому, что меньше, чем хотелось бы. Таким на редкость приятным событием оказался июльский выпуск программы «Без паузы». Анонсированная в «ТВ парке» как передача о секретах графологии, она на самом деле была посвящена ХУДОЖНИКУ и его стилю, – то есть, почерку в широком и высоком смысле этого слова, – лишний раз демонстрируя, что в искусстве интересно только искусство, а не что-то около этого.
Настоящим подарком оказался один из сюжетов передачи – встреча с художником и кинорежиссёром Рустамом Хамдамовым – редким гостем в наших краях. Когда показывали его рисунки, кадры из фильмов, когда звучали его размышления по поводу, мной постоянно владело чувство, которое можно выразить словами: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно». Но мгновенье неостановимо, поскольку воздушно, стремительно, летуче, как и почерк художника, о котором шла речь. Глядя на него, я думала: «Какой свободный человек». Свободный от всего: от конъюнктуры, от желания нравиться, от стремления кого-то в чём-то убедить. Если он и был чем-то озабочен, то лишь тем, чтоб максимально точно выразить свои мысли. А мыслям было тесно, и рождались они на глазах у зрителя в процессе беседы с умным и достойным собеседником Инной Соловьёвой. Сюжет длился не более десяти минут, и я жалела лишь о том, что нельзя прокрутить его снова, чтоб получше рассмотреть, расслышать и осмыслить. [Добавление 2018 года. Весной вышел фильм Рустама Хамдамова «Мешок без дна» – фантастическое зрелище, о котором я ещё не готова говорить подробно]. Впрочем, такое чувство оставила вся передача, все её герои: художник Евгений Добровинский, сказавший, что рисунок – то же письмо, «только язык неизвестен»; рано умерший французский танцовщик и балетмейстер Доменик Багуэ, обладавший завораживающе гибким, нервным, предельно экспрессивным художественным почерком. Жаль, что передача столь коротка, но, может быть, жёсткие временные рамки даже держат авторов в узде, подстёгивают, как шпоры, не давая расслабиться, разлениться, растечься мыслью по древу.
Ещё одно приятное событие последнего времени – несколько новых номеров журнала «Московский наблюдатель», которым меня «угостили» добрые люди. Я – не театровед и даже не театрал, который не пропускает ни одной премьеры. Но я люблю театр, и мне этот журнал читать так же интересно, как профессионалам. «Московский наблюдатель» умён, но не заумен. Разнообразен, но не эклектичен, а, главное, содержателен. Оказывается, обо всём можно сказать на чистом русском языке, без стёбных ужимок и мусорных словечек. Оказывается, критиковать – не значит отрабатывать на ком-то болевые приёмы. Оказывается, быть современным – не значит быть агрессивным, циничным и желчным. Оказывается, можно любить своё прошлое, а не только пинать и презирать его. «Театр – искусство забывчивое по способу существования», – пишет Александр Соколянский в статье «После конца концов», – «Тем ощутимей обязанность напоминать о контурах прошлого, писать портрет одновременно и в фас, и в профиль…». И журнал помещает воспоминания о тех, кто давно или недавно сошёл со сцены в прямом и переносном смысле. Журнал не боится хвалить явление, достойное похвалы. Так статья о молодом актёре ТЮЗа Евгении Сармонте кончается словами: «Он многое умеет и вправе рассчитывать на счастливую творческую судьбу. Почему бы не сказать об этом вовремя, когда судьба ещё не сложилась». Большой раздел журнала называется «Дни нашей жизни». Перелистывая эти «дни» с удивлением и радостью обнаруживаешь, что жизнь идёт, и многое в ней достойно интереса и благодарного внимания. И потому мне захотелось кончить свою статью письмом в редакцию: «Дорогой «Московский наблюдатель»! Ты мне очень нравишься. Пожалуйста, не умирай. Обещаю на тебя подписаться».
1993