Текст книги "Война все спишет"
Автор книги: Леонид Рабичев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Он на прощание как бы завещает мне совместно с Аллой закончить наш литературоведческий труд. Я с Аллой сижу то в библиотеке, то у нее. Каждый день вырываюсь часа на полтора к Гале Грибановой.
Неожиданно на два дня к нам приезжает папин студенческий товарищ Александр Абрамович Закошанский. В Гражданскую войну он командовал дивизией. Его призвали в армию и присвоили довольно высокое офицерское звание, но он заболел, ему в госпитале, в Уфе, сделали операцию.
Однажды пришел друг моего брата Сергей Захаров. Он, как и Виктор, старше меня на шесть лет, но теперь нас жизнь как бы выравнивает. Он приглашает меня в какую-то компанию, где много женщин, но не хватает мужчин. Мы пешком по грязным переулкам добираемся до окраины города.
В доме танцы, девочки. У него знакомая, с которой он исчезает. Я остаюсь с девчонкой, танцую с ней, обнимаю ее, а она начинает плакать. Мы оба никуда не годимся, не знаем, что делать дальше. Выходим на улицу, прижимаемся друг к другу, как будто у нас вечность в запасе, не замечаем времени.
Тут появляется Сергей. Он уже добился всего, чего хотел, двенадцать часов ночи, мы прощаемся, едем домой. Он спрашивает у меня довольно цинично и смеется надо мной, ему смешно, что я не проявил инициативы. А мне стыдно и за себя, и за эту девочку, и перед Галей Грибановой, которая ждала меня.
А на следующий день я получаю повестку в военкомат.
Письма
14 декабря 1941 года
«Дорогой Витя! Сейчас проводил в армию моего товарища Володю Палийчука. Он уехал добровольцем в десантные войска. Это замечательно умный парень, замечательный ученый, очень красивый человек. Последнее время я очень много занимаюсь. Вместе с Володей мы разрабатывали новую теорию поэзии. Я хочу эту работу непременно закончить до ухода в армию, то есть написать статью. Пока эта работа не дописана, я стихами не занимаюсь и потому не могу прислать тебе ни одного своего стихотворения.
В Уфе у меня много знакомых. Я встретил двух девочек из своего класса, девушку из экстерната, трех студентов своего курса. Мой институт находится в Алма-Ате и думает к маю возобновить занятия в Москве.
Самого меня зачислили в летную школу, потому что всех призывающихся берут в авиацию. Но я не думаю, что пройду медкомиссию… Возможно, я попаду в авиатехническое училище. Мама закупает картошку на зиму. Как только начнут принимать, пошлю тебе посылку: махорку, иголки, нитки, витамин С – сладкую, густую и полезную массу, которая в Уфе в ходу. Привет, Леня».
15 декабря 1941 года, понедельник (от папы)
«Дорогой Витенька! С 28 ноября нахожусь в командировке. Сейчас еду по направлению к Ташкенту, а затем в Красноводск, Баку. Вернусь к 1 февраля».
Мой тайм-аут закончен.
Мама собирает вещи, я бегу к Гале, она стремительно одевается, идет со мной и мамой в военкомат.
На прощание мы целуемся, что-то обещаем друг другу, мама отходит в сторону, Галя вынимает из сумки и дарит мне четыре толстые общие тетради в линеечку и в клетку на очень хорошей мелованной бумаге, плачет.
Мама тоже плачет. Вообще слишком много слез.
Нас, человек сорок призывников, строем уводят в казарму, забирают наши паспорта. На дворе казармы несколько повозок, телег с лошадьми и кучерами. Это не солдаты, а мобилизованные деревенские мужики. Свои рюкзаки мы складываем на телеги и по команде выходим из ворот. Несколько улиц, кончается город, начинается полузасыпанная снегом проселочная дорога.
Небольшой мороз. Я знакомлюсь с ребятами. Виктор Вольпин – москвич, кончил десять классов. Сиротинский, Гудзинский и Заполь – студенты. Робкий Саша Захаров, наглый одессит Ховайло, татарчонок Яхин, москвич Гурьянов, будущий мой друг Олег Корнев.
Забыл, забыл имена, фамилии, но ничего, может быть, пока буду писать, вспомню.
Впереди город Бирск, до которого мы должны пройти пешком 115 километров. В каких-то деревнях останавливаемся, пьем кипяток, закусываем тем, что взяли из дома. Всем родители надавали очень много вкусной еды.
Ребята угощают друг друга, но дорога бесконечная. Ночуем в деревне, потом опять идем. Ветер, перемешанный с пылью. Опять деревня. Утром следующего дня сильный порыв ветра. Мне в глаз залетает соринка. Пытаюсь вытащить, помогают ребята, но ничего не получается, глаз щемит и слезится. На третий день вечером приходим в город Бирск. Красные казармы, река Белая. Нас направляют в карантин.
Пофилософствую.
За двадцать дней я как бы пережил несколько жизней, приобрел до конца своих дней друга Леву Сиротенко и до конца их жизни Володю и Аллу Палийчуков. Когда Володя попал на фронт разведчиком, Алла преодолела миллион препятствий, добилась направления в его часть медсестрой и в первом же бою погибла, а Володя окончил войну, был награжден несколькими орденами и нелепо погиб под колесами встречной машины, голосуя на шоссе. Володя и Алла погибли. А почему, как тень, через всю мою жизнь прошла Галя Грибанова? А что это за труд был в библиотеке? Но ведь написал я какую-то крошечную часть того, что было задумано. Пять лет я переписывался с Эддой. А что за это время происходило с близкими мне людьми?
Папа.
Группе, в которую он входил, предоставлено было право решать участь северокавказских нефтяных промыслов. Взрывать или не взрывать? Где бурить новые скважины? Потом командировка на Урал. С ноября 1942 года он работал в Москве, был награжден орденом «Знак почета» и медалью «За трудовую доблесть».
Мама.
В 1942 году работает в Уфе директором парка гужевого транспорта.
Виктор.
Четвертый месяц курсант бронетанкового училища в Магнитогорске.
Почему? Как он туда попал?
Вите двадцать три года. В институте он трижды проваливался на экзаменах по политэкономии и диамату, на первом курсе Станкина он не может сдать экзамены по немецкому языку, не запоминает дат партийных съездов. Зато по высшей математике у него пять, по черчению – пять, по физике и по сопромату – пять, по всем специальным предметам, связанным с техническим мышлением, у него блестящие результаты.
Три практики на заводе, три изобретения, три патента – он мгновенно находил пороки и пути усовершенствования измерительных приборов, переделывал бытовые приборы, чинил часы, придумывал новые схемы радиоприемников, усовершенствовал свой велосипед и был самым первым велосипедистом в Быкове.
На площади перед быковским кинотеатром он на велосипеде выделывал цирковые номера.
Забыл сказать, что велосипед в Быкове был только у него. Ему было четырнадцать лет, когда папа купил ему один из первых образцов первой серии советских велосипедов. Тогда милиция требовала, чтобы на велосипедах, как теперь на автомобилях, были сзади и спереди номера, так вот у него был московский № 0003.
Все девочки были в него влюблены. Он пел все арии из всех опер, весь репертуар Лещенко, Козина, Вертинского, был страстным поклонником джаза Цфасмана. У нас был один из первых советских патефонов. Он усовершенствовал мембрану, тратил почти все заработанные деньги на пластинки Карузо и наших оперных певцов: Лемешева, Рейзена, Козловского, Обуховой. Одним словом, он был очень музыкален. В институте его выбрали председателем студенческого клуба выходного дня, и он организовывал одни из самых интересных в Москве концерты.
Вадим Козин и его аккомпаниатор Ашкенази несколько раз приезжали к нам на Покровский бульвар. Он затаскивал меня почти на все концерты в свой Станкин.
В первых числах июля 1941 года он должен был защищать диплом. В институте было военное дело.
Через месяц он, как и все парни его курса, должен был стать военинженером. При эвакуации заводов на восток все они были бы востребованы.
Но в конце июля 1941 года, на тридцатый день войны, состоялось комсомольское собрание студентов института. И что же делать – все мы тогда голосовали только единогласно…
Выездной инструктор райкома комсомола на общем собрании выразил мнение, что все настоящие патриоты – комсомольцы института – откликнутся на призыв райкома ВЛКСМ и, добровольно покинув стены института, пойдут на фронт. И при открытом голосовании все дипломники подняли руки и единогласно стали «добровольцами».
Всех их направили в Магнитогорское бронетанковое училище. Следом за ними в училище пришло разъяснение, что дипломников-станкостроителей мобилизовали ошибочно.
В Магнитогорск с правительственным разъяснением поехала группа родителей.
В Москву вернулись все дипломники, кроме Виктора и его друга. Им что-то не понравилось в конструкции машин.
Виктор тут же стал предлагать усовершенствование каких-то узлов. Ему было очень трудно привыкать к армейской дисциплине, но стремительное овладение всем комплексом – от вождения машин до сборки, ремонта и т. п. – выделяло его и облегчало трудное существование курсанта бронетанкового училища.
Невозможно определить, как многим я был ему обязан. У нас все было общее.
Деньги, которые давали нам родители, и заработанные им наши стипендии.
На все свои вечеринки он приглашал меня.
Все девочки, влюбленные в него, танцевали со мной. Я сидел с ними за столом как равный, но и Витю я приглашал на все мои студенческие вечера, когда в шестнадцать лет стал студентом юридического института и когда мы, члены литературного кружка, руководимого Осипом Бриком, выезжали читать свои стихи в студенческие общежития, а потом пили и веселились всю ночь напролет.
Я тоже строил и пилил и благодаря ему увлекался авиамоделизмом. И на его велосипеде научились кататься и я, и все мои ровесники. Он не жалел своего времени и своего велосипеда, и, когда что-то ломалось, мы все стояли вокруг него, а он показывал нам.
Но больше всего он помог мне, когда я столкнулся с невыносимыми трудностями военного училища.
Он каждый день писал мне письма, и мне легче становилось жить.
Двадцатитрехлетний младший лейтенант, он пропал без вести в Сталинграде, в августе 1942 года.
Годы в памяти воскресли.
Детство, школа и война.
Девочка в глубоком кресле
у раскрытого окна.
Маскировка, голод, лето.
Я восторженно стою.
Про транзитные билеты
и про сердце говорю.
Три минуты остается,
остальные на войне,
а она в окне смеется
и рукою машет мне.
Глава 3
Военно-учебные мытарства
На подрамнике белый холст —
через наши разлуки мост.
Ширина его и длина —
то дверная щель, то страна.
Метр сурового полотна
и четыреста грамм белил,
словно Библия и война
или лестница без перил.
18 ноября 1942 года я получил на экзаменах по строевой подготовке и штыковому бою отметки «хорошо», и, так как по теоретическим предметам у меня были пятерки, мне присвоили звание не младшего лейтенанта, а лейтенанта. Год назад эта строевая подготовка была для меня сплошной мукой.
В отличие от большинства курсантов ничего у меня ни в чем, кроме теоретических предметов, не получалось.
В строю я шел не в ногу, почему-то движения рук у меня не были скоординированы с движениями ног. Но по порядку.
Мне не повезло с самого начала.
По наполовину снежной, наполовину пыльной дороге из Уфы в город Бирск в конце второго дня пешего нашего пути задул ветер, и мне в глаз залетела соринка.
Вышли мы в Уфе из военкомата в своей гражданской одежде. Шуба, шапка-ушанка, костюм, свитер, шарф, туфли, галоши, рюкзаки с запасной одеждой.
Колонна наша состояла из ребят, окончивших десятилетку или один-два курса института.
По документам все были равны, а по существу – москвичи, ленинградцы, киевляне, одесситы по своему развитию намного превосходили ребят из башкирских и татарских деревень. Они плохо говорили по-русски, держались обособленно и по вечерам пели под гармошку свои грустные монотонные песни. Соображали они тоже не очень.
Соринку мне из глаза вытащил кто-то из ребят, но текли слезы и щемило. Вот так, со слезящимся, щемящим глазом, дошел я до города Бирска, расположенного на берегу реки Белой.
Военное училище размещалось в красном кирпичном здании на высоком берегу реки и вместе с двумя флигелями и огромной площадью было окружено кирпичной стеной с двумя воротами, охраняемыми часовыми в будках. Однако повели нас не на территорию училища, а в центр города, в кирпичный неотапливаемый дом – карантин. Усталость. Неизвестность. Мы вповалку расположились на полу, кто в демисезонном пальто, кто в телогрейке, кто в шубе, шапки под голову. Неожиданно я заснул.
В комнате, битком набитой призывниками, горела тусклая лампочка. Проснулся я ночью. Все тело чесалось. Глаз щемило, по лицу текли слезы, шапки не было, ее украли. Половина будущих курсантов проснулась вместе со мной. Такого количества блох я еще никогда не видел. Они были на полу, на одежде, в воздухе. До утра мы чесались. Утром в соседней комнате карантина нас осматривала медкомиссия: три врача и две медсестры.
Осмотр носил формальный характер: раздевались, одевались и строем направлялись в баню. Одежду, обувь – в парилку. Прямо из бани, голые и счастливые, будущие курсанты попадали в руки интендантов. Белье, гимнастерки, брюки, шинели, шапки-буденновки, новые кирзовые сапоги – все подбиралось по размеру.
Но, когда я, голый, подошел к столу медкомиссии, все обратили внимание на мой глаз. Врач-отоларинголог заявил, что у меня трахома и что я не могу быть призван.
Председатель медицинской комиссии объясняет мне, что окончательное решение относительно моей судьбы будет в течение трех дней вынесено начальником училища, что пока я должен вернуться в карантин. Трахома. Инфекционное заболевание. Как соринка за одни сутки могла превратить меня, здорового, полного сил человека, в нетрудоспособного инвалида?
Я смущен, обескуражен.
Из глаз непрерывно текут слезы. Возвращаюсь в карантин, а там уже новое пополнение. Комната битком набита. С трудом нахожу место у стены на полу, вместо подушки рюкзак, закрываю глаза и неожиданно засыпаю. Через час просыпаюсь. Все тело чешется. Блохи. Из глаз непрерывно текут слезы. Еще не вечер.
Дежурный офицер разрешает мне погулять по городу.
Без шапки, с рюкзаком за плечами выхожу на мороз, обвязываю голову шарфом. Захожу в городскую столовую, хожу по улице и начинаю замерзать. Покупаю билеты в кино. Самому мне становится тепло, но глаза застилают слезы и смотреть на экран мучительно, возвращаюсь в карантин, но заснуть до утра не могу.
Утром буквально прорываюсь в кабинет начальника училища, объясняю мучительность и бессмысленность ситуации, прошу либо немедленно зачислить меня в курсанты в состав моей уфимской группы, либо вернуть паспорт и необходимые документы для возвращения домой, то есть в мою уфимскую комнату, может быть, в больницу.
Начальник училища, генерал, связывается с медкомиссией, и решение принимается компромиссное. Меня направляют в баню на предмет санобработки, оттуда на склад обмундирования.
Интендант на складе смущен. Белье новое и чистое, а вот обмундирования нет – все было распределено вчера. Приносит мне старую, грязную, в коричневых пятнах, порванную, длинную, мне почти до пяток, шинель без хлястика, приносит валенки с оторванными подошвами и буденновку, которая наползает мне на глаза. Только ремень новый. Надеваю что есть. Офицер объясняет мне, как пройти в казарму и найти свой взвод.
Выхожу на улицу. Навстречу, во главе со старшиной, рота курсантов. Внезапно все поворачивают головы в мою сторону, останавливаются и – гомерический хохот. Кто-то кричит:
– Ура! Инвалид войны 1812 года, инвалид 1812 года!
У меня из глаз текут слезы, я ускоряю шаг, и вот уже казарма, мой взвод. Снимаю буденновку, и все меня узнают и – гомерический хохот, но не злой, а добрый. Меня окружают друзья.
Кто-то достает ножницы, коллективно обрезают до нормальной длины шинель, заштопывают дыры, пытаются отмыть пятна, но ничего не получается. Зато буденновку подшивают, и она уже не сползает на глаза. Мне смешно, как и всем.
Три дня нас не трогают, только днем на два часа посылают на расчистку снега. К моему и всеобщему удивлению, на третий день я просыпаюсь, открываю глаза и все вижу, и ни одной слезинки.
Трахомы как не бывало. Иду на медкомиссию.
Врачи удивлены.
– Вам повезло, – говорят, – видимо, было просто сильное засорение, воспаление.
Всем взводом празднуем, отмечаем мое выздоровление. Это счастье – я полноценный курсант. За три предшествующих дня мы узнали друг друга, кто где жил и учился и кто чем увлекался. Кто окончил десять классов, кто, как и я, успел окончить один или два курса института.
Кто увлечен спортом, кто театром, кто математикой, а я – юрист второго курса – рассказываю о своем литературном кружке, о Лиле и Осипе Брик, о Борисе Слуцком, о поэте Александре Блоке и читаю свои новые стихи.
На четвертый день командир роты представляет нам командира нашего взвода лейтенанта Мищенко – пунктуального грубоватого деревенского парня, до войны окончившего военное училище.
Лейтенант выводит нас на плац напротив казармы, командует:
– В одну шеренгу становись! Смирно!
Идет вдоль строя и вдруг останавливается напротив меня и звонко:
– Эй, в засранной шинели – два шага вперед! Пять нарядов вне очереди!
Я краснею и тупею, стою перед строем, а он назначает курсанта Гурьянова своим заместителем, старшим сержантом, а Олега Корнева – начальником моего отделения и младшим сержантом. Курсант Заполь поднимает руку и просит разрешить ему на несколько минут выйти из строя. Туалет.
– Отставить, – командует лейтенант и минут двадцать объясняет нам, кем мы станем, где расположены какие учебные классы. Под сержантом Заполем образуется лужа.
Я ее не вижу, а строй не может удержаться от хохота. Оборачиваюсь, смотрю с удивлением на бледного Заполя и с ужасом – на лужу. А лейтенант командует:
– Смирно! – пересекает плац, заходит минуты на три в казарму и возвращается в сопровождении высокого, с несколько вытаращенными глазами, огромным садистическим подбородком и острым кадыком на шее человеком неопределенного возраста. – Это ваш старшина, – говорит он, – по всем вопросам обращаться к нему, рекомендую беспрекословно выполнять все его распоряжения. Вольно! Временно вы переходите в другое помещение.
Очень высокая полутемная комната, к стене примыкают двухъярусные нары. Никаких перегородок. Матрац к матрацу. Постельного белья нет.
На каждом матраце лежат: подушка без наволочки, саперная лопата, по два патронташа, противогаз.
– Спать будете в шинелях, – приказывает старшина, – с ремня не снимать ни саперной лопаты, ни патронташей, наполненных вместо патронов кирпичами, ремни перед сном можно ослабить, лямка противогаза на плече, только сапоги с обмотками можно снять и поставить на пол перед нарами.
На матраце слева от меня курсант Денисов – умный, но робкий, небольшого роста деревенский парень. Я его угощаю захваченными из дома шоколадными конфетами.
Он поражен.
– Я же, – говорит, – ничего не смогу тебе дать взамен, и денег у меня нет. – И никак не может понять, что я его угощаю, что мне ничего от него не нужно.
В семь утра – подъем, построение. Вскакиваем, как спали, в шинелях, застегиваем гимнастерки, затягиваем ремни. Слева на плече противогаз, на ремне – набитые обломками кирпичей патронташи, на ногах у всех сапоги, а у меня – валенки с оторванными подошвами. Снег, грязь – все попадает туда. Справа, на ремне в чехле, саперная лопата, десять минут на приведение в порядок: бритье, умывание, туалет.
Парового отопления, водопровода, уборных в наших кирпичных казармах нет. Отапливается помещение дровами. Воду утром приносят в ведрах из расположенной метрах в пятидесяти от казармы неогороженной скважины и заливают в умывальники проштрафившиеся курсанты.
Рядом с колодцем в сарае-уборной около сорока загаженных овальных дыр. Из-за спешки никто в дыру не попадает. Чтобы расстегнуть ремень и пуговицы на брюках, приходится расстегивать ремень на шинели, противогаз и лопата мешают поднять полы шинели.
Приподнимаю противогаз, и в это время лопата соскакивает с ремня и, падая в дыру, зарывается в содержимое ямы.
Отпускаю противогаз.
Достаю покрытую испражнениями лопату, тру о снег, пытаюсь отчистить, а время идет, я опаздываю на построение и получаю три дополнительных наряда.
И начинается. Подъем в шесть утра, за час до общего подъема, мытье полов, уборка туалетов, заготовка дров. Мытье полов после отбоя.
Письмо Виктору, 2 января 1942 года
«…Занятия у нас идут вовсю. Свободного времени не остается… Мне здесь в одном отношении очень не везет.
У меня украли новые кожаные перчатки, а вчера шинель пытались украсть. Здесь это распространено. К сожалению, вор не был пойман, мог бы попасть на губу…»
Письмо Виктору, 28 января 1942 года
«В последнее время я получил боевое крещение по части нарядов. За нерасторопность меня два раза гоняли пластунским способом по двору. Я не всегда успеваю умыться утром… В остальном чувствую себя сравнительно хорошо. Учиться здесь не трудно… но получать отметки мешает сон и сонливость. Я засыпаю почти на всех уроках и сплю на самоподготовке…
Кормят нас прекрасно, но порции небольшие и, кроме того, проблемы по скорости, с которой нас заставляют поглощать пищу.
Занимаюсь общественной работой: как юрист, я член товарищеского суда, как литератор – член редколлегии… Ты жаловался на то, что не выходишь на свежий воздух. У нас бегать по улицам приходится поневоле. Классы, учебные здания находятся в разных концах города… Нет худа без добра».
Через два дня на построении командир взвода обнаруживает, что у меня нет на шинели хлястика. Именно такой, без хлястика, получил я ее на складе, но он в подробности входить не собирается – пять нарядов вне очереди.
Вместе с таким же, как я, неуклюжим Денисовым таскаем, пытаясь не поскользнуться, из неогороженной проруби и заливаем в умывальники воду, колем дрова, после отбоя час моем полы.
А хлястик?
Хлястик – это особая история. В училище на несколько сот курсантов не хватало трех шинельных хлястиков. Между тем за отсутствие их командиры взводов давали курсантам по пять-десять внеочередных нарядов.
Я начал засыпать на теоретических занятиях. Шел десятый день моего пребывания в училище, а у меня список нарядов не уменьшался, а увеличивался и дошел уже до двадцати.
Я в состоянии беспросветной катастрофы: ноги мокрые, из носа течет, глаза сами закрываются. Перед отбоем я обратился за помощью к курсантам своего взвода.
Безнадежность, надрывность речи. До сих пор курсанты мои надо мною подсмеивались, а тут было что-то пронзительное – не просто усталость, а предельная несуразность моего положения поразила всех.
Хлястик решили всем взводом добывать в столовой.
Столовая располагалась в полутора километрах от казармы и учебных корпусов.
На построение все выходили теперь с винтовками дореволюционного образца. Были к ним примкнуты штыки, и были они со штыками очень тяжелыми.
Между тем старшина роты через три минуты после начала очередного марша командовал:
– Запе-вай!
Курсант Василевский запевал:
Школа красных командиров
Комсостав стране родной кует,
В смертный бой вести готовы
За трудящийся народ!..
В конце ноября грязь на улице, ведущей в столовую, замерзла, и образовалась поверхность из ямок, скользилок и ухабов.
Маршируя, спотыкались все, а я еще вместо левой ноги вперед шел правой.
Но это было еще возможно. После слова «народ!..» старшина обычно командовал: «Бегом марш!» И тут начинались чудеса: саперные лопаты на бегу, болтаясь, застревали между ногами, противогазы переползали и оказывались между патронташами и рукой с винтовкой (из-за тяжести винтовку приходилось перекладывать из правой в левую руку и обратно), из-за ухабов и скользилок строй разваливался. Спотыкаясь, чтобы не упасть, я пробегал вперед и, чтобы, падая, не пропороть штыком соседа, задыхаясь, не помня себя, выскакивал из строя. И тут команда:
– Взвод! На месте шагом марш!
Взвод в это мгновение был уже задыхающейся толпой, но я, выскочивший за пределы толпы, опять оказывался в центре внимания, и старшина злобным, хриплым голосом кричал:
– Курсант Рабичев! Десять нарядов вне очереди! – А потом: – Запе-вай!
На двенадцатый день на утреннем построении я заснул в строю и с примкнутым штыком упал и получил уже не помню какое наказание.
25 декабря 1941 года
«Дорогая мама!
Никак не могу привыкнуть к своему положению, главным образом потому, что не умею ни ходить в ногу в строю, ни бегать. Первые месяцы на это смотрели сквозь пальцы, теперь мне буквально не дают прохода. Каждый старается подковырнуть как-нибудь. Мне кажется, что я ходить не научусь и что меня будут держать в стенах училища, если только будут держать, до конца войны. Таким образом, я рискую стать вечным курсантом. Мне надоело ходить в мокрых валенках. У меня не проходит насморк и кашель. Опаздываю на построения и получаю наряд за нарядом. Мою полы, ношу из проруби ведра с водой, колю дрова, чищу туалеты и тому подобное.
23 февраля в день Красной армии получил увольнение, рыскал по всем столовым города и, в конце концов, здорово наелся. Целую! Леня…»
Вечером в часы (два часа) самоподготовки я наверстывал по учебникам то, что просыпал в классах: электро– и радиотехнику, телефонию, уставы – и на занятиях получал пятерки.
Это спасало меня. Но я опять ушел от темы.
26 декабря 1941 года
В раздевалке перед столовой были расположены вешалки для шинелей всех рот и взводов училища, для каждого взвода – около сорока крючков, около каждых сорока шинелей на посту, чтобы не украли – по два курсанта. План был таков: перед вешалкой соседнего взвода имитировать спор, готовый перейти в драку.
Кто-то из курсантов должен был обратиться за помощью к дежурным того взвода, любой ценой отвлечь их внимание от охраняемых ими шинелей, а в это время два наших курсанта с ножницами должны были отрезать хлястик от любой попавшей в поле их зрения шинели.
Операция удалась. После возвращения из столовой я пришивал к своей желто-серой, отнюдь не цвета хаки, шинели свой новый хлястик.
К сожалению, на третий день после завтрака на шинели у курсанта Сиротинского не оказалось хлястика. На следующий день операция в виде «боевого задания» была повторена.
В этой «огромной битве» за два хлястика принимали участие все курсанты училища, нет, несколько выпусков училища, видимо, на протяжении всей войны.
Офицеры всех рангов училища неоднократно повторяли знаменитую крылатую фразу Суворова: «Тяжело в учении – легко в бою!» Завтрак, видимо, входил в понятие учения.
Старшина на завтрак выделял пять минут.
Два курсанта разрезали несколько буханок черного хлеба на ломтики.
Они торопились, и ломтики получались у одних толстые, у других тонкие. Это была лотерея, спорить и возражать было некогда. На столе уже стоял суп из полусгнивших килек, кильки приходилось глотать с костями. На второе все получали пшенную кашу.
В первый день я не мог съесть ни супа, ни каши и поменял их на четыре компота.
Оказалось, что существовала отработанная практика обменов. За суп – два компота, за второе – четыре, за хлеб и сахар – второе или наоборот.
Полуголодное существование, с которым я еще не успел столкнуться, вырабатывало свои отнюдь не соответствовавшие представлениям «гражданки» типично рыночные товарные отношения.
Бег из столовой в учебные корпуса ничем не отличался от бега из казармы в столовую.
Однажды я серьезно провинился. Перелез через чугунную решетку, отделяющую училище от города. Пропадая от голода, рыскал по городу в поисках пирожков со свеклой – других в Бирске в продаже не было, – нашел их в каком-то служебном буфете, наелся досыта и при выходе на улицу попал в руки наряда, цель которого была вылавливать блуждающих по городу без разрешения на увольнение курсантов. Командир роты и командиры трех взводов долго допрашивали меня и решили передать дело в трибунал. Помню, как я временно был поставлен в караул, и душа у меня уходила в пятки.
Перечеркивалась вся моя прежняя жизнь. Вечером меня посадили на «губу». Жестокое наказание было вызвано случайным совпадением. Подобно мне и одновременно со мной перелез через решетку курсант из другого взвода и, в отличие от меня, в казармы не вернулся, дезертировал.
Видимо, пытаясь выслужиться, а вернее, для самооправдания нас объединили. Сначала я думал, что все всерьез, а потом понял, что это для какой-то игры, а какой – не знал. Вечером ко мне в камеру пришел пом-комвзвода Гурьянов и сказал:
– Не паникуй! Все понимают, что ты не собирался дезертировать из училища, но у офицеров нет табака. Пиши в Уфу матери, чтобы она срочно привезла тебе две пачки легкого табака, привезет – все будет в порядке. Пиши письмо, завтра оно будет в Уфе.
Я написал письмо, и мама на следующий день на рынке в Уфе обменяла мой пиджак на три пачки «Золотого руна», взяла на три дня отпуск. В Москве она была заместителем директора Экспериментального завода режущих инструментов, и, как человека партноменклатурного, в Уфе ее сделали начальником гужевого транспорта города. За десять часов пара лошадей по накатанной зимней дороге довезла ее до Бирска. Узнав, в чем суть дела, она пошла на прием к начальнику училища, подарила ему пачку табаку. Тот разрешил ей свидание со мной.
Она вошла в камеру, положила на стол буханку черного хлеба и дала мне две пачки табаку, которые я тут же передал Гурьянову. Через час при смене караула меня выпустили из камеры, и сержант предложил мне после трехчасового свидания с матерью отправиться в свой взвод.
Инцидент с трибуналом, ко всеобщему удовлетворению, был исчерпан, только, разговаривая с мамой в камере, я как-то незаметно, отщипывая по ломтику, съел уфимскую буханку хлеба.
Состояние моих ног привело мою маму в ужас. Шнурки, которыми к подошвам были пришиты голенища моих валенок, давно сгнили. Гвозди, которыми каптерщик старался скрепить подошвы, вылезли, из двух открытых дырок, как из разинутых пастей, торчали мокрые, полусгнившие, дурно пахнущие портянки, внутри которых в застарелой грязи плавали мои мокрые замерзающие ноги.
Я систематически заглядывал в каптерку, но никакой подходящей замены найти не мог. А тут вдруг, узнав, что ко мне из Уфы приехала мать, прибежал каптерщик с парой новых американских военных ботинок, новыми портянками и новыми обмотками.
Никогда я себя так комфортно не чувствовал, но ведь опять возникло дикое различие: все училище в черных кирзовых сапогах, а я в высоких желтых ботинках и новых коричневых обмотках, и опять все внимание на мои не в ногу марширующие ноги – у всех левая нога вперед, а у меня правая. Пять нарядов вне очереди.
Неужели я когда-нибудь начну ходить как все?
Мама уехала в Уфу, а на следующий день, после подъема, командир взвода приказал всем курсантам надеть противогазы. Наступил день химподготовки.
Письмо Виктора, Магнитогорск, 21 января 1941 года
«Дорогая мама! Ты пишешь, что у Лени все плохо. Я ожидал, что это будет так. Вначале вообще тяжело, а в настоящее время и для Лени в особенности, однако имей в виду, что есть места гораздо хуже…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?